14. welcome home2
5 января 2022 г., 20:03
Примечания:
Не вычитано.
Печаль — как болезнь. Она поражает тело человека целиком, делая движения плавными, медлительными. Она забирает чувство голода, как лихорадка или простуда, ставит в горле ком, который ничем не протолкнуть. Она поражает мозг, делает его отупевшим, ватным, погружает на невиданную глубину, притупляет органы чувств. А еще от нее также больно, как и от обычной болезни — это доказанный факт. Бывают случаи, когда тело человека сдается, тогда боль выходит на поверхность и становится вполне реальной невралгией, от которой не помогает ни одно обезболивающее, потому что причина находится не в поврежденных органах, а в поврежденном потерей мозге.
Головная боль, головокружение, боли в области сердца и живота, боли в суставах, нарушения сна — одни из самых распространенных физических проявлений, делающих вроде бы сугубо психологическую травму настоящей болезнью тела.
Моя потеря таскала меня мешком по облезшим квадратам, я не мог сидеть, стоять, лежать. Тело капитулировало и оставило меня наедине с моей утратой в полностью обесточенном организме. Вся энергия ушла из меня вместе с километрами из-под моих ног, пройденными по Сеулу в тот самый день. Чонгука не стало, но дома продолжали стоять, ветра продолжали дуть, а наши сердца биться. Слез не осталось, я удивительно легко повторил сказанное по телефону в лицо Юнги, который сидел напротив меня на табуретке, уперевшись локтями в колени, сцепив пальцы замком.
Чонгук мертв.
И бури не случилось. Я лежал на спине, не моргая таращась в потолок, что плыл белыми пятнами в покрасневших глазах, и слушал, как тихо и медленно закрывается в тот день дверь за Юнги. «С» и «П» на следующий обретали смысл, набирали силу, собирали за собой хвост из ряда букв. Смерть. Потеря. Чону удалось перехитрить старость, остановить старение, как он всегда этого и желал. Теперь он навсегда остается молодым, морщин для него больше не существует.
— Надо вставать.
Твой голос хриплый и тихий. Спокойный, как монолитная стена. Ты стоишь у стены, скрестив руки на груди, только лишь для того, чтобы они не болтались такими же обесточенными плетьми. Открытый рот и язык, гуляющий по зубам, глаза опущены в пол, и прерывистый, поверхностный вздох.
— Давай.
Ты отлипаешь от стены и, покачиваясь, двигаешься в мою сторону, а я поддаюсь твоим рубленным приказам и поднимаюсь, пока комната дает оборот перед глазами, двоится и кружится. Толчок босой ноги от липкого линолеума не приносит собой результата, я упираюсь рукой в прогибающийся диван и встаю, опасно накренившись, а ты ловишь меня и поднимаешь. Гравитация бессердечна: она жмет меня к полу с отчаянной силой, я только и могу тебе, что кивнуть. Душ в моем так похожем на тюремный, чистая и знакомая одежда — простые действия, что проходят мимо. Ты молча открываешь дверь в ванную и смотришь на меня выжидающе, пока я гипнотизирую взглядом свое отражение в грязном старом зеркале, а потом поддаюсь твоим невербальным приказам и иду за тобой.
Красное дерево смотрится идеально, даже не чужеродно в огромном белом зале. В нем эхо и пахнет дорогой мебелью, я циклюсь на этом, пока мы стоим втроем молча напротив одного гроба. У него золотые ручки, много выступов и благородный узор за слоем лака. Внутри белый атлас и мягкая обивка, а все что крутится у меня в голове — это тупое «Зачем?». Мертвецам нечего отлеживать, мертвецам не нужны дорогие гробы. Им вообще ничего не нужно, а если бы и было, то еще немного жизни. Я поворачиваю голову и смотрю на Юнги. Тот шмыгает носом и проводит ладонью по рту, взгляд такой же, как и у меня — пустой и тупой. Мертвецам не нужны гробы из красного дерева — это нужно живым, хотя на самом деле всем только и нужно, чтобы не было причины стоять в таких залах. Я отворачиваюсь с отвращением и жмурю до звезд глаза, стараясь выдавить с сетчатки картинку никому ненужного, идеального красного дерева, и пытаюсь не представлять, какого будет видеть в нем Чонгука. Называть все своими именами. Переживать горе. Принимать его. Помнить, кто мертв.
— Этот?
Ты в солнцезащитных очках, жуешь жвачку. Занавесился от окружающего мира, справляешься. Двигаешь и создаешь прогресс. Мы синхронно смотрим на тебя, ты молча отвечаешь чернотой очков, понимаешь, ловишь наше слабоволие и неспособность принять решение. Поэтому берешь решение на себя.
— Этот. — громко говоришь ты и тычешь пальцем в гроб, повернувшись к чинно ожидающему консультанту с отлично сидящим на лице выражением тихой скорби.
Он кидает нам многоговорящий, профессионально понимающий взгляд, переключаясь на тебя, как на единственного, способного в разговор. Вы отходите на пару шагов, консультант тактично тебя отводит, осторожно, даже как-то ласково прихватывая локоть в черной косухе.
— Пройдемте, господин Ким, нужно решить пару вопросов с доставкой…
Приглушенный голос альфы прокатывается эхом по залу, заглушается гулом шагов лакированных черных туфель по белым плитам. Я кусаю губы и смотрю на Юнги — он тяжело дышит, поднял глаза в потолок, запрокинув голову, пытается, но не справляется.
— Порядок? — мой голос хриплый после долгого молчания, я неловко откашливаюсь.
Мин закрывает глаза и мотает головой, стараясь проморгаться, чтобы через секунду мелко кивнуть. Порядок. Такой, какой вообще возможен. Беспорядок, называемый порядком.
— Завтра в девять в окружной морг. Намджун дал контакты. — ты подходишь со спины, шумно вздохнув и сунув пальцы в передние карманы джинс.
Мы снова переводим на тебя осоловелый взгляд, ты под ним закусываешь губы и как-то обмякаешь. Голова опускается к плечу, и ты, выдержав паузу, хлопаешь ладонью по плечу Юнги и говоришь:
— Пошли.
Машина останавливается по просьбе Мина на въезде в район, он тихо благодарит и выходит, захлопнув дверь. Он не живет здесь, а это значит только одно — через улицы и двадцать минут он подойдет к дому Чонгука. Ты через окно ему машешь рукой, трясешь в кулаке айфоном, он смотрит на свой дисплей и кивает, а мне остается только догадываться, что ты перекинул ему всю информацию, полученную от Намджуна. Матери Чонгука надо увидеть сына раньше, чем всем остальным. Я туда не пойду, малодушничаю, хотя должен. Это было бы честно, так было бы правильно. Она должна видеть тех, из-за кого у нее отобрали единственного сына. В груди тяжесть усиливается, отдает резью, я упираюсь лбом в холодное стекло и жмурюсь, с трудом выдыхая ставший свинцовым воздух. Ною, задыхаясь, вцепляюсь пальцами в толстую ткань толстовки, а ты срываешь тачку вперед по улице, словно можешь увезти меня от этой боли прочь. Благородно решили за меня, что это будет слишком.
Время гнется, изгибается, плавится. То летит стремительно вперед, сокращая часы до похорон, то издевательски тянется, переворачивая минуты ночи в бесконечность. Я сижу, ссутулившись, на краю разложенного дивана, пока ты лежишь прикрытый одеялом, закинув руки за голову, бездумно глядя в мерцающий голубым телевизор в темноте. Громкость на минимум, кроме невнятного бормотания не слышно ничего, да ты и не пытаешься. Думаешь о чем-то своем и молчишь.
Когда-нибудь это отступит. Растворится в воде прожитых лет, осядет илом на дно, не исчезнет, нет. Просто отпустит. Не через день, и даже не через два. Потребуются недели, годы, но однажды это закончится. Я думаю об этом, и мне становится страшно. Когда-нибудь потеря, которая даровала мне свободу сгладится, сотрется, как стирается все на свете. Как уже смазалась смерть папы — самое страшное, что пережить можно все. Мне страшно от того, что через время я смогу спокойно жить, что боль притихнет, и память начнет постепенно вытравлять из головы воспоминания. Образ Чонгука уйдет, повредится, утратит основные черты, и однажды мы не сможем вспомнить, как звучал его голос. Чонгук умрет и в наших сердцах, ведь память такая переменчивая сука. От него останутся фотографии и редкие видео, но разве этого достаточно, чтобы удержать его? Разве этого досточно, чтобы искупить ту вину перед утраченной жизнью, тот грех разве можно отмолить гробом из красного дерева? Черные кудри, которые больше не будут расти, глаза, не способные больше блестеть, улыбка, которая никогда уже не будет подарена. У Чонгука никогда не будет детей, он больше никогда не будет болеть, ему не страшны холод и бедность, он никогда не почувствует голод. От него не останется ничего. Слишком дорогая плата за ошибку — даже такую серьезную. Успел ли он вообще испугаться? Понял ли он в последний момент, чего лишился с пулей в груди? Или он ушел также стремительно, как в него вошли смертоносные?
— Скоро рассвет.
Твое задумчивое замечание выдирает меня из моих мыслей, и я оборачиваюсь на тебя. Отражение плазмы бликует в твоих глазах. Она смотрится нелепо в убогом интерьере квартиры. Ты повесил ее почти сразу, как приехал — нужно было разбить тишину. Ты отлично умеешь подниматься после падения: медленно, по кусочкам собирать осколки, делать повседневные дела, которые кажутся бессмысленными и даже грубыми, но на деле оказываются спасительными. Вытереть строительную пыль с полок. Разобрать вещи. Повесить плазму. Содрать пленку. Жизнь продолжается, как бы ужасающе это не звучало. Как там говорится? Быстро — это медленно, но без перерывов. Твое восхитительное упорство.
— Будешь кофе?
Я киваю, когда ты уже откидываешь одеяло и идешь к плите, зажигая огонь зажигалкой. Я смотрю, как синий свет оттеняет твою широкую спину, как домашние широкие штаны сползли немного вниз, открывая вид на поясничные ямочки. Теперь это будет так? Мне стыдно за себя, что я чувствую облегчение, как умирающий, лишившийся ноги, чувствует облегчение, что болезнь отступила. Мне стыдно, что, чтобы остановить гниение собственной жизни, пришлось отдать чужую. Ты гремишь ложкой в чашках, размешивая дешевый растворимый кофе, чтобы потом передать мне одну в ладони. Она обжигает мне пальцы и пахнет горелой кислятиной.
— Теперь все будет иначе. — говоришь ты, делая глоток, глядя в старое деревянное окно на мою родную улицу.
— Да, — я выдыхаю и ставлю кружку на подлокотник. — Теперь все будет по-другому.
В морге пахнет всегда по-особенному. Запах ненавязчивый, но пугающий, проникающий в ноздри, путающийся в легких. Запах однозначный, его ни с чем не перепутать. Он не пахнет разложением, но сомнений не остается: так пахнет плоть. Плоть и химикаты — от него хочется отмыться. Я машинально одергиваю пиджак и ослабляю галстук, словно это мне поможет дышать чем-то более чистым. Ты стоишь, скрестив руки на груди: на тебе снова очки и жвачка, которую ты с остервенением давишь зубами. Юнги уперся нечитаемым взглядом в кафельный пол — он был уже здесь буквально вчера с матерью Чонгука. Сегодня ее здесь не видно, не знаю, каким чудом тому удалось ее отговорить. Его волосы зализаны назад, идеально черный костюм и туфли, блекло отражающие подвесные лампы. Слышу приближающиеся шаги в коридоре и оборачиваюсь на приближающийся звук, сердце внутри грохочет, начиная болезненно ныть.
— Пройдемте. — коротко и сухо бросает вошедший врач, бегло оглядывая нас быстрым взглядом поверх папки в руках, в которую он тотчас утыкается снова.
Его шаги стремительны, полы халата развиваются за ним, желтая рубашка и отчего-то красный галстук. Ему все равно, у него полно работы, и этот факт бьет мне по ногам, делая их ослабевшими. Ты двигаешься первым, Юнги прерывисто выдыхает и проводит вновь ладонью по рту вниз, словно стирая с себя все эмоции. Я слышу только гул своего сердца, пока мы идем в полумраке коридоров и выходим зал, где стоит с десяток гробов. Мое тело деревенеет, я борюсь с желанием остановиться, смотрю на сотрудника морга, который, не сбавляя скорости, безошибочно идет к единственному из красного дерева с золотыми ручками. Мой взгляд приклеивается к кафелю под ногами, но даже он не спасает от вида того, как на мне содрогается белоснежная рубашка от бешеных ударов сердца. Мы останавливаемся, и я понимаю, что мне нужно поднять глаза. Необходимо.
Чонгук желтый. Словно даже восковой, превратился в вещь. Я тупо смотрю на фигуру в белом атласе, как неживые пальцы сложены на груди, как глаза умиротворенно закрыты. Черные волосы аккуратно разложены на подушке, а в ушах нет колец. Чонгук в строгом черном костюме, в застегнутой на все пуговицы рубашке и галстуке. У меня плывет перед глазами белым шумом, я пытаюсь проморгаться и понимаю, что задыхаюсь. Юнги рядом захлебывается, давит стон, зажимает ладонью рот, обнимая второй себя за живот, чуть сгибается, пытаясь удержать в себе боль. Я перевожу на него стеклянный взгляд и чувствую, как камера обзора медленно съезжает вниз.
— Чимин!..
Твой голос слышу, как из-под толщи воды, чувствую крепкую хватку на плечах, ровно в тот момент, когда начинаю проседать на ногах. В глазах — марево, я несколько секунд слышу оглушающий звон и прихожу в себя через мгновение. У меня трясутся пальцы, когда я поднимаю руку, чтобы накрыть ладонью онемевшее лицо.
— Грузим?
Голос альфы не принимающий возражений, спокойный, режущий тишину.
— Да. — ты почти ему не уступаешь, только говоришь тише.
Я смаргиваю неожиданные слезы и позволяю себе вцепиться в руку Юнги, когда на ватных ногах мы идем через специальный выход на улицу.
Дорога до церкви, церковь — все смазывается одним серым полотном. Я помню, как стою у алтаря, левее от возвышения, на котором стоит гроб, неестественно отвернувшись в угол собора, все также не выпуская из захвата плечо Юнги. К нам никто не подходит, в вязком ладане слышен только шорох одежды и тихие переговоры пришедших, рассаживающихся по лавкам. Когда я выхожу из тупого оцепенения вижу, как молодая девушка обмякает у самых первых рядов в компании госпожи Чон, как ее ловят и аккуратно усаживают, тихо что-то приговаривая. Ей подносят воду и поддерживают голову, пока она пьет, а я чувствую, как у меня ширится ужас внутри. Я оборачиваюсь на тебя и Юнги, и вижу подтверждение в ваших глазах. Да, у Чонгука была девушка. Еще одно разбитое сердце. Она жмурится и с трудом удерживает себя в вертикальном положении, до побеления стискивая руку матери Чон в пальцах. Та плачет и шепчет ей на ухо, вытирая посеревшее лицо мокрым платком. Мне становится дурно, я почти срываюсь к ним, когда ты меня ловишь за руку, и мы усаживаемся в первом ряду.
Я смогу подойти к ним только на кладбище, когда процессия приезжает к месту похорон.
— Аджосси… — выдавливаю я, глядя в напряженное, постаревшее лицо женщины.
Она выпрямляет спину, смотрит горящими глазами, похожая на статую, сжимает в пальцах платок.
— Мне так жаль. — мой голос срывается, я наклоняюсь в перед в глубоком поклоне, чтобы потом и вовсе опуститься на колени, захлебываясь в слезах. — Мне так жаль, аджосси…
Трава перед глазами расплывается за толстым стеклом, я давлю в себе всхлипы, захлебываясь. Не время и не место для моих эмоций, но ни рвутся из меня неконтролируемым потоком. Я даже не могу просить эту женщину простить меня, поэтому я повторяю, как заведенный:
— Мне так жаль…
— Встань!..
Голос строгий, дрожит. Она хватает меня за волосы и грубо дергает вверх, вынуждая подняться. А я чувствую себя восемнадцатилетним пацаном перед ней, когда она в очередной раз нас отчитывала после новой передряги. От этого чувства из меня вылетает измученный стон, я жмурюсь, заставляя себя открыть опухшие глаза, чтобы набраться смелости посмотреть в ее лицо. Она дрожит всем телом, сжимая прыгающие на лице губы в тонкую полосу, платок в руке сжат в кулак, а я готов к тому, что она меня ударит.
— Чимин! — она выдыхает, а потом обнимает, крепко прижав мою голову к своему плечу.
Мы стоим так бесконечность, пока я вцепляюсь в нее и реву. А потом все заканчивается, она отстраняется и смотрит мокрым глазами в самую душу.
— Мой сын… — начинает она, но голос обрывается, ее лицо искажается гримасой боли, заставляя рот расползтись в разные стороны.
Она сглатывает и продолжает дрожащим голосом:
— Пусть его смерть что-то значит для вас, идиотов. Чтоб вы, глупые дети, нашли в себе смелость жить честно и встречать судьбу стойко.
Аджосси накрывает глаза ладонью, мотая головой, и снова вспыхивает, когда справляется со своим порывом. Она снова хватает меня за волосы и с ожесточением дергает.
— Убирайся, глупый идиот. Оставь меня в покое.
И отворачивается, уводя в сторону бесчувственную девушку. Я пялюсь им вслед бесконечность, пока наконец нахожу в себе силы утереть тыльной стороной ладони лицо и поплестись по все еще зеленому газону кладбища. Люди собираются медленно, машины подъезжает одна за другой, проходящие мимо люди мне кивают головой, а я не узнаю их лиц, ставших для меня одной бесцветной полосой. И когда машины заканчиваются, я вижу у самых ворот знакомый черный джип. У меня екает сердце, я поскальзываюсь ботинками на мокрой траве, когда срываюсь с места, лавируя между людей, подтягивающихся к зияющей обрывом свежей яме. Сердце ускоряется и бьется с какой-то болезненной радостью, когда я выхожу на парковку и вижу в небольшом отдалении у ограды Намджуна. Он весь в черном, стоит, ссутулившись, лицо осунулось и вытянулось, хоть и волосы в идеальном порядке.
— Ты пришел. — я выдыхаю, в моем голосе удивление, и я не сдерживаю слабой улыбки.
Намджун сглатывает и отрывает взгляд от вида кладбища за оградой, и засовывает руки глубже в карманы пальто, перекатываясь с носка ботинок на пятку.
— Уже уезжаю.
Мы сталкиваемся взглядом, и я опускаю глаза, поджимая губы. Я чувствую, как он снова отворачивается, наблюдая за процессией, и между нами повисает тяжелая тишина. Ким шмыгает носом, а я молча изучаю его лицо, как он хмурится, отмечаю, как сильно изменился Намджун за это время. Я вижу в нем того парня, который работал в «Клюкве», улыбающегося с приятными ямочками на щеках. Теперь же — передо мной стоит закованный в сталь, уставший человек. Слишком взрослый для своих лет, рано постаревший.
— Намджун.
— М? — отвечает коротким хмыком, чересчур наигранно спокойным.
— Останься.
Альфа пускает голову и невесело усмехается, качая головой. Он пинает гравий носком туфель и молча разворачивается, кидая мне тяжелый от страдания взгляд.
— Ты можешь еще…
— Нет! — обрывает резко, безапелляционно.
Не дает договорить, кусает губы и кривит лицо. Он смеется и разводит руки в стороны, все также оставшиеся в карманах дорогого, черного пальто.
— Нет. — уже тише повторяет Намджун и смотрит на меня покрасневшими глазами. — Для меня все давно закончилось.
Осенний ветер хлопает порывами между нами, я чувствую, как внутри меня по-новой что-то обрывается вниз, наливаясь свинцовой тяжестью. Мой друг сглатывает и облизывает пересохшие губы, чтобы продолжить:
— Я уже из этого не выберусь. Живи, Чимин. Не проеби этот шанс. Найди работу. Заведи семью. — он кивает подбородком на кладбище, имея в виду тебя. — А у меня все нормально. Я же так сильно этого хотел.
Последнее обжигает горечью, Намджун роняет голову, пряча от меня свои глаза. Я сокращаю расстояние между нами и налетаю на него, крепко обнимая напряженное тело и прижимая его к себе. Он стоит застывший несколько секунд, а потом я чувствую его ладони на своей спине. Он содрогается и тихо, измученно стонет, а я чувствую горячие слезы на своей шее.
— До встречи, мой друг.
— Прощай, Чимин.
Намджун отстраняется и уходит к своему джипу, не оглядываясь. А я стою и смотрю, как исчезает за поворотом черная машина, увозя от меня моего брата. И почему-то я уверен, что этой встречи не случиться никогда.
Все заканчивается, когда над городом опускаются сумерки. Участники похорон медленно расходятся по машинам, уезжая в оплаченный Намджуном банкетный зал, чтобы с размахом провести поминки. Мне там не место, поэтому я остаюсь в одиночестве напротив свежеперекопанного прямоугольника земли. Не чувствую холода, что наверняка пробирается порывами ветра мне за шиворот, и слышу приближающиеся шаги.
— Будешь? — у Юнги расстегнут ворот рубашки, галстук развязан и висит на шее.
Он протягивает мне полупустую бутылку виски и становится рядом со мной.
— Хочу запомнить все так, как оно есть.
Мин кивает и делает глоток, приобнимая меня за плечи.
— Не стой здесь слишком долго.
— Обещаю.
Я поворачиваюсь к нему и обнимаю, сжав руками худощавое тело хена. Сегодня так много объятий, Чонгуку бы это точно понравилось. Особенно мое примирение с Намджуном. Юнги тяжело выдыхает и укачивает меня, гладя по спине.
— Не могу больше здесь находиться. — признается он и отстраняется. — До встречи, Чим.
— До встречи, хен.
Альфа медленно уходит, покачиваясь, я провожаю его взглядом до тех пор, пока его фигура не растворяется в полумраке деревьев. Я сажусь на траву напротив нового памятника и долго смотрю на золотистые буквы на надгробии, скрестив ноги, устроив руки на коленях, сцепив пальцы замком.
— Чон Чонгук… — медленно проговариваю я, выдыхая. — Мне не верится, что это произошло с тобой. Разве так должно было случиться? Разве этого мы хотели, когда все начинали? — я осекаюсь и жмурю заболевшие глаза. — Нет, не то. — задираю голову и прерывисто, долго выдыхаю, сжимая пальцы. — Я очень люблю тебя, брат. Ты всегда будешь моей семьей. Я так боюсь, что с годами начну забывать… Мне так страшно, Чонгук, так страшно, что однажды я не смогу вспомнить твой голос. Я так боюсь, что ты исчезнешь, уйдешь навсегда, мой брат. — я всхлипываю и роняю голову, продолжая сбивчиво шептать. — Как мне пережить это горе и не потерять тебя?.. Господи, как же я уже чертовски по тебе скучаю, Чон. Как мне пережить то, что я никогда не смогу больше увидеть твое лицо. — я крепко закрываю глаза и запускаю пальцы в холодную рыхлую землю. — Прости меня пожалуйста, Чонгук. Прости, что для тебя все закончилось. Моя рок-звезда. Мой красивый, смелый младший брат. Я многого не прошу, лишь бы помнить, какой ты есть. Каким ты был. Вспыльчивый и добрый придурок. Помоги мне пожалуйста, не дай мне забыть тебя, помоги мне…
Меня жмет к земле, меня крутит, я тычусь лицом в траву, рву ее сжатыми в кулаки пальцами, сипло кричу и шепчу что-то бессвязное в потоке невыплаканных за три долгих дня слез. Я не знаю, сколько времени проходит, прежде чем я успокаиваюсь и нахожу в себе силы подняться, утирая грязное лицо рукавом пиджака. Прерывисто выдыхаю и тру ладонями лицо, а когда внезапно оборачиваюсь, вижу тебя, плечом привалившегося к дереву. Ты закусываешь губы и отлипаешь от ствола, приближаясь ко мне и протягивая руку.
— Пошли?
Я бросаю последний взгляд на могилу и понимаю Юнги, который не мог больше здесь находиться. Я беру твою ладонь, скольжу по ней пальцами вверх, чтобы обнять за плечи, и говорю уверенное:
— Пошли.
Дома тихо, пахнет старостью и порошком, ты закрываешь за нами дверь и скидываешь туфли в проходе. Останавливаешься в дверях и смотришь на меня, как я развязываю шнурки и распрямляюсь, повторяя за тобой движения ног. Дома темно, я вижу только твои очертания, вижу в свете окна, как блестят твои глаза, и слышу шорох ресниц. Ты не уходишь с проема, стоишь, подпирая косяк, а я становлюсь ближе, настолько ближе, что слышу двое дыхание. Твои руки находят в темноте мою шею и крепко обхватывают широкими ладонями, пальцами зарываясь за линию роста волос. Я почти чувствую твои губы, где они находятся в сантиметре от моего лица. Я слышу шорох и своих ресниц, когда поднимаю взгляд на тебя, и ловлю сорванный вздох. Твои губы — самое прекрасное, самое идеальное и правильное, что когда-либо случалось со мной. Твои губы на вкус как соль, как наша общая соль. Я вслушиваюсь в нежные отзвуки чмоков, что рождает наш с тобой поцелуй, и плачу вместе с тобой, а наша любовь нас раздевает, оставляет ни с чем, оставляет совсем одних в этой бесконечной, сильной.
А потом мы любим друг друга.
Примечания:
Следующая глава будет последней.