Искушения нации. Офицер идеала

Горячая работа
R
В процессе
26
автор
Размер:
планируется Макси, написано 153 страницы, 63 326 слов, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
26 Нравится 19 Отзывы 6 В сборник

Глава 9

Настройки
1917 год. Весна.       Из преждевременно завершившегося отпуска и учебного лагеря, необходимого, чтобы растормошить разодранное мирным Берлином сердце, Альберт возвращается в часть. Она стоит так далеко от линии фронта, что до неё ехать несколько часов. Бельгия, город Кортенберг.       До войны Кортенберг был религиозным штатом. Он застроен церквями; излюбленным занятием местных жителей считается монашеская служба. После начала немецкой оккупации эвакуация гражданских из города проведена не была: железнодорожные пути заблокированы составами. Немецкий Генштаб справедливо решил, что наличие в городе гражданских поможет солдатам, отдыхающим в тылу, расслабить взведённые нервы. Довоенный быт воссоздан в Кортенберге с микроскопической точностью благодаря инструкциям неравнодушных, однако с их же помощью установлены новые правила: звучание французского языка на улицах и в общественных местах запрещено, работоспособные мужчины обязаны явиться к городской администрации и подтвердить желание отправиться на работы в Германию, мессы проводятся только на немецком языке, с восьми вечера начинается комендантский час.       Сойдя с поезда, Альберт следует развитой интуиции и быстро находит Курта: он следит за тем, как варится суп под крышей солдатского барака. Поваром выступает Леопольд, который, как человек негородской, с детских лет сведущ в кулинарии. Морковь, немного картошки и лука услужливо одолжили дружественно настроенные к оккупантам беспризорники — единственные, кто в этом городе облазил все подвалы. С ними заключена во всех отношениях выгодная сделка: еда обменивается на возможность пострелять из винтовки по голубям. Горожане не протестуют — боятся методов запугивания 1914 года, когда тела нарушителей порядка демонстративно выставляли на площади у белокаменной часовни и запрещали зажигать в ней свечи первые три дня после казни.       — Берт, тебя из самого Берлина выманил запах нашего супа? — шутит Курт, облизывая погнутую железную ложку. Леопольд стукает его по ноге своей. — Впрочем, я мог потеряться во времени: здесь о нём не думаешь.       — Я вынужден был уехать раньше.       — Ну, а письмо для моей матери? Ты успел его передать? Что она сказала?       — Успел. Она была со мной очень мила, угостила кофе и пирогом. Хорошая женщина.       Посетив материнскую и сестринскую могилы, Альберт хотел явиться к фрау Гроссе, но её не оказалось дома. Ждать он не стал. Его обязанностью было вручить ей письмо и доказать, что о Курте нечего беспокоиться: он вложил конверт в почтовый ящик. Три ночи он провёл в госпитале, вызвавшись помогать с ранеными в силу своих возможностей: для удерживания пациентов, на которых не действует дефицитный хлороформ, нужны сильные руки. На четвёртый день пошёл в приёмную комиссию и попросил сократить отпуск.       Молча приветствуя Леопольда, Альберт садится у стены и вытягивает ноги. Под рукава кителя пролезают тонкие ветряные потоки, проникающие в деревянные щели склада. От самой могилы Марты горький ветер вкрадчиво шепчет Альберту на ухо: смерти достойны те, кого планета отвергает сама. Раненые, из-под которых он вытаскивал ночные горшки, которым менял размякшие повязки, которые и сами хотели бы сократить свои часы, — вот необходимые смерти. Войны перестали бы быть необходимостью, если бы их жизни обменяли на тех, кто оставил мир живых по случайной ошибке. Он убеждает сам себя и время от времени со всей серьёзностью верит: воскресите Франца Фердинанда, взамен забрав ребёнка, страдающего рахитом, — кончите с войной! Верните Марту, обменяв её на жизнь французского лётчика, — верните его мир!       — Подкрепись немного, — Курт ставит перед ним тарелку. Из неё наружу рвётся горячий пар. — Мы это на двоих готовили, а Франца с Филиппом послали хлеб у пекаря выкрасть. С трудом от них отвязались! Старайся есть тише.       — Я сейчас не голоден. Пусть лучше они хлеб запьют.       Гроссе берёт его под локоть, суёт в руки обжигающую тарелку и усаживает рядом с Леопольдом. Под его надзором Альберт давится супом, но вынужденно хвалит повара: "Неплохо". Леопольд смотрит на него подозрительно: не верит или, как и Курт, чует неладное.       — Прекратите делать из меня музейный экспонат, — срывается Альберт. Он вытирает влажный рот рукавом и отплёвывается от топырящихся ниток, попавших на язык. — Дайте закурить, мне нечего.       Одновременно Курт и Леопольд протягивают ему курительные принадлежности: первый делится длинной сигаретой, второй даёт трубку, набитую табаком. Альберт принимает оба подношения. Силится поблагодарить, но уходит молча. Леопольд возвращается к котелку и разливает суп по тарелкам: себе и Курту, почёсывая взбитые над висками волосы, местами побелевшие, как пепел.       — Житья мне от этих вшей нет, — бурчит он, одну из них бросая в свою порцию для остроты вкуса. — Что за человек — Альберт? Отпуск свёл его с ума сильнее передовой.       — Я с ним поговорю.       Днём Курт наблюдает за поведением Альберта: до часу дня он чахнет в затхлых стенах барака, обедает в одиноком отдалении. После курит у коровьего загона, следя за скотиной через метровый забор. Большая часть сырья из Бельгии свозится в Германию — коровы дают кислое и болезневызывающее молоко, и из-за этого их хотят реквизировать у владельца для изготовления консервов.       Новообретённое пристрастие товарища к курению беспокоит Курта сильнее его отстранённости. До этого Альберт, бывало, две трети сигарет и табака раздавал, кому попало, а оставшиеся запасы подолгу экономил. Благодаря своей христианской щедрости он нашёл много друзей. У них же он теперь выманивает курево под предлогом возвращения долга и безостановочно дымит, как бодрый паровоз, за какой-то надобностью забытый у перрона.       — Ты до войны когда-нибудь бывал за городом? — спрашивает Курт, подкравшись к Альберту со спины. Тот почти даже не дёргается.       — Нет, — слизистая носа Альберта раздражена, и он периодически утирается рукавом. — А ты?       — Да, мои родители из Граувинкеля — это южнее Берлина. В детстве мне приходилось там бывать. Славное и тихое местечко! Помню, меня там называли голландским пастухом, — он перевешивает руки через забор и периодически шевелит грубыми пальцами.       — Как собаку? Есть такая порода.       — Никогда не слышал… У тебя, должно быть, уже всё горло высохло. Табак не жжёт? Я знаю место, где можно справиться с этим недугом.       — Мне здесь нравится.       — Понравится и там, куда я тебя отведу. Если не хочешь пить, так посиди вместе со мной. Но твоё присутствие обязательно.       — Зачем я тебе понадобился?       — Чтобы женский пол не думал, будто я одинок и никому не нужен. Ты им на себе докажешь, что со мной можно иметь дело.       Оголив кончик левого бокового клыка, который у него лезет поверх резца, Альберт благосклонно кивает. По дороге Курт силится занять его разговором и обещает к осени научить играть в гольф: вместо клюшек берутся винтовки, за образцы мячей — созревшие яблоки. Главное, чтобы они были молодыми и свежими, иначе рассыплются в кашу при первых ударах и никакой игры не выйдет. Всё это придумка англичан, но весьма ловкая. Одним глазком посматривать на врага бывает полезно — так учит Гроссе. Альберт честно слушает его и следит за тем, чтобы его шаблонные ответы звучали своевременно, но не придаёт им искренности.       Облюбованным местом Курта оказывается роскошный для миниатюрного Кортенберга трёхэтажный трактир. Вокруг него — живая изгородь, высаженная специально для удовлетворения гостей: листья кустов мягкие, как перина, — удобные для посетителей. Несмотря на то что на третьем этаже работают проститутки — теперь, когда город переполнен немцами, их рабочие часы увеличены, — посетители любят придаваться животным чувствам на природе.       К приходу Альберта и Курта первый этаж заполнен наполовину. Среди отдыхающих серых солдат встречается и крупная офицерская порода. Её характерные представители освещают зал красными носами и привносят только им свойственный запах бордо, смешанного с пугливым потом. В середине зала три стола сдвинуты друг к другу, за ними сидят туши, едва ещё не спят. Их сознательности ещё хватает на то, чтобы придумывать и выговаривать новые тосты. Альберт сверяет время по наручным часам — для массового опьянения ещё рановато.       — Отмечают вступление в войну очередной мелкой страны, о которой слышат впервые, — с полным убеждением в голосе предполагает Курт. — Чем больше стран воюет против нас, тем значительнее победа. Это правда, что в Берлине забастовки?       — Да. Рабочие недовольны тем, что война продолжается. Требуют гарантировать права женщинам и подросткам, ликвидировать милитаризацию предприятий, просят о демократии. Против нас — против них — весь мир. Они ведь не знают…       — Это они не знают, — Курт плюёт в сторону. — А рабочие всегда первыми понимают, когда наступает время перемен.       — Говорят, после войны кайзер реформирует прусское избирательное право. Демократизирует его, — Альберт дёргает его за рукав. — Пойдём к окну. Я тоже выпью. Гроссе пожимает ему руку и хвалит вкус: на круглом двухместном столике в углу, который выбирает Альберт, горбатой пирамидой стоят тыквы и лежат виноградные лозы. Они помогают представить, что Кортенберг — порт Средиземного моря, а не увядающая деревушка под Брюсселем. Курт садится вальяжно, как привык, и ноги кладёт на каменный подоконник. Размякшая в воде грязь стекает с сапог тягучим водопадом.       Одну из здешних официанток — крепкую девушку с двумя чёрными косами и пышными формами — он называет своей Венерой. Альберт удивляется: "И где ты только слышал это имя?", на что он отвечать не собирается: только мигает глазами и подзывает богиню любви.       — Розали, правильно? — улыбается Курт, подвигая стул ближе к девушке. Трение дубовых ножек о пол напоминает крик раненого жеребца. — Принеси нам всё лучшее из того, что у вас есть, — он добавляет ей в спину, щуря правый глаз: — Хороша и сносно говорит по-немецки. Мне бы подловить её за углом…       — Она прикатит сюда целую бочку пива, — Альберт сидит так, что его спина и голени оказываются перпендикулярны бёдрам. — Я не хотел сегодня напиваться.       — Какая разница? Если бы нам отдали её в траншее, ты бы помалкивал. Цени счастье, пока оно рядом! Или считай его моим подарком: алкоголь поможет рассказать о том, как тебя принял отец.       — Ничего интересного ты не услышишь.       Розали работает быстро. Пена в принесённом ей пиве походит на предбоевой туман над ржаным полем. Альберт находит это сочетание красивым. Если бы только камера умела передать цвета на плёнке! Хранить цвет в памяти ему за год стало труднее, чем было до этого, и всё чаще кажется, что кроме коричневого цвета природа не придумала ничего другого. Даже кровь со временем выцветает в бурый налёт.       Принесённое пиво напоминает Альберту об обещании двухлетней давности, успевшем покрыться пылью: по-настоящему попробовать алкоголь только вместе с Дитфридом и купить его на свои деньги. Шампанское, периодически исчезающее из запасов их отцов, они не считали за достижение взрослой жизни.

***

      Восточная Пруссия выращивала великие семейства ещё тогда, когда о едином германском государстве говорили гонимые с улиц гадалки и пророки. В 1700-х годах Рихтеры начинали сапожниками и выбились в малоизвестных предпринимателей благодаря тому, что стали самостоятельно производить кожу, из которой делали обувь. Для развития мастерской они купили благородную приставку "фон", и бизнес пошёл в гору. Бисмарк провёл свои реформы весьма своевременно и сунул в рот Готтхильфу фон Рихтеру золотую ложку. Пруссия — это армия, у которой есть государство, а он солдат, внутри которого живёт человек. Солдат, верный идеям священного прусского милитаризма, который выровнял его жизнь по прямой. Война с Францией подарила Германии римские лавры, о которых она грезила при царствовании Фридриха Барбароссы. Войдя в Париж триумфатором, Готтхильф заслужил репутацию верного вояки и креативного полководца, был несколько раз награждён, остался в звании полковника и добился дворянского статуса для своего рода. Через десять лет после войны, в 1880-ых годах, он помогал установить германский протекторат в дикой и горячей Южной Африке.       Незадолго до своих французских походов Готтхильф женился на троюродной племяннице, вместе с которой рос и которую страстно любил. Она подарила ему троих детей, верных кайзеру телом и душой: двух дочерей и сына Йоахима. Их поколение было обделено войной, на что всю молодость сетовал младший из детей: он унаследовал родовые мастерские, но несправедливо видел себя слабым звеном в семейной истории. Поддерживать благосостояние рода — такой же долг для пруссака, как и отслужить государству по достоинству. В свои двадцать с лишним лет он женился на дочери знатного бюргера — Фриде Ветцель. Она не считалась красавицей и часто была больна, однако Ветцели рьяно доказывали факт своего родства с Гогенцоллернами и клялись в чистоте своей немецкой крови — для Йоахима это было важнее здоровья супруги.       Слухи о большой европейской войне чумой прошлись по аристократическим кругам Германии в зарождении века. Йоахиму они дали благодатную почву для выращивания драгоценной цели его жизни: потомкам он пророчил судьбу воинов. На год опередив новое столетие, родился его первенец — Альберт. Ради его благополучия из Восточной Пруссии фон Рихтеры переехали в Берлин, где Йоахим начал подготовку сына к достойной жизни солдата и офицера. Богатейшая улица столицы, игрушки из Италии, одежда из Франции, младенческая дружба с единственным сыном Рудольфа фон Кляйна, заседающего в Рейхстаге, — всё это было дано Альберту по праву рождения. Но вместе с тем солнечный свет его детства оттеняла передавшаяся от матери болезненность, заставившая Йоахима обезопасить себя. Тысяча девятьсот девятый год — два сына, одна дочь.       — Мне исполняется двенадцать лет — пора расплачиваться за отцовскую несостоятельность! Я, как и Дитфрид, с рождения был приписан к военной академии — так о нас позаботилось старшее поколение. Дом, родители, семья — это для других детей, а у нас муштра, муштра, муштра… В начале осени умерла моя мама. Представляешь? Не перенесла четвёртую беременность, а гнилой плод выжил и живёт до сих пор. Я присутствовал только на её похоронах, видел гроб и памятник. Её саму не застал, — Альберт возит указательным пальцем по ободку кружки и периодически слизывает с него капли. — Но до и после этого, год за годом, прерываясь на Рождество и один месяц лета, я учил географию, учил французский и английский, учил стратегию, учил историю, учился держаться в седле. А дома, ещё до этого, мне давали уроки фортепьяно, математики, изобразительного искусства и мифологии. Любой проступок — удары линейкой по руке, и в академии так же… Зачем?       — Образование полезно. Я едва-едва читаю и пишу, вот и сижу в ефрейторах.       — Образование! Я бы им не пользовался. Мой заботливый отец ни за что не пустил бы меня строить колонии, как дед. Я для него, точно фарфоровая кукла: гожусь только на то, чтобы годами простаивать над камином. Резервный полк или, что сравнимо с петлёй, канцелярская работа в штабе — это был мой предел. После четырнадцатого года точно… Наверное, он где-то прав. Но в академии нам каждый день перед утренней молитвой говорили, что мы избраны победить в этой войне и опять поставить французов на колени. Я верил в это, и Дитфрид верил, и все мы верили… Учителя так вдохновились, что выпустили нас на год раньше положенного: боялись не успеть к завершению войны. Сотня лейтенантов! Я вернулся домой с просьбой разрешить поехать на фронт, как вернулся бы каждый порядочный ребёнок. Он меня не дослушал, сказал: "Ты, сын мой, въедешь в Париж на делегационной машине, чтобы заставить Пуанкаре подписать мир". Вот осёл! Я подделал его подпись, в документах закрутил петлю вокруг девятки, чтобы казаться совершеннолетним, и попал сюда. Умно, да? Ты бы никогда не догадался, что перед тобой семнадцатилетний лейтенант стоит весь в слезах, крови и грязи и умоляет отправить его обратно в Германию.       — Но домой ты всё-таки отправился, — Курт мягко возвращает его к отправной точке рассказа.       — И что я там нашёл? Кажется, отец решил заменить меня Клаусом, пока не стало совсем поздно. Он надеется в следующем году пойти в солдаты… Нет, его отец от себя никуда не отпустит. Марта мертва. За ней уследить было тяжелее, чем тратить деньги на поддержку войны и мнить себя благодетелем. Я скажу честно: это он убил её. Позволил болезни забрать её жизнь. Фельдшер в курятнике пинцетом может вытащить пулю и заделать дыру в лёгком, а в Берлине не нашлось врача, который вылечил бы кашель у ребёнка! Берлин — мировая столица…       Курт пространно щёлкает зажигалкой и грузно опускает ноги на пол. Альберт смотрит на него сквозь кривое зеркало стенок кружки. Стекло до смешного искажает его внешность, делает плечи более узкими и угловатыми.       — Я знаю рецепт, который поможет тебе сегодня. Ты ведь ещё девственник?       — Да, — говорит Альберт безразлично.       — Пора это исправить. Окажешься в объятиях женщины, забудешь о сестре, станешь мужчиной. Нечего заботиться о прошлом.       В яблочный румянец на щеках Альберта, выросший после выпитого, вливается стеснительное зарево. Блеск в глазах тухнет, и на его фоне возникает детская испуганность.       — Курт, я же не могу вот так… Если она заразная? Или вдруг я? Или у неё будет ребёнок, а я не узнаю?       — Проститутки живут своей работой. Они знают, что в каком случае делать, и следят за своим здоровьем лучше, чем императорская семья. В солдатском борделе ты, может быть, и подхватил бы триппер или люэс, но я не хочу заставлять ждать тебя три часа в очереди ради десяти минут с женщиной. Мы пойдём к местным работницам — чистым и изысканным.       Марта, одна лишь Марта стучит у Альберта в голове — он злится. Избавиться от неё, забыть! Это кажется невозможным, но он верит Курту и возможности успокоиться на время. Его походка нетвёрдая, словно он находится на морском судне.       На втором этаже от лестницы можно пройти к четырём дверям: они увешаны искусственными виноградными лозами, на каждой табличка с именем. Гроссе подводит Альберта ко второй слева: здесь работает Луиза.       — Это отдашь ей, — в руку Альберту падают засаленные марки. Преждевременно постучав в дверь, Курт толкает его внутрь.       В углу комнаты простаивает туалетный столик, на котором слоёным пирогом валяются перья, пустые пузырьки из-под духов, острые, как спицы, шпильки и открытые пудреницы. Правее столика — многоуровневый шкафчик. На его вершине пылится английский чайный сервиз. Матовые окна густо зашторены, свет исходит из керосиновой лампы возле железной кровати. Статно восседающая на ней проститутка мучает беззубым гребнем куцый конец косы, в которую сплетены её густые молочные волосы. Худая шея обвита дорогим ожерельем с рубинами. Платье с многослойной юбкой и корсет брошены поверх пиковых прутьев, заменяющих спинку кровати. Луиза одета в нижнее бельё тонкого кружева и пристёгнутые к нему чулки, обтягивающие плотную кожу ног. Ей около тридцати семи лет.       — Что вы здесь делаете? — возмущённо спрашивает она, когда Альберт натыкается на столик, и откладывает гребень. — Я занята.       Он веером раскрывает марки и бережно кладёт их на столик, прижав флаконом. Садится на его край и в зачарованном оцепенении смотрит на Луизу. Дитфрид обещал сводить его в городской дом терпимости и дать уроки по обращению с женщинами ещё давно, когда они оба были мальчишками, но тогда Альберт отказал ему, чувствуя к уличным девушкам благочестивую неприязнь. Он не слушал даже теоретические наставления товарища и, стыдливо пряча лицо в воротник академической формы, убегал. В глубинах своей сущности он робеет и теперь, ведь как же это: коснуться девушки, заговорить с ней, объясниться — а потом!.. Но мечтательные терзанья похоронены под мутным и гнилым любопытством. Проститутка кажется ему бабочкой под лупой.       Распустив косу, проститутка сама подходит к нему. Женщину должен раздевать мужчина — Альберт поднимает руки и подвешивает в воздухе, не донося до её тела. На ней только нижнее бельё, а на нём распахнутые створки кителя, майка, штаны — как с этим быть? Она смотрит на его деньги и мысленно подсчитывает их. Альберт дышит воздухом, скопившимся вокруг неё: дубовый мох, бергамот и ваниль. Он позволяет себе дотронуться до её запястья и вдохнуть мягкую кожу.       — Денег, которые я принёс, не хватает? У меня есть ещё.       Луиза не даёт ему потянуться за новыми марками, останавливает его руку и кладёт себе на талию. Альберт робкими касаниями проходится по линии шва, словно ткань её белья шита золотыми нитками. Чтобы опуститься ниже копчика, ему приходится просить её помощи: проститутка сдавливает его руку и помогает войти в скользкий поцелуй.       Она не гонит его и позволяет остаться на ночь. Перед тем как уснуть, он шепчет то ли из-за опьянения, то ли в бреду усталости: "Я виноват, так виноват. Всё это такая бессмыслица. Ах, если бы только знала!". Он по-прежнему боится её трогать, но, когда с усилием, нервно, неглубоко засыпает, обнимает её за руку, жмётся к ней горячей щекой.       — Pauvre petite souris: si petit! — свободной рукой Луиза по-матерински нежно гладит Альберта по голове и вздыхает, высвобождая вторую руку: — Vous êtes toujours des garçons comme ça. Des enfants!       Наутро она будит Альберта, нетерпеливо ударяя его по лицу льняным платком. К моменту, когда он открывает глаза, она уже накрашена, одета и причёсана — спрос на неё начинается рано.       — Je vous ai payé très peu. Je vous promets que je vous rendrai le reste. Désolé, ce n'est certainement pas le cas, mais vous avez passé beaucoup de temps sur moi seul, — он кое-как одевается, не заправляется, держится за голову. — Je te promets que je paierai plus.       Стараясь как можно яснее и выразительнее объясниться на чужом языке, Альберт избегает смотреть на проститутку. Услышав родную речь, она бьёт его по рукам и щекам. Мешая свой эскизный немецкий с французским, требует, чтобы он не беспокоился о деньгах и больше к ней не приходил, иначе придётся сказать хозяину кабака; выставляет его за дверь. Впервые за последние недели его мысли пусты, и это удивляет.       Курт мечтательно курит на первом этаже, стоя возле барной стойки. Взглядом он ловит движение рядом с собой и перегораживает Альберту проход, усаживая его на плоский стул на высоких ножках и передавая сигарету. Альберт жадно присасывается к ней и стучит холодными пальцами по барной стойке. Ритм — импровизация, схожая с расчётной песней.       — Тебе понравилось?       — Не знаю. Я почти ничего не помню, — отстранённо отвечает он, в последний раз стукнув пальцем о гладкое дерево стойки. — Наверное, да.       — Не скромничай: сейчас ты выглядишь, как любовник, сбежавший от правосудия с рассветом. Похоже, ты недурно провёл время.       — Я ничего не чувствовал. Волновался только, но это было временно и естественно. Может быть, я был слишком пьян, — после замечания Курта Альберт автоматически заправляется и застёгивает китель. Воротник сдавливает горло. — Надо найти гражданскую одежду, — бросает он. — Ну, а ты?       — Замечательно. Розали талантлива и чиста, как ноябрьский снег. Если бы только я мог остаться здесь, с ней, и плюнуть на эту войну! Или если бы можно было взять её с собой в Германию, когда мы наконец-то проиграем, — Курт возвращает сигарету себе. — Ты хорошо сказал про гражданских — навёл меня на мысль. Вчера мне показалось, что ты назвался лейтенантом. И в то же время ты доброволец, а значит государственный изменник и преступник: сокрытие звания, неисполнение обязанностей — это серьёзно.       — Я не трус и не предатель — ты об этом знаешь. Я не дезертировал, но целый год провёл бок о бок с тобой и остальными в траншеях, питаясь одной с вами едой, кормя одних и тех же вшей. Если бы я не бежал из дома сюда, отец год спустя замуровал бы меня в штабе — об этом я разве не сказал? Я предпочту предстать пред трибуналом, нежели повернуть время вспять и раз в неделю устраивать пир во время чумы в звании полковника.       — Тебе немедленно нужно к Гёртнеру.       — Ты ему сказал?       — Нет. Это твоё дело.       Воротник удушает сильнее, и Альберт растягивает неподатливую серо-зелёную ткань. Он опять перебирает пальцами по несуществующим клавишам — по стойке — и разыгрывает бушующую симфонию. Курт невозмутимо докуривает сигарету.       — Нашему лейтенанту можно довериться, Берт. Он выслушает тебя и поступит правильно. Вспомни, как было год назад, когда я вытащил тебя из воронки. Он неглупый человек, а ты ему симпатичен.

***

      Оставшиеся в живых офицеры заняли местную школу, почти единственную в городе. С линии фронта их вернулось меньше двух десятков. Во время наступления младший офицер беззащитен: короткий пистолет ничтожен перед хладнокровным огнемётом, кривым штыком, мёртвой пулей или бесшумной гранатой. За одну атаку происходит слишком много повышений, которые записаны только лишь на могильных крестах тех, чьи тела удаётся найти, различить, положить в гроб или присыпать землёй.       Дети, ходившие в эту школу, временно обучаются дома. Здание носит теперь более современную функцию: первый этаж — грязный от крови офицерский госпиталь, второй — комнаты, залы совещаний и радиоприёмная станция. Кровати вынесли из тех домов, в которых их было больше одной на трёх человек. Гёртнер вместе с фенрихом фон Майером заселились в бывший кабинет истории. Учебники для старших классов выстроены в ряд на полках так, что создаётся ощущение, будто они остались нетронутыми. Но их назначение уже не то, что до войны: бельгийские политики, учёные и деятели искусства подвергаются надругательствам и издёвкам. История Средних веков и Древнего мира сожжена в целях отопления помещения. Политическая карта Европы 1913 года служит скатертью на обеденном столе: на ней стоит кофейный котелок и лежит тройка затхлых хлебцев.       — Ефрейтор, можете идти, — отпускает Курта Гёртнер. — А вы, Рихтер, уделите мне ещё несколько минут.       Он дожидается, пока за Куртом закроется дверь, подпирает её картиной Никеза де Кейзера и продолжает:       — Всё это время вы показывали удивительные знания и изворотливость, так рвались услужить мне. Я считал это обыкновенным желанием выслужиться. Оказывается, вас этому учили.       — Не всему, — отвечает Альберт. — Теория, которую преподают в академиях, отстала от практики на сорок лет.       — Сорок лет без войны. Вы были хорошим учеником? — Альберт кивает. — Помните, какое наказание вам грозит?       — Пять лет тюремного заключения, герр лейтенант.       — Если бы вы дезертировали, а ефрейтор Гроссе поймал вас и привёл ко мне — да. Но вы доблестный солдат, который ради защиты Отечества пошёл на фронт раньше положенного срока и отказался от офицерских привилегий — мы примем этот ракурс. Генштаб любит красивые истории, далёкие от правды. Однако, вы, надеюсь, понимаете, что наказание неизбежно. Трёхмесячного содержания под арестом вам будет достаточно.       Опустив голову, Альберт сдавленно улыбается: рота вернётся на фронт раньше, чем кончится этот фарсовый срок.       — Что будет со мной после окончания ареста?       — Я напишу в штаб просьбу о выдаче вашего офицерского билета и формы. Запишите свои размеры, — Гёртнер подкатывает к нему стёртый карандаш, достаёт из учительского ящика худую тетрадь и вырывает из неё листок. Сверху стоит дата: двадцать седьмое апреля 1914 года, тема: "Освобождение Бельгии от протектората Нидерландов". — Ещё мне понадобится ваша солдатская книжка.       — Конечно, — Альберт отчёркивает исторические записи и косой линией пишет свои мерки. Поверх кладёт книжку.       — Не хотите кофе? — Гёртнер разливает остывший кофе по чашкам, но к своей не притрагивается. Протерев глаза, отходит к окну и заводит не по годам сморщенные руки за спину. — Вы знаете, Рихтер, если бы полевая Германия продолжила соблюдать закон, города гражданской Германии полностью опустели бы.       — Понимаю. Я благодарен вам за возможность избежать этого, — Альберт напивается кофе и освежает им горло. Он чувствует слабое шевеление внутри, когда ещё раз смотрит на свои записи, книжку и читает приписку, сделанную рукой Гёртнера: "А. Рихтер — лейтенант, телеграфировать".       — Я помог вам в надежде на то, что, когда война кончится, вы проявите благоразумие. Я надеюсь на него уже сейчас. Думаете, теперь, когда в США началась мобилизация, у нас остаются шансы?       — Позвольте дать ответ тогда, когда я смогу увидеть наше нынешнее положение с вашей точки зрения. Пока что я знаю лишь то, что шансы остались у меня.       Гёртнер оборачивается и бросает незначительно короткий взгляд на свою приписку. Альберт горделиво выпрямляется.       — Ждите меня за дверью.
26 Нравится 19 Отзывы 6 В сборник