***
Бывают такие дни, когда ты с самого утра понимаешь: небеса улыбаются тебе. Мир улыбается тебе. Вселенная готова исполнить любую прихоть. Сегодня ты счастливчик. Сегодня ты можешь пойти в казино с пятью долларами в кармане и сорвать большой куш. В такие дни ты просыпаешься в прекрасном расположении духа. Ты чувствуешь себя великолепно. Ты горы готов свернуть. На радио весь день крутят лишь твои любимые песни. Утренний кофе сварен как надо. Ты умываешься и чувствуешь невероятный подъем, счищая с зубов слой налета. Ты предвкушаешь невероятный подарок. И — Господь ему свидетель — Фрэнк ощущает все это в двойном объеме. Это чувство становится сильнее с каждым глотком виски, оно согревает его изнутри пятьюдесятью процентами чистейшего алкоголя. Не лучшего, надо признать, но и не самого худшего. Фрэнк привык верить своему чутью, оно его ни разу в жизни не подводило в отличие от сучки-жены. Он приминает пальцами сигарету, закуривает ее, наплевав на все правила, и выходит на улицу. Чутье ведет его к южному сектору. Там, у южного сектора, он видит главную причину своего отличного настроения и легкой щекотки под ребрами. Этот дорого и стильно одет. У этого в руках букет, какие в их захолустье не каждой невесте дарят на свадьбу. Волосы уложены, у темной щетины идеальная форма. Ни дать ни взять богатенький мажор из какого-нибудь мегаполиса, привыкший смотреть на других как на дерьмо — вот кого Фрэнк видит перед собой. Фрэнк уверен, что подходит, как мышь, бесшумно, но этот все равно слышит, поворачивает голову, приветственно кивает. Глаза у этого странные, взгляд такой, что спина холодеет и хочется свалить. Но Фрэнк улыбается. Фрэнк растягивает губы в фирменной улыбке и тоже кивает. Фрэнк знает: если все пройдет как надо, он сможет неплохо подзаработать. Потому что ни один богатенький хер не станет переться на кладбище в шесть утра, чтобы поглазеть на трухлявые надгробия. — Чем могу быть полезен? Фрэнк приглаживает выцветшие волосы, тушит сигарету об ботинок и кидает ее в мусорный бак. Этот морщится так, словно перед ним кто-то харкнул. — Вы смотритель? — А то ж. — Фрэнк щурится, мельком взглянув на тусклое солнце. — Вообще-то, «часы посещения» у нас с десяти утра, если вы не в курсе. Он говорит мягко, максимально осторожно, как закидывает удочку в тихую заводь. Заглоти, ну заглоти. Этот хмурится. Фрэнк подмигивает ему, говоря: — Но для вас готов сделать исключение. Вы ведь не местный? Этот кивает, но в подробности не вдается. Как и ожидалось. — Если скажете фамилию и дату смерти, провожу вас до нужного сектора. Этот отвечает не раздумывая: — Стилински. Дата смерти… Ах, вот оно что. Все сразу встает на места. Должно быть, один из журналюг. Сраные падальщики. Френк улыбается во все свои чудом сохранившиеся двадцать два. — Идемте. Дата смерти не нужна.***
Могила встречает их ровно так, как принято у могил: тишиной и чистотой. Легким запахом пыли и искусственных цветов. Стилински никто никогда не навещал, насколько известно Фрэнку, родни у него здесь не осталось, а уж кого-то, кто был бы похож на этого, — и подавно. — Прошу, — говорит он, нарочно принимая скорбный вид, но не спеша уходить. Он щурится на солнце, едва проглядывающее сквозь серое, как половая тряпка, небо. И ждет. Мельком наблюдает, как этот торжественно кладет к надгробию цветы, как кладет ладонь на ледяной камень, как молчит. Фрэнк выжидает пару минут, которых, по его мнению, вполне достаточно, чтобы выразить мысленное почтение — если такие материи журналюгам вообще доступны, — и шагает вперед. Становится не слишком близко, не слишком далеко, так, чтобы не напрягать присутствием, но и не давать забыть о себе. — Хороший был человек. Таких один на миллион, а среди копов — один на миллиард. Провожать его вышел весь город. Фрэнк ждет. Выверяет свое молчание тиканьем минутной стрелки и продолжает: — Никогда не брал взяток. К последнему бомжу проявлял внимание, если с ним что-то приключилось. Мировой человек! Шерифа лучше вам и за тысячу лет не сыскать — вот что я скажу. Жаль, что все так вышло. Этот ничего не говорит. Не гонит его, не заставляет заткнуться, но и вопросы не задает. Только пялится на надгробье, как дурной. — Наш поганый мир устроен так, что лучшие покидают его первыми. Жаль его сына, смышленый был паренек. Интересно, как он там сейчас? Сомневаюсь, что хорошо. После того кончают либо в дурке, либо на кладбище. Бедняга. Такого и заклятому врагу не пожелаешь, верно я говорю? Он снова ждет. Минута, две… Бинго! — Вы знали Стайлза? Ему требуется секунда, чтобы вспомнить. Дурацкое имя, похожее на кличку хомяка. Фрэнк кивает. Возможно делает это чуть быстрее, чем следует. — Ну, как знал… Он со своим приятелем частенько сюда пробирались, играя то ли в копов, то ли в сыщиков, то ли привидений искали. Дети, — он разводит руками, словно это должно все объяснить. — Странноватое увлечение, но кто из нас не был странным? Могилы не трогали — и ладно. Ну и отца его знал весь город, так что мальца не обижали, да вы и сами поди в курсе. Этот медленно качает головой. Фрэнк образцово-показательно хмурится. — Вы разве не родственник Ноа? — Он дожидается еще одного покачивания головой, затем вздыхает. — Должно быть, журналист? Да уж, журналист. Такой же журналист, как его прабабка — танкист. Уж эти-то жуки поболтать горазды, как начнут говорить, так их фонтан не заткнешь. Но Фрэнк привык не задавать лишних вопросов — его понимание всегда хорошо окупалось. Прошло уже сколько? Лет шесть? А эта история все еще была на слуху. Не у прессы, конечно, тем инфоповодов хватало, но вот всякие извращенцы, блогеры и любители маньяков наведывались регулярно. Этот был скорее похож на маньяка, чем на блогера, но Фрэнк все еще расчитывал поиметь с него немного бабла, как минимум — на вечернюю выпивку. — Приятно, что его память все еще чтят. Хотя и дело было громким. Но вы, должно быть, сами в курсе, чего я тут распинаюсь. Оставлю вас наедине, — он разворачивается, делая вид, что всерьез собирается уйти. — Постойте. Голос у этого все же неприятный, шершавый, хриплый, и Фрэнк хмыкает, но сразу же повинуется. — Знаете подробности? — Ну, я точно знал их когда-то, но, сами понимаете, прошло шесть лет, а я давно не молод… До «журналюги» доходит долго. Фрэнку кажется, пролетает целая вечность, прежде чем тот достает, наконец, портмоне и не глядя отстегивает пару сотен. — Похоже, кое-что в памяти все же задержалось. Временем располагаете? Этот кивает. — Тогда идемте. Тут недалеко. В голове Фрэнка бесконечным рефреном играет: «Oh happy day».***
Фрэнк ведет его в свою сторожку, предлагает пятьдесят грамм скотча, как самый гостеприимный хозяин, затем предлагает присесть за расшатанный стол. Этот отказывается и от того и от другого. Фрэнк не настаивает. Он собирается с мыслями, готовясь к долгому монологу. Ровно сложенные купюры приятно греют его нагрудный карман. Может быть, если его рассказ действительно впечатлит этого, тот накинет еще пару сотен? А две сотни за пятнадцать минут давно заученного текста — это охренеть как много. Фрэнк делает вдох. И начинает рассказ. Он говорит: «Все совсем не так, как вы думаете». Говорит: «Все началось гораздо раньше». Пятнадцать лет назад, если быть предельно точным. Мистер Стилински тогда был лишь помощником шерифа, но сослуживцы уже пророчили ему отличное будущее. Таких людей видно сразу, отличных профессионалов, по уши влюбленных в свое дело. Ноа был как раз таким, одержимым идеей сделать мир лучше. В один из типично-солнечных калифорнийских дней они угодили в переплет. Попали на вооруженное ограбление в местной забегаловке. Стилински действовал согласно инструкции: вызвал подкрепление, начал переговоры. Его напарник оказался глупее — полез на рожон и получил пулю. Выжил, но стал инвалидом. Пристрастился к выпивке. За несколько лет из привлекательного альфы превратился в глубокого старика. Печальный, но типичный финал. Однако его старший сын — Донован — так не считал. И, видит небо, ему было кого во всем винить. Фрэнк рассказывает, что Донован мечтал стать полицейским с самого детства. Пойти по стопам отца, защищать город, прорабатывать детские травмы. Но это Стилински был тем, кто арестовал его младшего брата за сбыт наркоты. Это Стилински был тем, кто отвергал его кандидатуру раз за разом. Стилински ставил подпись на документах с вердиктом «не годен». Это Стилински — по мнению Донатти, конечно, — был виноват в том, что жизнь его семьи пошла под откос. Никто не знает, где он раздобыл огнестрел. Будто из воздуха материализовал его, ей-богу. Он решил, что жаркий майский день — лучшее время для мести. А может, все было случайно. Никто не знает на самом деле. Некого допрашивать. Один участник лежит в гробу, второй лечится в дурке, о третьем никто ничего не знает. Он выстрелил в шерифа в упор, когда тот шел в забегаловку у заправки. Четыре выстрела, один — точно в сердце. Все сказанное Фрэнком — не выдумка. Все сказанное Фрэнком зафиксировали камеры наружного наблюдения. На них — на этих записях — видно, как из шерифской машины выбегает мальчишка лет десяти. Как он, запинаясь на каждом шагу, несется к шерифу. И как Донатти, даже не пытаясь скрыть лицо, хватает его за шиворот и тащит в темноту переулка. О том, что происходило дальше, можно узнать из сухих медицинских отчетов. Фрэнк знает чуть больше, потому что его племянница работает в больнице и потому что именно она дежурила там в день, когда Стайлза сумели найти. Фрэнк выкладывает все: про маленький домик на окраине заповедника. Про груду сваленных в кучу грязных простыней. Про безымянного паренька, проходящего мимо со своей старой псиной. Именно она почуяла неладное. Именно она привела хозяина к тому дому. В одном из интервью он твердил, что после увиденного долгие месяцы мучался от кошмаров. Ох, этот запах страданий! Ох, этот вид разорванной плоти! Фрэнк рассказывает о том, как у Стайлза — судя по всем проведенным диагностикам — началась сверхранняя течка. О том, как его имели как минимум неделю без перерыва. Фрэнк говорит: «Он потерял уйму крови». И: «Он страдал от обезвоживания и голода». Говорит: «Насильник вязал его так много раз, что врачам пришлось удалить все, что делало Стайлза омегой». Доннатти скрылся, залег на дно. Он не стал метить истинную пару, потому что боялся, что копы возьмут его за яйца и провернут с ним все то, что он сделал с несчастным мальчиком. Когда Стайлзу сообщили, что его отец мертв, а убийца ушел, он попытался покончить с собой. Его спас приятель, решивший заглянуть на час раньше. Весь город знал, что с ним произошло. Весь город. В прессу успели утечь несколько снимков и самые ужасные подробности. Мальчик, на которого смотрели, как на жертву. Мальчик, на которого смотрели, как на виновника. Все задавались вопросом, зачем шериф взял сына с собой? Он очень его любил. Все-все позволял. Не стало ли это причиной, по которой старший Стилински ослабил бдительность? Не стало ли это причиной его трагической гибели? Программа защиты несовершеннолетних омег, ставших жертвами сексуального насилия, работала из рук вон плохо. Когда ее сотрудники наконец включились в дело, приемная мать Стайлза увезла его прочь. Подальше от маленького городка и его сплетен. Подальше от человеческого дерьма. Фрэнк наливает себе скотч на два пальца и выпивает все залпом. Он говорит, что, после того как в дело вступило министерство защиты детей, все выпуски газет, рассказавших о Стайлзе, были уничтожены. Даже в городском архиве не найти ни одного экземпляра. Но, если память его не подводит, у него остался один. Или два. Такое вот у него хобби — собирать старые газетенки. Никогда не знаешь, кому и где они пригодятся. Фрэнк поднимает взгляд и застывает. Волна колючего страха обжигает позвоночник, когда он всматривается в пепельно-серое лицо. Ему вдруг кажется, что он сейчас умрет. Вот так вот просто расстанется с жизнью, со стаканом в руке, в пропахшей табаком и пылью сторожке. Но проходит минута, две. Ничего не происходит. — Покажи. На стол летит еще пара сотен. Фрэнк сглатывает, встает и быстро шагает к старому шкафу, открывая полуржавый, замызганный замок. Его руки дрожат. Пальцы не желают слушаться. В спину дышит чистейшая ярость. Это странно. Странно. Странно. Прежде все хотели знать подробности. Сколько вытекло крови. Сколько наложили швов. Что мальчишка говорил на допросе. Хотели увидеть фото — те, что делали для полицейского рапорта. Грязная страсть к грязным подробностям — люди ей наслаждались. Но не этот. Фрэнк чувствует ярый животный ужас, когда кладет перед ним газеты, раскрывая на нужной странице. Перед ним мелькает фото заправки, оцепленного домика и груды сваленных в кучу окровавленных простыней. Фрэнк говорит: — Я налью себе еще, не возражаете? Он отводит взгляд. Он не хочет смотреть. Ему кажется, он сходит с ума. Ему кажется, кажется, кажется, что на глубине жестоких, нечеловеческих глаз, разгорается алое пламя. — Сколько за них хотите? — А? — За газеты. Сколько? — Это уже раритет. Вы их больше нигде не найдете и… — Я спросил — сколько. Фрэнк отвечает, так и не рискуя обернуться. Называет первое число, которое приходит в голову. — Пятьсот долларов. Он вжимает голову в плечи и ждет. Ждет. Ждет. Когда он оборачивается, то понимает, что сторожка пуста. На столе — тоненькая стопка ровных сотен. Ни альфы, ни газет нигде нет.***
Когда-то природа решила, что жизнь альф важнее жизни омег. Она взглянула на них, щелкнула пальцами и сказала: начало просуществует без конца, а вот конец без начала — очень вряд ли. Альфы — начало. Омеги — конец. В пятидесятые годы прошлого века родить омегу считалось постыдным. В некоторых городах Азии беременность омегой до сих пор является одним из показаний к аборту. В некоторых странах Африки есть специальные фермы по откармливанию омег. Потому что если омега весит меньше двухсот фунтов, на него не взглянет ни один чернокожий альфа. В Индии омеги считаются грязными. Вам нельзя стоять там, где стоят они. Вам нельзя есть там, где едят они. Вам нельзя продавать им подавители, потому что это — омежьи нечистоты. Грязь, в которую вы погружаете руки. Фармацевтами в Индии могут быть только альфы. Поэтому там не найти гигиенических прокладок на время предтечки. Индийцы пьют сушеные стебли мухолова вместо подавителей и умирают от поражения нервной системы к тридцати пяти. Мать-природа взглянула на это, щелкнула пальцами и уменьшила количество омег на две трети. Ей помогли голод, болезни и человеческая жестокость. В Европе альфа, трахающий бету, по-прежнему считается извращенцем. В Китае второго ребенка-омегу принудительно стерилизуют. В Ираке нет понятия «изнасиловать в течку», потому что любой альфа, взявший омегу в «грязные дни», совершает великое благо. Даже если последствия этого «блага» — сорок три шва. Двойные стандарты двадцать первого века. Истинные пары встречаются с периодичностью один к тысяче. Это на сорок процентов меньше, чем количество истинных пар, рождавшихся сто лет назад. Мать-природа щелкает пальцами, и вот этому миру уже не нужна любовь. Восемьдесят пять процентов смертности это восемьсот пятьдесят тысяч мертвых омег из миллиона. Это простая, сухая статистика. И она говорит: если ты попал в пятнадцать процентов живых, ты счастливчик. Если ты не окажешься в дурке, потеряв истинную пару, можешь считать себя еще и везунчиком. Мать-природа щелкает пальцами. Где-то в центре города, в небольшой частной клинике, в дорогущей палате омега открывает глаза.***
Писк экрана кардиомонитора — одна из по-настоящему мерзких штук. Этот звук ввинчивает в висок маленьким тонким сверлом и не дает провалиться в блаженную тишину. В сгибе локтя что-то мешается. Что-то сдавливает безымянный палец. Что-то подключено к его груди. Все это можно пережить, но только не хренов звук. Это как скрежет пенопласта. Как скрип ногтей по грифельной доске. Выводит из себя и заставляет подорваться на кровати. В нос бьет запах стерильности и антисептиков. От него слизистая рта — сухая, как песок Сахары, и хочется промыть фурацилином нос. Он чихает, свешивает ноги с кровати и срывает с себя с десяток разных датчиков. Затем морщится и вытаскивает из вены иглу-бабочку. Затем пытается встать. Сквозь окно падает свет фонарей, избавляющих белую до рези в глазах палату от полумрака. Круглая луна пачкает облака ореолом собственного света. Она отражается в широкой плазме, занимающей половину стены. Маленький круглый диск где-то глубоко в небе. Ноги подламываются. Ему приходится уцепиться за тумбочку, чтобы не упасть, но руки тоже не в лучшей форме. Он видит сеть вспухших вен на запястье. Каждое из них изувечено следами уколов, как у последнего наркомана. Он задевает стакан, пахнущий мятой, и тот падает на пол, оставляя кучку осколков и прозрачную лужу. Хреново. Координация ни к черту. Руки дрожат. Ноги тоже. Губы занемели. Он выжидает немного, надеясь, что кто-то придет на звук, но не слышит шагов. Никто не спешит к нему на помощь, никто не бежит на выручку. Он доползает до стены. Старательно обходит осколки, но в темноте все равно наступает на один из них. Пятку пронзает короткая боль. — Дерьмо. Отлично, он все же может говорить. Путь до двери занимает не меньше десяти минут. Может — все полчаса. Он делает паузы, приваливается к стене, осторожно наступая на раненую ногу. Капли крови расползаются в мятной луже и тянутся за ним мелкими алыми кляксами. Он вываливается в коридор со словами вроде: «Эй, здесь кто-нибудь есть?» — и падает в чьи-то руки. — Стайлз! Хриплый голос щекочет макушку, но от яркого света слезятся глаза. А когда твои глаза слезятся, сложно разглядеть того, в чье плечо утыкаешься носом. — Ты кто? Голос, пахнущий кедровой корой, размывается темно-серым пятном. Приходится прищуриться и сморгнуть слезы, чтобы придать изображению четкость. — Это Дерек, Стайлз. — Отлично, Дерек. Может, расскажешь, что еще, на хрен, за Стайлз?