9. tear me to pieces skin to bone
14 февраля 2021 г., 23:17
Первые три дня я провожу в одиночной камере, мне кидают на рулон матраса тонкую книжку с правилами поведения и тюремным распорядком, которые я должен выучить назубок. На медосмотре меня практически выворачивают наизнанку, грубо открывают рот и оттягивают губы. Тут и муха не пролетит, не то что возможно с собой что-то пронести. Да я и не нес: при всем желании бы не получилось. Моя камера — каких-то пять квадратов, в ней нет ничего, кроме железного вонючего унитаза, покосившейся раковины и замызганного матраса. Стены бетонные, все расцарапанные ногтями. Особенно у дальней стены, где можно расстелить постель. Поэтому у самого пола бетон покрыт вязью из неровных иероглифов; что там написано я не читаю. Во-первых, не хочется, а во-вторых, я еще до сих пор не верю, что оказался здесь. Все это кажется каким-то бредовым сном, словно я скоро проснусь и расскажу тебе, какой до ужаса реалистичный кошмар мне приснился в этот раз. Как это бывало раньше. Но происходящее не может быть сном, мне об этом слишком явно напоминает мощная струя ледяной воды, которой меня буквально расстреливают в душе, кинув на пол кусок хозяйственного мыла.
— Че стоишь? Отдельное приглашение нужно? — надзиратель снова направляет мне в лицо холодный фонтан, а я задыхаюсь и кашляю, захлебываясь через нос водой. — Быстро, блять!
Но как только я торопливо нагибаюсь, то получаю грубый пинок под зад, от которого валюсь на скользкий пол и сильно обдираю колени, пуская кровь, что алыми пятнами расплывается по коже. Альфа стоит и ржет. Я сразу же поднимаюсь и стараюсь не смотреть ему в глаза, пытаясь по-максимуму не провоцировать, а ногти вцепляются в белесое размокшее мыло, покрытое жесткими черными волосами. Ничего страшного, ничего страшного, Чимин.
Только на третий день ко мне после прогулки приходит старший, который выталкивает меня из камеры, заломив мои руки и заковав их снова в наручники. У меня волосы дыбом встают, мне дико страшно, и от ужаса я даже рот не в состоянии открыть, чтобы спросить, куда меня ведут. А меня ведут по длинным бетонным коридорам, я, как бешеный, вращаю глазами, но нихрена не запоминаю, кроме перил и четырех охранников впереди и сзади, что идут по бокам. Меня подводят к телефону, а в голове начинают с бешеной силой биться мысли. Позвонить? Или мне позвонили? Кто позвонил? Чонгук? Джин-Хо? Ты? Все это время, проведенное в тюрьме, я только и делал, что думал о тебе. Двадцать четыре часа, трое суток. Первые две ночи я вообще не спал, вздрагивая от каждого грохота в коридорах. А на третью наконец отрубился, измученный и уставший, на какие-то смешные три часа, ведь подъем бескомпромиссно в шесть.
Альфы стоят молча около телефона, сверлят меня глазами, я перевожу взгляд с одного на другого, а сам чувствую себя мальчишкой. Что они хотят от меня? Что мне сделать?
— Мне… позвонить?
Но в ответ меня только грубо бьют под дых, я кренюсь вбок, упираясь плечом в стену, а перед глазами настоящая россыпь из звезд. Кашляю и не могу продышаться, только мычу, смаргивая с глаз предательские слезы боли. Только старший смотрит на циферблат на руке и тихо фыркает. А я стараюсь даже дышать тише, пялюсь на него исподлобья вытаращенными от ужаса глазами. Когда телефон наконец оглушает скрипучей трелью, я вздрагиваю так, что будто подпрыгиваю на месте, а начальник ленивым движением снимает трубку и с кем-то здоровается. Все это не просто так, я уже абсолютно уверен, что на том конце меня ждут только два голоса: либо Джин-хо, либо Диего. Иначе для чего весь этот балаган? У меня моментально потеют пальцы, я стискиваю их, больно ущипнув ногтями, а тело меня совсем не слушается, заходясь мелкой дрожью. Я опускаю лицо ниже, пытаясь спрятать откровенный страх на нём от пристального взгляда четырех альф, а на лоб падают грязные пряди волос.
— Я понял, передаю ему трубку. — на этих словах меня силком подволакивают к прикрученному к стене аппарату и впихивают между плечом и головой нагретую от чужих рук трубку. — Пять минут.
Бросают мне и отходят буквально на два шага, сложив грубые руки на груди. Я отворачиваюсь от старшего и вслушиваюсь в шипение на том конце.
— Да?
— Чимин? — меня прошивает горячей волной от услышанного, потому что голос не твой, не Диего и даже не Джин-Хо. — Ты как там?
— Намджун? — у меня в голове медленно начинает складываться картинка: ну конечно, только он и мог мне позвонить. Только ради человека Джин-Хо меня могли так выволочь из камеры и привести к телефону. — Я…
Я снова оборачиваюсь на стоящих сзади меня альф и прикусываю язык. Я вообще не понимаю, что мне сказать, что вообще можно говорить. Меня неконтролируемо трясет, на меня почему-то только сейчас начинает горой опускаться кошмарное осознание, где я оказался. У меня снова жжет глаза, а я глупо мычу, стараясь не разреветься, как школьница. А плечо и шея начинают уже нещадно ныть.
— Намджун, — сбивчиво шепчу я, хотя какая же это глупость: весь мой шепот прокатывается волной по гладким крашенным стенам и проникает в любую щель. — Намджун, что происходит?
В трубке устало выдыхают, а мне кажется, что он даже трет глаза. А мои просто на лоб лезут.
— Почему ты звонишь?
— Хотел узнать, что с тобой все в порядке.
— Какое, блять, в порядке, я в тюрьме, Ким! — я сразу срываюсь на крик, а сзади меня предупреждающе кашляют. Я проседаю на ослабевших ногах и продолжаю шептать. — Мне нельзя в тюрьму, ты вообще помнишь, как я выгляжу? Меня здесь до смерти затрахают!
Тишина на том конце, что разбавляется только каким-то неясным щелканьем. А у меня выступает вдоль позвоночника холодный пот. Намджун начинает говорить медленно-медленно, словно с трудом:
— Чимин, — он снова прерывисто выдыхает, а я чуть ли на месте не подпрыгиваю от бьющего через край адреналина. — Чимин, ты будешь сидеть в одиночке, пока не умрешь.
Его слова бьют меня, практически нокаутируют. Нет, я не питал иллюзий, нет, я ни на что не надеялся. Просто мой истерзанный мозг до последнего отвергал эту мысль, отказывался принимать неизбежное. У меня немеет лицо и руки. Я мотаю головой, разбрызгивая вновь выступившие слезы и издаю хриплый подавленный стон.
— Чимин…
— Что с Тэхёном? — сквозь зубы выдавливаю я из себя слова, крепко зажмурившись. У меня сердце делает кульбит и замирает.
— Он…
— Он жив?
— Да, он жив. Но в остальном… Сейчас, мне нужно подобрать слова.
— Они что-то сделали с ним?
— Нет, его и пальцем не тронули. Просто ему это тяжело дается.
Слезы обжигают мои щеки горячими дорожками. Намджун не стремится мне рассказывать, что происходит с тобой, а я не особо и рвусь. Потому что говорить о тебе, думать, произносить это вслух и слышать в ответ нечеловечески, кошмарно больно. Мне кажется, что у меня сейчас разорвется сердце. Это малодушие, я знаю. Но я не мазохист, чтобы превращать в крошево те остатки, что от меня остались. Я пытаюсь уцепиться мыслями за новость, что ты жив и цел, концентрируюсь только на этом, а сам молчу, сглатывая горячие сопли и пытаюсь проморгаться, чтобы избавиться от дикой рези в глазах. С тобой все хорошо, и этого достаточно. Этого мне должно быть достаточно. Это все, что у меня осталось. Мне и правда становится в какой-то момент легче дышать, я даже хрипло смеюсь.
— Его не пустят к тебе, Чимин. — я только скалюсь на это и мелко киваю, роняя соленые слезы на бездушный пол. — К тебе вообще никого не пустят.
«Ко мне никого не пустят, ко мне никого не пустят», — как заведенный повторяю я, но сам до сих пор не верю в это. Просто не верю и все. Как будто это какой-то розыгрыш и дурацкая шутка.
— Пожалуйста, держись от него подальше. — рычу в трубку я и почти готов швырнуть ее, но меня только и останавливает эта мысль, что до конца жизни я, возможно, не услышу ни один знакомый голос, кроме Наджуна.
— Я постараюсь звонить тебе чаще. — я молча киваю и позорно всхлипываю.
— Время вышло. — как гром среди ясного неба слышу я голос начальника.
Я жмусь к стене от длинных жилистых рук, словно пытаясь убежать от них и продлить этот телефонный разговор еще на несколько секунд. А меня грубо бьют дубинкой по рукам, стараясь дотянуться до почек, и оттаскивают от аппарата, а я ору не своим голосом от ненависти и боли. Я кричу и кричу, у меня слюни текут по подбородку, но мне наплевать, совершенно наплевать. Меня бьют дубинкой по голове, и я замолкаю, только дергаюсь и мычу, пока меня зло матерят и волокут по лестнице вверх.
А через две недели у меня начинается адаптация. Меня ожидаемо оставляют в одиночке, в той самой, куда затолкали в самый первый день. Я валяюсь в каматозе почти неделю в страшном температурном бреду. Лезу на стены и, как безумный, щелкаю зубами, вою и раздираю свою кожу в кровь. Альфа внутри сходит с ума, он то лает, то рычит, то скулит, а я натурально глохну от этого гама в своей голове и полностью перестаю контролировать тело.
Тюрьма жестока не только лишением свободы, изоляцией от общества и жестким графиком — тюрьма жестока в первую очередь ограничением и глушением природных потребностей. На сотни километров вокруг нет ни одной омеги, а животное внутри это слишком явно чувствует. Я катаюсь по полу и ломаю ногти о бетонный пол, под которыми бурой полосой запеклась моя собственная кровь. Вообще, по идее, в изоляторах должны давать специальные препараты, что глушат гормоны альфам и не допускают подобных реакций, но явно не здесь, явно не в моем случае. Мне кажется, что у меня едет крыша, я не чувствую себя — только ебанувшееся от тоски животное в своей голове, что визжит от страха, пытаясь на последних выжить. Мои серые робы покрылись темными пятнами от спермы, а член, стоящий колом несколько дней, болит до одури, до белых точек перед глазами. Я плачу и дрочу, но даже дрочка не приносит успокоения, только секундное облегчение, а потом снова боль, боль, боль и звериное желание. Меня выламывает, выворачивает, я рычу с пеной у рта и оглушающе громко кричу. И каждую сраную секунду я только и делаю, что желаю умереть. Я пару раз кидаюсь на дверь, пытаясь ее выбить, но только повреждаю себе плечо и вижу на грани сознания злого охранника, что влетает в камеру и замахивается на меня резиновой дубинкой. И потом меня затягивает в темноту, где только вижу твои глаза, везде и всюду, они смотрят на меня, а я пытаюсь убежать, но тьма не отступает.
Когда адаптация заканчивается, я сижу на полу в камере и качаюсь, словно пытаюсь убаюкать себя. Нервная система перевозбуждена до предела, уже давно вышла из чата, все мои чувства обострены до болезненного, нездорового состояния, а я шугаюсь от каждого звука и вижу на периферии несуществующие двигающиеся тени. Меня трясет от слабости, потому что я не ел ни черта несколько дней, а за эти несколько дней умудрился ощутимо похудеть. Я всерьез сомневаюсь, что после пережитого моя психика осталась в норме. Да и зачем мне вообще эта психика теперь, когда, кроме бетонных стен и унылого двора, я больше ничего не увижу? Я плачу и смеюсь, потому что только сейчас меня догоняет осознание, что я больше никогда в своей жизни не почувствую твой запах. Никогда. С этого дня я начал молиться, чтобы потерять рассудок.
Через месяц своего заключения я уже перечитал все надписи, сделанные на стене. Хотел дописать что-то свое, но решил отложить эту затею: нельзя в первый месяц использовать все доступные развлекухи. Спустя две недели после адаптации у меня ни разу больше не встал член. Я почти привык к этому распорядку: подъем в шесть утра, сдача спальных принадлежностей, уборка камеры, гигиена, пятнадцать минут на туалет, потом завтрак и работы в тюремном хозяйстве. Меня определили в прачечную, но даже там я не контактирую ни с кем. Ни с кем. Первое время я думал, что и черт бы с ним, но спустя почти месяц я сполна прочувствовал, что это такое — полная изоляция. Еще через некоторое время я начну разговаривать сам с собой, а еще через месяц — со стиральными машинами. Единственное, что действительно приносило удовольствие — это прогулки по асфальтированному двору. Этого события я начинал ждать каждый день как единственное светлое, что было доступно в этом царстве отчаяния, и жутко расстраивался, когда мне отказывали даже в этой малости из-за бесконечной вереницы весенних серых бурь. Одиночникам разрешалось гулять два часа, поэтому мы выстраивались в линейку, пока на нас цепляли кандалы, а потом ходили два часа в гробовом молчании под звон цепей по периметру забора. За попытки заговорить заключенного жестоко избивали надсмотрщики. Я запомнил каждый сорняк и каждую трещину в асфальте двора. И с каким наслаждением я смотрел на солнце, как оно окрашивает своим теплом неприветливые здания в желтоватые тона. Как я радовался, когда чувствовал его горячие лучи на собственной коже. Я следил за каждой травинкой, что росла во дворе, и дико радовался, как ребенок, когда она становилась больше. Тогда я задумался, что, похоже, и правда наконец схожу с ума.
Ко мне действительно никого не пускали, а может быть никто и не ходил? Намджун больше не звонил, а я, как псих, каждый день только и делал, что ждал его звонка. Просыпался утром под грохот в дверь и думал, что сегодня он обязательно позвонит. Но он не звонил. Поэтому я просыпался следующим утром и думал: вот сегодня точно позвонит. И так до бесконечности. Один-единственный раз ко мне пришел адвокат, предоставленный государством. Толстый мужчина пять минут потопорщил седеющие усы под моим пристальным взглядом, а потом сказал:
— Ну, вы же понимаете, что ничем я вам помочь не могу?
Понимаю, потому что меня даже никто не вызывал на допрос. И не вызовут, как потом оказалось.
Первое время я запрещал себе любые мысли о тебе, потому что, кроме дикой агонии, они ничего мне не давали. Я сидел и считал до тех пор, пока числа не вытесняли из моей головы твое лицо. А потом и это перестало помогать. Почему-то, когда я закрывал глаза, у меня в голове моментально возникали образы твоих рук, губ, ног. Иногда я даже словно слышал твой громкий вздох. И тогда меня начинало страшно крыть. Я лежал в темноте, мокрыми глазами сверля потолок, а в голове только твоя смуглая кожа, которая искрится мелкими бусинами пота. Твои длинные пальцы, держащие сигарету. Родинка на кончике носа. Четкая линия челюсти и завиток темных непослушных волос, что выбился из-за уха. Твой живот с вытянутой ямкой пупка. Сияющая улыбка, обнаженная красивыми губами. И длинные сильные ноги. Чтобы сбежать от этих мыслей я поднимался с матраса и начинал мерить шагами маленькую камеру, словно дикий зверь в клетке.
С определенной периодичностью ко мне приходили они — начальники, старшие, капитаны, инспекторы. Первые два раза меня избивали с таким остервенением и садизмом, что после я лежал под ногами смерти и мечтал провалиться во тьму. Тогда я еще сопротивлялся, визжал и кусался, метался в плотном кругу надвигающихся альф и задыхался в каменной стене их феромонов. Им было весело, а страх, душащий меня, выбивался тяжелыми ударами берцев вместе с багряным туманом перед глазами. Сначала я сопротивлялся той темноте, что окутывала меня, пожирала черной мозаикой мое сознание, цеплялся зубами за кровавые надрывающиеся нити, пытаясь на них выплывать обратно в темную сырую комнату, наполненную чужими смешками и запахом железа. А после встречал забытье с облегчением как единственную анестезию. Я перестал бороться, рычать и скулить. Меня избивать стало в конце концов не так весело, поэтому зверства постепенно начали сходить на нет, оставляя только ленивые пинки моего поломанного тела. Я стал сбегать от происходящего снаружи к тому, что происходило внутри.
Мое сознание ломалось, я начал слышать его — бредовый пугающий шепот над самым ухом, от которого я шугано вздрагивал и надеялся увидеть кого-то рядом. Естественно, никого рядом не было, а эта бессмысленная бесформенная вязь слов являлась главным свидетелем, главным симптомом моей разрушающейся личности. Все свое время я посвящал тебе. Даже не так — воспоминаниям о тебе. Мысли грызли меня, выедали мой мозг кислотой: как ты там, что ты делаешь, чем живешь? Как просыпаешься по утрам, и что ты теперь ешь, ведь я больше не готовлю тебе завтрак? Куришь ли также свои сигареты? Живешь ли ты в нашей квартире? Я начал фантазировать, словно я рядом с тобой, словно просыпаюсь рядом и касаюсь ладонью твоего холодного гладкого плеча, что ты так знакомо сонно мычишь в ответ и прижимаешься ко мне крепко-крепко своей задницей. Как я ладонями сжимаю твою талию и целую затылок. Как я покрываю поцелуями твою шею, впитывая каждой клеточкой твой запах. Дышу и не могу надышаться. А потом ты начал мне сниться. Приходил так реально во снах, словно это и не сон вовсе, словно сном было все то, что происходило вокруг. Вот мы почему-то в Венеции (почему в Венеции?), у меня квартира в подвале, что вечно затапливает, пахнет так по-настоящему сыростью и плесенью, а ты сидишь рядом со мной на старом диване, а потом мы целуемся. Целуемся, представляешь? Так искренне и нежно, как будто не было того кошмара, а может быть и был? Поэтому твои губы снова такие всеотдающие и мягкие, самые желанные, а я тупо задыхаюсь от боли, даже во сне задыхаюсь, ты понимаешь? Прижимаю тебя руками к себе за твои сильные плечи, а они под пальцами самые настоящие. Поэтому просыпаясь я мечтал умереть. Уснуть и не проснуться — я надеялся, что если умру с мыслями о тебе, то так и останусь в этом выдуманном мной мире, где есть только ты и я. И мы с тобой поедем не только в Венецию, мы с тобой обязательно побываем на море, на самом настоящем море, где горячий белый песок, а вода соленая-соленая, словно даже вязкая немножко.
Тэхён. Представь хоть на секунду, что мы с тобой начали нашу жизнь с нуля. Давай, чтобы наверняка, мы с тобой помним все. Ладно, не все. Просто помним то, как сильно мы друг друга любили. Допустим, я родился где-то в Греции, а ты — где хочешь. И неважно сколько километров между нами, мы все равно помним, что где-то есть мы, понимаешь? Ты бы приехал ко мне? Давай назначим нашим местом для следующего свидания нашу родную Корею, наш родной Сеул. Я совсем не прошу, чтобы ты летел, сломя голову ко мне, но просто пожалуйста… хоть однажды прийди. Я так хочу тебя еще хоть раз увидеть, я так хочу хоть раз издалека увидеть твой силуэт, посмотреть и улыбнуться (хотя скорее разрыдаться от счастья). Я так хочу еще хоть раз осознать, что это ты. Увидеть, увидеть, увидеть, увидеть, увидеть. И из этого бесконечного «увидеть» нет выхода, нет ни одной дороги без этого проклятого слова в моей голове. Но мы ведь дышим с тобой одним воздухом, верно? И этого мне теперь должно быть достаточно. Еще одно страшное слово в моем словаре.
Как я себя ненавидел за то, что в своем последнем сообщении от злости и обиды я просто удалил свое последнее признание в любви. Когда я вообще в последний раз тебе это говорил? Какой же я кретин, что позволил эмоциям взять над собой вверх и не сказал тебе эти слова в последний раз. Каждый раз, когда я вспоминал об этом, я буквально рвал на себе волосы крича и рыдая от отчаяния. Да знаешь, так мне и надо. Я так невыносимо тоскую по тебе, Тэхён. Я умираю без твоего хриплого низкого голоса. Следующий месяц превратится в сплошную ленту размытых дней, я перестану следить за датой. Какая разница, если впереди — бесконечность дней одиночества? Единственное, чего я боялся, так это пропустить твой день рождения, но до него еще почти полгода.
Знаешь, какое самое яркое воспоминание у меня в голове о тебе? Как ты сидишь на нашей кровати, прислонившись голой спиной к стене, накрытый одеялом до пояса и смеешься. Я так хорошо это помню, что даже слышу твой смех. Тогда я выходил из комнаты и обернулся, а ты сидел и давился от хохота, а в полумраке спальни сияли твои зубы. Даже не знаю, почему именно так.
Спустя полгода мне выдают книгу, точнее открывают камеру и швыряют ее мне на матрас в шесть утра. И это была такая избитая Библия. Я вообще в принципе мало читал за всю свою жизнь, а к Библии и близко не подходил. Но именно ее я теперь читал, как никакую другую в жизни. Вчитывался в каждое слово, в каждый стих, бывало даже перечитывал по несколько раз, растягивая главы как можно дольше. Но и Библия не бесконечная, она быстро кончается, утекает сквозь пальцы. А после меня пожирают воспоминания. Во время и после нее я очень много думал об отце. Я ведь никогда даже не пытался приехать к нему в тюрьму, ты вообще представляешь? И не было для этого никаких обид, способных меня оправдать, просто я, получается, паршивый сын. Меня захлестывало такое душащее чувство вины, что я несколько ночей проревел в потолок, вцепившись зубами в угол одеяла и колотя кулаками матрас. Мне даже особо не было интересно, что с ним случилось, хотя теперь я вспоминаю, что и у него прошло по примерно похожему на мой сценарию. Просто отец кому-то перешел дорогу, да скорее и не перешел — слишком громкое слово, просто кого-то задолбал, как кого-то задолбал и я.
Помню тот вечер, когда его взяли. Мы сидели вдвоем на кухне и ели в тотальной тишине горяченную лапшу быстрого приготовления, оба взвинченные — только что дрались. Отец тихо крякнул и спустил с холодильника две замызганные стопки с ужасным дешевым ромом и разлил его по столу и посуде. А потом толкнул пальцем в мою сторону одну молча, легко. Я помню, как на мгновение моя рука замерла над столом, но я лишь равнодушно хмыкнул и залпом опрокинул ее в себя. Вот так и помирились, молча. Он только в ответ хрипло рассмеялся, обнажая свои местами золотые зубы и взлохматил мой затылок, а я увернулся от его грубой ладони, но не зло, нет. Потому что уже сам сидел и скалился, пережевывая яичную лапшу. Потому что характер у меня в отца — отходчивый. А потом дикий грохот, и наша облупившаяся старая деревянная дверь отлетает, поднимая вокруг клубы пыли. Я вскакиваю на ноги так резво, что переворачиваю табуретку, отступаю на панике назад, а непослушные ноги путаются в толстых белых ножках, и я больно падаю задом, не сумев удержаться. А отец практически и не пошевелился даже — просто повернулся на такой же табуретке всем телом к появляющимся в проеме бойцам и аккуратно отложил палочки. Ровно-ровно, рядом с миской, я до сих пор помню эти палочки. А взгляд у него мгновенно потух и соскользнул куда-то вниз, ниже чем пол, похоже, в самую тьму. Его грубо крутят, впечатав лицо в стол, а он смотрит на меня, пока я вжимаюсь в пол всем телом, и молчит. Я сначала дышу, как марафонец, у меня начинает кружиться голова, а потом визжу так, что уши закладывает, мне кажется, у всех. Когда его выталкивают в чем был из квартиры, он снова оборачивается ко мне и кричит своим сиплым голосом: «Я люблю тебя, сын!». Я сижу на полу еще бесконечное количество минут, а потом резко поднимаюсь и втискиваю пружинистые ноги в разбитые кроссовки. Внутри меня клокочет злость, потому что опять, и я иду к Юнги, через две улицы. Да только это оказалось совсем не опять. Мне было восемнадцать лет.
Я помню, как умер папа. Сначала его очень много и сильно рвало после каждой дозы и алкоголя, а потом оказалось, что для его многолетних жалоб на боли в животе была одна страшная, опутывающая органы смертоносной сетью, причина. Только вот он каждый день ходил и жаловался, а к врачу не ходил. Ведь не до того было: надо было лезть с пистолетом в очередной магазин. Он был моложе отца, почти на девять лет, вспыльчивый и резкий омега. До ужаса грубый, способный черными глазами прожигать дыры в бетонных стенах. Сухой и острый, красивый мужчина. Сгорел как спичка за считанные месяцы. Я до сих пор слышу его голос в ушах, если прислушаться. Папа садится передо мной на корточки и грубо поворачивает мое разбитое лицо за подбородок, брови сурово сведены к переносице, а я уверен: мне сейчас попадет еще больше, за то что позволил себя избить. У папы в другой руке ствол. Но он совсем не обращает на него внимание, только продолжает сжимать пальцами мое лицо. Он говорит: «Если ты продолжишь принимать, то все вокруг решат, что ты сучка. Чуешь, малой?». Я быстро киваю, а папа смеется внезапно громко и треплет мои волосы. У него высокий глубокий и красивый голос, у меня похожий, но характер, слава богу, отцовский. А потом хоспис, от густых черных волос не осталось ни следа, даже когда-то плотный веер ресниц и брови малодушно сбежали с этого осунувшегося серого лица. Только глаза продолжают жечь все вокруг кислотой. Он худой как черт и не может больше встать с кровати, вокруг него миллиард трубок, мы стоим с отцом у изголовья, а отец так не по-взрослому плачет. Он пытается прижать мое лицо к своей груди, чтобы я не смотрел, но я грубо отпихиваю его руки и громко шмыгаю носом, а папа режет воздух своим несгибаемым голосом: «Пусть смотрит. Страшно, малой? Бойся». Рак кишечника и быстрая смерть. Мне было пятнадцать лет.
Я сижу на турниках и сплевываю в пыль пенистую слюну. Стараюсь попадать каждый раз дальше, а слюна скатывается в грязные шарики. Нравится. Вдруг слышу совсем рядом со мной мальчишеский резкий шепелявый голос, он говорит: «Ты умеешь курить?». Я от неожиданности дергаюсь так, что чуть не слетаю вниз к этим самым грязным шарикам, а пацан рядом смеется хрипло и тихо надо мной. Я хмурюсь и, вцепившись в турник покрепче, подтягиваю к себе ноги, чтобы не достал, но все равно мотаю головой. Нет, не умею. Пацан щурится и дружелюбно лыбится, демонстрируя мне свои мелкие зубы с деснами. «А хочешь научиться? Меня Юнги зовут». Потом мы будем вместе каждый день, вместе стащим наш первый телевизор, вместе влезем в наш первый магазин. Вместе впервые напьемся и попробуем траву. В тот день я познакомился со своим лучшим другом, что будет со мной всегда и везде. Мне было одиннадцать лет.
В стену жутко колотит сестра Юнги и орет, а мы несдержанно гогочем, пока Юнги посылает ее нахуй. «Пошла нахуй!» — так и кричит. Мы передаем по кругу косяк и запиваем его пивом, забрасывая друг друга и все вокруг чипсами. Глубоко на развороченной кровати у стены сидит молодой альфа, совсем еще подросток. У него большие круглые глаза, в которых скачут чертята, он постоянно облизывает губы, а когда смеется, то задирает голову вверх и демонстрирует всем вокруг свои еще небольшие клычки. А когда он это делает, альфы постарше тихо рычат и в шутку его мутузят, пока он обиженно визжит и выдирает из-под навалившихся тел свои длинные угловатые конечности. «Его зовут Чонгук, и он жутко невоспитанный пиздюк» — говорит мне Юнги и пихает локтем в ребра подростка, что сразу же клацает зубами и примирительно скулит. Потом он вырастет в самоуверенного прекрасного козла, который будет таскаться за мной хвостом, перерастет меня и будет называть коротышкой, тряся своей кудрявой красивой головой. А я буду очень сильно его любить, как своего родного младшего брата, а еще совсем чуть-чуть ненавидеть, как и всех родственников. Мы будем часто драться и орать друг на друга до сипоты, но почти сразу же мириться, потому что и я, и заяц вспыльчивые. Он станет для меня одним из самых дорогих мне людей, и я поселю его в своем сердце. Мне было тогда восемнадцать лет.
Я стою под серым холодным летним ливнем на одной из улиц нашего района, задрав высоко голову, пытаюсь разглядеть в знакомом окне силуэт. Вода заливает мне глаза, и поэтому я часто моргаю и фыркаю. Я в одной промокшей насквозь рваной футболке и прилипших к ногам узких джинсах. В окне наконец замечаю какое-то дерганное неясное движение и от этого начинаю громко кричать на всю ночную улицу. Почти сразу же открывается входная дверь, и ко мне выбегает альфа средних лет в простой домашней одежде, которая сразу же тяжелеет и темнеет от воды. Он бежит на меня так стремительно, что я уже приготавливаюсь к стычке, потому что уверен, что мне сейчас вмажут. Хорошенько вмажут. Но он останавливается в нескольких сантиметрах от меня и яростно сжимает кулаки, не смея поднять их. Он возвышается надо мной горой и кричит: «Уходи! Пошел прочь!». А я каменею всем телом, и взгляд мой начинает сатанеть, я ору, что никуда не уйду, пока Минхо не выйдет со мной поговорить. Его отец теряется, в его глазах ярость, гнев и почему-то страдание. «Оставь моего сына в покое! Дай ему нормально жить! Дай ему построить достойную жизнь без тебя!». Я теряю уверенность моментально, как-то съеживаюсь под дождем и смотрю на мужчину потеряно. Со мной невозможно построить нормальную жизнь. Альфа видит, как я растерялся, поэтому надвигается еще больше и кричит мне прямо в лицо: «Посмотри на себя, ты же вылитый отец!». Я делаю шаг назад и оступаюсь, чуть ли не падая на мокрый и грубый асфальт. «Вы же двое альф, оставь его в покое!» — а потом добавляет почти жалобное — «Пожалуйста!». Капли дождя, что стеной заливают маленькую улочку, подсвеченные холодным светом фонарей, по два облака пара изо рта каждого, я медленно разворачиваюсь, оглядываюсь в последний раз на окно, а потом начинаю бежать. Я никогда не буду, как мой отец. Мне было девятнадцать лет.
Мы с Юнги сидим в каком-то непонятном затертом баре, он крутится на стуле, пытаясь кого-то выглядеть за барной стойкой, а я лишь фыркаю на него, за что сразу получаю нехилую затрещину. Пинаю ногой в ответ его стул и рычу, потому что голова болит после вчерашней пьянки, а мой взгляд натыкается на светящуюся красным неоном вывеску бара в окне — «Клюква». Юнги громко вскрикивает и машет рукой кому-то, а потом этот кто-то неспеша и статно подходит к нашему столу. Я смотрю без особого энтузиазма на высокого альфу, что в руках протирает стакан полотенцем, и на его снисходительные ямочки на щеках, когда он улыбается. Потом этот альфа станет для меня самым спорным человеком, которого я когда-либо встречал. Самый умный человек, которого я когда-либо встречал. Он будет моим одним из самых близких друзей, будет тем, кем я восхищался и кого ненавидел одинаково сильно. «Меня зовут Намджун». Мне было девятнадцать лет.
Дверь камеры внезапно с грохотом отпирается, я вздрагиваю всем телом и роняю на пол щетку, которой я чистил унитаз. Старший заходит и смеряет меня колючим взглядом прищуренных глаз, руки сложил на поясе. Молчание начинает затягиваться, я даже не шевелюсь, молча стою, гляжу на него исподлобья напряженным, как струна, взглядом.
— Пак, на выход. — он даже отходит немного в сторону, показывая всем телом, что от меня хотят, но я стою на месте, словно ноги приросли к бетону.
— Зачем? — я знаю, знаю, что говорить ничего не надо, но не могу удержаться, слова сами срываются с кончика языка.
Альфа тяжело вздыхает и делает резкое движение ко мне, от которого меня снова подбрасывает на месте, но я стою, даже не моргнув. Не ударил? Как странно. Но он просто хватает меня за локоть и волочет из камеры, а я запутываюсь в ногах и запинаюсь на каждом шаге.
— Я понял, понял! Я сам! — кричу как-то заторможенно, словно только сейчас подгрузился.
У меня сердце начинает снова колотиться, давно такого не было. Давно ничто не нарушало мой обычный режим дня. Меня ведут вниз, на первый этаж, все дальше и дальше и даже не надевают наручники. Первые магнитные железные двери, которые старший открывает своей картой, вторые. Серые стены вокруг внезапно сменяются на бледно-желтые, когда меня выводят через решетчатые ворота посреди коридора. Я оглядываюсь постоянно назад и совершенно теряюсь в том, что происходит. Потом я вижу на этих самых желтых стенах стенды с ориентировками, и внутри меня желудок совершает кульбит. Я хочу закричать: «Что происходит?», но вместо этого только сильно прикусываю щеку и смотрю только в пол, как на нем лентой сзади исчезают черные полосы от подошв обуви, а потом как внезапно прорезиненное покрытие сменяется на бежевый кафель. Совсем не такой, как я наблюдал на протяжении нескольких месяцев. Я чувствую запах ароматизированного мыла и мокрых мочалок и только тогда поднимаю глаза.
— Мойся. — старший кивает на длинную скамью в раздевалке, на которой лежит ворох черной одежды. — Твое барахло.
Он уже разворачивается, грузно крякнув, собираясь выйти из раздевалки, но я его окликаю.
— Что происходит?
Снова обжигающая, как кипяток, ненависть в глазах.
— Я же сказал, Пак, на выход!. — рявкает он так, что эхо бьет меня по ушам, отражаясь от кафеля и металлических рядов ящиков. Он даже стискивает кулаки до побелевших костяшек, но не трогает, снова не трогает.
У меня холодеют руки, когда я слышу, как захлопывается за альфой дверь. Я стою бесконечное количество мгновений, не шевелясь и загнанно озираясь. Легкие с трудом расширяются, я делаю сдавленный вздох, а пальцы трясутся так, что попросту скачут у меня по лбу, когда я пытаюсь откинуть мешающие волосы. Я бездумно начинаю раздеваться и, аккуратно сложив робу, шлепаю босыми ногами по холодному полу в душевую. В ней четыре душа и совсем нет перегородок. Я не думаю, совсем не думаю, мне кажется, что я разучился это делать, разучился планировать и предугадывать события. Меня хоть чуть-чуть отпускает, когда я наконец чувствую на своей коже забытое тепло горячей воды, такая малость, а словно палкой ткнула мой закоченевший от постоянного сковывающего страха мозг. Я упираюсь лбом в ледяной запотевший кафель и начинаю загнанно дышать. Стоит ли мне вообще надеяться на что-то хорошее? На своем лице я чувствую что-то горячее воды с потолка и понимаю: это также забытые слезы. Меня трясет, я зажимаю рот ладонью и тянусь к розовому мылу на пластиковой дешевой полке. Клубничное, мыло клубничное! Клубничное и скользкое и совсем не разваливается в руках, пока я судорожно намыливаюсь и тру спутанные волосы.
Я почти уверен, что это за вещи лежат на скамье, когда наконец выхожу из душевой и выдергиваю из-под сложенных стопкой вещей полотенце, а на пол падает посеревшая, когда-то белоснежная рубашка и с глухим звуком стучат следом ободранные туфли на каблуке, смешно развалившись на кафеле. Я несколько мгновений стою в оцепенении, мне больно даже прикоснуться к когда-то своим вещам. Тонкая белая полоска, сложенная в несколько раз на черной ткани. Костюм HUGO BOSS. А меня снова колотит, когда я пытаюсь впихнуть свои поломанные дрожью руки в рукава. Когда-то сидевший как влитой костюм теперь мне велик чуть ли не на два размера. Я расправляю складки на рубашке и затягиваю потуже ремень. От одежды тянет чем-то затхлым, я засовываю руки в карманы пиджака и нахожу в них помятую пачку сигарет.
Когда я подхожу к зеркалу почти вплотную, я долгое время не решаюсь поднять глаза. А когда все-таки собираюсь с силами, то сдавленно охаю, а в глазах снова предательская щиплющая боль. Осунувшееся серое лицо с темными застарелыми кругами под глазами, губы потрескавшиеся и словно даже стали меньше из-за по-новому сложенной линии рта. Сжатой и напряженной. На лбу прочертились две уверенные дороги морщин, а у самого пробора теперь серебрится седина. Такие чужие вещи, что теперь складывают мое новое лицо. Я тру подбородок и замечаю только сейчас новые рубцы и шрамы на коже. На меня из зеркала смотрит старик, почему-то оказавшийся в еще молодом моем теле. Я пытаюсь стряхнуть это пугающие выражение и пробую улыбнуться, зачесав пальцами еще сырые волосы назад.
Я выхожу из помещения и неуверенным шагом иду вдоль стены по коридору, пока не дохожу до пункта контроля. На меня там равнодушно смотрят и протягивают небольшой вздутый бумажный пакет. Я осторожно его беру и бросаю несколько быстрых взглядов на альфу, что уже потерял ко мне интерес. Разрываю пальцами желтый конверт, и мне в руки практически сразу вываливаются с тихим звоном ключи и старый кнопочный телефон. Все это похоже на какой-то долбанный квест, а мозг начинает лениво вспоминать то, что происходило со мной несколько месяцев назад. Я неожиданно для себя злюсь и прячу телефон в карман брюк, отчаянно борясь с желанием разбить серый пластик о бежевый кафель с черными швами от внезапно сильной вспышки ярости.
— Че встал? — вырывает меня из моих мыслей раздраженный скучающий голос постового. — На выход!
Меня словно подкидывает от раздражения и гнева, я на пружинистых ногах прохожу сквозь раму и жду, пока альфа откроет для меня магнитную дверь. А дальше меня топит в себе улица октябрьским плотным северным ветром. Он залезает мне в ноздри и рот, я даже словно задыхаюсь, хватая его губами, и смеюсь, смеюсь, пожирая глазами затянутое тучами небо и далекие верхушки деревьев за стеной. Я чувствую запах бензина, запах прелой земли и мокрого асфальта. Меня с головой захлестывает такое чувство радости, что я еле удерживаюсь на ногах, а ветер в спину меня толкает прочь с разбитых плит лестницы. Я вижу около урны лениво перекатывающуюся пустую банку колы, и меня снова разбирает душащий смех. Я прикуриваю отсыревшую сигарету с привкусом плесени и иду вперед по асфальтированной территории к последним воротам тюрьмы.
За закрывшимися воротами стоит только один раздолбанный старый фольксваген бордового цвета, покрытый бежево-серой пылью, а я почти уверен, что эта машина для меня. У меня в голове начинают наконец проклевываться вопросы, но я все еще от них отмахиваюсь, снимая сигнализацию с этого металлолома. А в салоне пахнет тошнотворно машинным маслом, я открываю окна и сижу несколько минут, не шевелясь, по своей старой забытой привычке. Закрываю глаза и откидываюсь в кресле, а губы начинает понемногу трогать внезапная улыбка. А потом на меня начинает накатываться огромным металлическим стотонным шаром осознание, я вспоминаю резко об оставленном в кармане телефоне и хватаюсь за него, как за спасение. В голове все еще пустота, но чувство тревоги и нового неясного раздражения снова начинает точить меня изнутри. Телефон включается с тихой вибрацией, загоревшись зеленым маленьким экранчиком. Я нервно отсчитываю секунды беспокойной ногой, что отбивает удары о пол, и стискиваю кнопочник в ладонях так, что у него отходит задняя крышка. Громкое пиликание завершает загрузку, а после экран снова загорается зеленым и не гаснет. У вас одно сообщение. У меня большой палец с минуту кружит над зелеными кнопками, а после вдавливает одну из них так, что мобильный отзывается скрипом.
Скрытый номер:
за разрушенную жизнь
с днем рождения
Я минуту тупо пялюсь в экран, а потом выбрасываю телефон в окно и резко даю по газам, заставляя колодки фольксвагена жалобно визжать. Внутри меня ширится ненависть и гнев такой силы, что мне кажется, я способен в этот момент буквально на все. Меня распирает изнутри ледяная ярость и холодная уверенность, такая, какой никогда до этого момента не было. За окном — тринадцатое число и мой двадцать шестой октябрь с бесконечными змеями асфальтированных дорог, что ведут только в один город — город Сеул. Я еще не знаю как, я еще не знаю, что мне нужно делать, но я уверен на все сто только в одном: я вырву эту болезнь из своей жизни. Вырву, вырежу, выгрызу.
Сеул без меня не исчез, не свернулся, не разрушился. Весь мир не развалился на блоки в мое отсутствие, весь мир не заметил отсутствие одного Пак Чимина внутри огромного организма. Все так же стоят машины в пробках, все также прохожие плетутся по своим делам, все также город горит пламенем неоновых вывесок и огромными витринами окон. Весь мир не развалился, а я немножечко да. У меня начинает безумно колотиться сердце, когда я выезжаю на знакомую до боли дорогу. Берет на таран мою грудную клетку, как несколько месяцев назад, так сильно, что я даже замечаю, как вздрагивает на мне одежда в такт его сумасшедших ударов. Это глупое безумное сердце заставляет меня сжимать до боли в ладонях пластмассовый руль, гонит меня вперед, заставляя нарушать по новой все правила. Глупое сердце, надеющееся, что увидит тебя. Оно скулит и вытесняет из меня черную липкую ненависть, оно разрывает мои легкие и заставляет меня задыхаться. Я реально хватаю воздух ртом, когда въезжаю в знакомый двор, пытаясь протолкнуть его в не слушающуюся грудь, где места для воздуха совсем не осталось от гипертрофированного сердца, что продолжает расширяться и душить меня изнутри. Я оставляю машину открытой у самого входа, наплевав на нее, взлетаю по идеально чистым ступенькам и нетерпеливо толкаю медлительные автоматические двери. Консьерж, уже совсем другой, удивленно смотрит на меня, постепенно напрягаясь, а я практически налетаю грудью на его стойку и загнанным голосом говорю:
— Пак Чимин, квартира 2269.
Он хмурится, смотрит на меня долго, не узнавая, а потом бесконечность возится в ноутбуке, шурша клавиатурой. А я на месте не могу устоять, мерю шагами мягкий ковер, который теперь тут появился, и ломаю ледяные пальцы, боясь услышать, что в этой квартире больше нет никакого Пак Чимина, что там вообще уже очень давно никого нет. Поэтому когда альфа встает со стула и куда-то идет, лишь кивнув мне, у меня внутри все напряженно обрывается и звенит, а непослушные ноги наливаются свинцом. Когда он возвращается обратно, я практически вырываю из его рук пластиковую карту и бегу со всех ног к лифту, оббивая носки туфель. В лифте я намертво вцепляюсь в металлические поручни, потому что голова кружится так сильно, что я на грани потерять сознание. Перед глазами все плывет, и глаза горят, когда я с прикованным к экрану взглядом отсчитываю этажи. Девятнадцатый. Двадцатый. Двадцать первый. И… двадцать второй. Я стартую так резко, что у меня подгибаются с непривычки ноги, я почти выкатываюсь из лифта на этаж, но скорость не сбавляю, врезаясь всем телом в белую резную дверь. Щелчок разблокировки замка, я распахиваю дверь и меня встречает чернота.
Я сразу запинаюсь о порог и потом резко останавливаюсь от того, как внутри меня все крутит, а перед глазами выбеливает все поганое марево. Меня тошнит. Меня накрывает плотной волной запах базара, запах пряностей и востока. Каждый миллиметр пространства пропитан тобой. Я громко валюсь на колени и не могу продышаться: так сильно у меня горят легкие и раскалывается голова. Я пытаюсь проморгаться, но у меня это совсем не получается, я ползу вперед и слышу в ушах только бесконечный набат своего сердца, что стучит с натяжкой, словно через силу. Внутри меня что-то лопается и трещит по швам, мне почему-то адски плохо, я с трудом поднимаюсь на ноги и ползу вдоль стены в нашу спальню, но там меня приветствует только идеально заправленная кровать и спертый воздух. Я, как бешеный, ураганом бегу в ванну, потом в гостинную, даже заглядываю на балкон, стою посередине белоснежного зала, загнанно дыша и вращая глазами. Я не понимаю, не понимаю! А потом мой взгляд зацепляет белую дверь на белой стене.
Последний шаги даются с трудом, словно мои ноги с каждым шагом намертво прирастают к полу, у меня снова ходят ходуном руки, когда я касаюсь холодной ручки и открываю дверь в твою комнату. Она вся завалена хламом, мне понадобится несколько секунд, чтобы адаптироваться к темноте и начать различать очертания предметов. Мне забивает ноздри твой запах, у меня страшно болит голова и сами собой закрываются глаза, словно весь организм идет в отказ, а потом я вижу тебя: на огромном ворохе моих вещей, разбросанных по кровати, скрутившегося почти в точку, с бледным похудевшим лицом и черными бездонными глазами на половину лица. Я открываю свой рот и пытаюсь что-то сказать, но у меня не получается. Поэтому я пробую снова и снова, пока из меня наконец не вылетает такое забытое:
— Тэхён…
Примечания:
С Днём Святого Валентина!