***
Три года без Берлина: Альберт чувствует себя чужим здесь. Город разросся и ощетинился. Он сторожевой пёс прежнего режима, но на нём опухолью вырастает демократическая плесень. Он не устраивает эгоистичный бал, как это было во время войны, и не зализывает кровоточащие раны, как в начале десятилетия. Он монументален, терпелив, холоден. Он спит, как и в шестнадцатом году. Но и Берлин должен привыкнуть к изменившемуся Альберту. Партия нищает, а у него стали водиться деньги на новую одежду и походы в парикмахерские. Свои по природе прямые волосы он теперь подвергает слабой завивке и зачёсывает назад, оставляя сбоку пробор и поддерживая структуру бриолином. На партийные собрания и вечера, устраиваемые иногда Дитфридом для ближайших друзей, наряжается в смокинг и белый жилет с золотой цепочкой. На руках почти всегда носит лайковые перчатки и чувствует себя в них спокойнее — до его кожи более не дотрагиваются внешние раздражители. Чтобы устроить Курту сюрприз, Альберт приходит в его квартиру в разгар рабочего дня. Он не решается зажечь свет, чтобы остаться нежданным гостем, и до вечера ждёт в квартирных сумерках. От скуки прохаживается по комнатам, трогая мебель и взвывая к повядшим воспоминаниям о его единственном доме. Найдя его в темноте, Курт пугается или только притворяется удивлённым. Альберту приходится убеждать его в своей материальности; они тепло друг друга приветствуют. Ссылаясь на мигрень, Альберт отказывается от алкоголя. Кофе его устраивает. — Не думал увидеть тебя так скоро, — признаётся Курт. — Экономический кризис тебя ничуть не изменил. — Потому что мой кризис случился ещё до отъезда в Мюнхен, но теперь я здоров. Ты ошибался насчёт Гитлера и моей поездки — она пошла мне на пользу. После восемнадцатого года мне казалось, что моя жизнь загублена навсегда. Я мечтал о смерти от упавшего с крыши кирпича или чтобы меня сбила лошадь. Теперь я снова ощущаю себя живым и знаю свою цель, — он сдувает с кофе пенку. — Ты читал что-нибудь из моих статей? — Они сквозят твоим фанатизмом. — Они лучше тех, что я писал здесь. Это не фанатизм, — поправляет его Альберт. — Дитфрид способен организовать крестовый поход ради нашего фюрера, как его принято теперь называть. Он недавно сказал мне, что если англичане ещё в Средние века уничтожили народ пиктов, то и мы сможем избавить Германию от евреев. Ещё он предлагает заключать их в тюрьмы на пожизненный срок — это называется фанатизмом. Я не вижу в этом практического применения. Евреев надо переучить, заставить работать и таким образом уровнять с нами, немцами. Они черствеют от хорошей жизни, как всякие люди. Надзор — это главное. — Как легко ты об этом говоришь, — не без сарказма замечает Курт. — Пожалуйста, Берт, не в моём доме. — Действительно, тебя это не касается. Мы можем отпраздновать Йоль вместе? После Рождества я хочу ненадолго вернуться в Мюнхен или Веймар. Ты не представляешь, какое это удовольствие — путешествовать! Наши города прекрасны, а я не видел и трети гау. — Ты стал отмечать Йоль? Альберт понимает, что поступил неаккуратно, упомянув о языческом празднике, поставил себя в один ряд с эзотерическими солнцепоклонниками, и всё это перед каменным авторитетом Курта. На языке горчит. — Некоторые мои знакомые утверждают, что мы должны вернуться к дохристианским традициям… — он растягивает оправдание, как резину, и упрямо отводит взгляд. Глаз цепляется за простое золотое кольцо на безымянном пальце правой руки Курта — воспоминание обжигает его. — Ты ведь теперь женат. — Да, на Карин, — тепло отзывается Гроссе, провернув кольцо вокруг его оси. — Поздравляю. Извини, что не смог присутствовать на свадьбе, — несказанные слова Альберт топит в кофе: — "Берлин перекрашен в красный, а он женится на коммунистке-лютеранке. Предательство или глупость?" — А ты успел увидеться с Флорин? — Хотел зайти за ней завтра. Сегодня думал начать забирать отсюда свои вещи. — Где ты остановился? — В отеле на соседней улице. — Из твоих писем мне казалось, что у тебя хватит денег на квартиру в Кройцберге. — Хватило бы, если бы они задерживались в моём кошельке надолго, — он ставит чашку, в которой остались только зыбкие разводы, под подкапывающий кран и приступает к осмотру шкафов. Беспечность друга поражает его и за неё же он благодарен: шляпы, пальто, рубашки и кепи годами оставались нетронутыми. Ряды элементов его гардероба не нарушает ни одна вещица, принадлежащая женщине. — Вы с Карин собираетесь жить вместе? — Она не соглашалась переехать, пока о твоём присутствии не забыли стены. — Вот откуда взялось твоё радушие! Я понял. Для тебя, Курт, нет ничего святого. Это отвратительно, — смеётся Альберт, продевая руку в рукав одного из своих старых пальто. Ни на Рейне, ни в Баварии не шьют такую тёплую одежду, как в Берлине. — Тогда отдай мне и мою карту. Когда-нибудь, когда у меня будет свой кабинет, я повешу её над столом, как напоминание о самом несчастном периоде моей жизни, — рука нечаянно падает в карман и нащупывает мягкую — не тканевую — поверхность. Старая, смятая салфетка. Альберт достаёт её, разворачивает, как древний манускрипт. Цифры, имя. — Можно от тебя позвонить? — Звони. Мутной походкой он доходит до телефона, прокручивает диск. Прислоняет холодный позолоченный ободок к уху, диктует телефонистке номер. В ожидании сдавливает пальцами ручку трубки. Сквозь тканевые поры перчаток сочится пахучий пот. — Я говорю с герром Циглером? Добрый вечер, — Альберт отворачивается от Курта. Голос вежлив и приветлив, лицо не улыбается. — Говорит Рихтер. Может быть, вы меня помните. Мы встречались в «Югенде» несколько лет назад на выступлении Эрики Лихтенберг. Что? Да-да, именно! — ему хорошо слышно, что Циглер его нисколько не узнаёт. — Рад, что вы вспомнили. Мы можем встретиться? Назначьте дату сами, я подойду к любому времени. Да. Auf Wiederhören. Опустив трубку и прослушав щелчок, Альберт камнем скатывается в кресло. — Помнишь Циглера из НСДПГ? Того, что звал меня к себе и молил читать их местную газетку. Мерзкий человек. — Не уверен. Или это тот, от которого ты сбежал по-английски? — Можешь называть это так. Иронично получается… Он был как-то связан с банками. Если бы только переманить его к нам. Мне придётся ждать до Рождества, раньше мы не встретимся, — ни ему, ни Курту добавить больше нечего — Альберт поднимается. Его взгляд бегает по квартире, руки продолжают источать липкую влагу. — Я пойду. Скоро пришлю подарок к твоей свадьбе. Возвращение с пустыми руками означало бы дешёвую неблагодарность со стороны Альберта — так думал он сам, когда готовился ехать в Берлин. Если он когда-то и был зависим от Курта, то давно перерос этот возраст. Любой птенец нуждается в наставнике, когда ему приходится летать над пожаром. Теперь он сам по себе, он идёт другой дорогой, которая не свернёт в сторону, если покажется Курту или любому другому человеку слишком крутой. Он оступится, сорвётся — всё сам. Несмотря на эти убеждения, Альберт чувствовал на себе зудящую вину за то, что "месяц в Мюнхене" затянулся, а кончить с квартирой на Вердерштрассе у него не нашлось времени. Долг за проживание в ней Курт никогда не примет деньгами. Свою благодарность Альберт решил выразить подарком — вешалкой, о которой, шутя, сказал однажды Гроссе. Вырезать её в виде пулемёта у мастера не вышло, но и другой результат оказался удовлетворительным. Основа вешалки представляет собой три сплетённые и погнутые в угоду перспективе винтовки, штыки которых соединены в единый стержень и свисающие с него крючки. На эту вещицу Альберт не скупился — заказал ореховое дерево, недёшевый лак. Повод не был ему нужен, но свадьба Курта хорошо его оправдала. От Курта Альберт возвращается в однокомнатный номер, не стоящий своих восьми марок в день. За пыльными окнами темно, как в подвале. С улицы он пытается позвонить Флорин, но она не берёт трубку: вечер уже поздний. Утром он занимает телефонную кабинку и упорно бьётся в эфир, пока она, наконец, не отвечает. Альберт просит только об одном: сходить с ним в кинотеатр. Не кончилась ещё первая неделя показа фильма «Священная гора» — Альберту хочется, чтобы она увидела его одной из первых. Хочется, чтобы в глубинной памяти этот вечер ассоциировался у неё с ним. Флорин долго мучит его молчанием и соглашается.***
По ночному Берлину, горящему неживым светом неоновых вывесок, приглашающих горожан подивиться достижениям совершенной техники, Альберт доходит до станции Бель-Альянс-Штрассе. Температура воздуха едва превышает три градуса — идти до метро пешком холодно и одиноко. Его греет фотографический образ Флорин. Какой будет их встреча! Он извинится, что не вернулся раньше, и она простит, потому что скучала одна в большом городе. Фантазия замутняет зрение. Альберт выскакивает из вагона на Зоологишер Гартен, когда кондуктор готовится закрыть дверь. Фантазия сливается с реальностью тем сильнее, чем ближе он подходит к газетному столбу возле кинотеатра «Уфа Паласт ам Зоо». Нервы — рычаг давления. Из-за своей неспособности справиться с волнительным тремором Альберт сравнивает себя с дикарём. Он беспокоится, что Флорин не узнает его; не замечает, как стягивает правую перчатку с руки, мнёт её в ладони, вытаптывает вокруг столба хрупкую дорожку. Перчатка сквозь пальцы падает в снег — в нём он остужает пальцы. Флорин застаёт его в положении неудачного комика. В её зелёных стеклянных глазах Альберт видит собственную растерянность. — Флорин, — из его рта вырывается прохладный пар. Между ними целый метр. Альберт отряхивает перчатку, сжимает её в кулаке и было шагает в пропасть, разделяющую их. Флорин вытягивает руку — нельзя. — Ты так же глуп, как и все мужчины, — твёрдо говорит она. — Я должен был поехать туда. — Дело не в этом. Ты можешь твёрдо сказать, что не стал пылью, общаясь с этими гадкими, глупыми людьми? Откуда ей знать, с кем он общался? Откуда ей знать, о чём они говорят? «Майн Кампф» или его статьи — что из этого она читала? Ни то, ни другое. Представить Флорин в политике Альберт не может. Это заблуждение. — Я клянусь тебе в этом, — он подходит ближе, упираясь грудью в её руку, и слышит, как стучат капилляры под её кожей. Флорин качает головой. В гардеробе кинотеатра Альберт помогает ей снять верхнюю одежду, галантно придерживая меховую накидку, клош и мраморно-чёрное пальто, пока она высвобождает из него руки. Она предстаёт перед ним в вечернем платье цвета тусклого королевского золота и синих танцевальных туфлях. Она больше не носит волосы до плеч: они подрезаны к скулам и мягко завиты. — Ты так красива, — он больше не понимает, почему раньше противился современной моде, если она так явно высвобождает женскую красоту. — А ты так банален, — показательно зевает Флорин, прикрывая рот рукой. В течение всего кинофильма они, по мнению Альберта, держатся за руки. Ладонь Флорин, запечатанная в перчатку, лежит на подлокотнике кресла — сверху её накрывает Альберт. Он вовсе этого не хочет, но руки сегодня действуют по их собственной воле. Флорин разрешает оставить всё так, как есть, до титров. Чуть больше чем за полтора часа он перешагивает через три ступени, отделяющие его от первого любовного счастья. Кинофильм становится фоном для его чувств. — Что ты теперь думаешь? — пытливо спрашивает Флорин, пока на экране сменяются фамилии. Он потерян: что ответить, чтобы не оступиться? — Впервые вижу горный фильм, в котором режиссёр играется с цветом кадра. Сочетание симфонии и синего цвета имеют сильное воздействие. Я вижу его и чувствую пронзительный холод, выдувающий наружу всю человеческую мерзость. Со мной такого не было никогда. — Фанк — талантливый режиссёр. Тебе следует чаще бывать в кино: у него много стоящих кинофильмов. На этот раз он превзошёл самого себя и показал настоящий космос. Он прочитал всё наше поколение, его порочную сентиментальность. И смог направить цвет в зрителя. Это настоящий талант — уметь управляться с цветом! — она рывком перескакивает на другую сцену, меняя тему: — Ты не знаешь, кто играет Диотиму? — Лени Рифеншталь — новая актриса, — бродя вокруг столба, Альберт выучил все фамилии с постера. — Тебе она нравится? — Я на неё похожа? Если бы мог, Альберт взял бы её за плечи и встряхнул. Она сравнивает себя с Рифеншталь! Она, в которой так много всего первоначального, что богатство немецкого языка ничтожно перед её характеристикой! Она, которую он не может понять и прочитать! Она, которая играет с ним, как с марионеткой, а он ради неё готов ею оставаться до гробовой доски! Она, которая так проницательна и так слепа одновременно. — Вы обе артистичны, — находится он. Одна — актриса, вторая — притворщица: любит и не показывает, наслаждается его неопытностью.***
Дитфрид приезжает раньше, чем думал: под Рождество. Он хвастается тем, каких талантливых управляющих сумел откопать среди посредственных выскочек, и требует отметить это в клубе. Он давно не был в Берлине, но хорошо осведомлён о популярных местах. Альберт зовёт Флорин пойти с ними: она любит танцы, хотя выбранный Дитфридом клуб для неё слишком людный и громкий. Альберт обещает ей, что они уйдут, как только она попросит. Когда начинают звучать первые дребезжащие аккорды регтайма, Флорин отдаёт Дитфриду курительный мундштук с продетой в него сигаретой и соблазнительно подбегает к Альберту. — Я не танцую чарльстон, — жалко говорит он. Дитфрид молча осуждает его и передаёт мундштук, беря Флорин под руку. — Фройляйн, я готов заменить его. Столы и стулья опрокидываются, молодёжь скачет по полу, машет руками и распахивает рубашки. Сила, жизнь, свобода бьют ключом. И это возможно в демократической республике! Боясь быть сбитым с ног, он отходит к стене. Если план Гитлера по законному достижению власти удастся, немецкая весна озолотит Европу, горячие умы начнут двигать мир к совершенству. Пока никто из них не видит своей цели, но, когда она их достигнет, они будут готовы. Они готовы уже сейчас: штурмуют мир, несмотря на шаткое положение Германии. Они верят в неё. Однажды демократы потопят её опять, и тогда молодёжь разочаруется в них и сильнее прежнего полюбят её. Музыка приглушена — ритм отбивают каблуки. Ноги вращаются, как шестерёнки, и задираются выше голов. Прыжки бесконечно многообразны. Дитфрид бережно держит Флорин рядом с собой. — Возвращаю эту прелесть тебе, — говорит Дитфрид, когда музыканты прерываются. — Ты так скромен, что я мог бы отнять её у тебя, если бы мне от этого был прок. Только у меня есть свои друзья, и их много, а её здесь жаждешь не только ты. Его слова подстёгивают Альберта пригласить Флорин на танец под скрипку. Уставшая после чарльстона, она как будто случайно соглашается. — Мне нравится твой друг. Он сказал, ты его никогда не слушаешь. Почему? — Потому что он младше на четыре месяца, — глупо отшучивается Альберт. — Он бы мог научить тебя танцевать под современную музыку, — настаивает она. — Я выучилась у Йозефа Циглера. Он часто даёт вечера и любит спускаться к гостям. Очаровательный человек! Так и ты найди наставника. Йозеф Циглер — Альберт сужает кольцо пальцев вокруг ладони Флорин, чем причиняет ей боль. Тут же отпускает её и дико смотрит перед собой. В сердце закрадывается гадкое подозрение. Ревновать её к человеку, которого он видел раз в жизни, несправедливо по отношению к ней. Но может ли их знакомство быть случайным совпадением? Она слишком любвеобильна: ей нравится Дитфрид, она находит Циглера очаровательным. Ей стоит быть холоднее и осмотрительнее. — Флорин, ты любила? — вместо признания вопрос. — Любовь или дружба — какая разница? В наше время любить небезопасно: вдруг разразится ещё одна война? По возвращении из клуба Альберт имеет упадническое настроение. Серая муть, в которой скрыто что-то неприглядно-жалкое, раскатывается вокруг волнами. Позволить себе полюбить Флорин было ошибкой — надо было устранить её, как только он это осознал. Уже поздно: он утонул и никогда не всплывёт. Она права: любить небезопасно. Любовь — это яд, а не лекарство, как писали романтики.***
Циглер приглашает Альберта к себе на вечер двадцать восьмого числа. С утра перед ним полотном стелется световой день, который нужно провести сознательно и продуктивно, — настроить себя на встречу. На ум приходят слова Флорин о влиянии цвета на людей. Влияние — это контроль. Контролю подчинена любая работоспособная система, имеющая право на существование. Лист дневника он расчерчивает на шесть квадратов, каждому из которых даёт имя в соответствии с выбранным цветом. Альберт — не художник, оттого его знание о цветах ограничивается красным, жёлтым, зелёным, синим, белым и чёрным. Выписав названия, он, ошпаренный, отбрасывает карандаш. Чтобы продолжить, нужно стать художником и понять состав цвета. Цвет должен быть оружием в руках борцов за Берлин. Это неоригинальная идея: политические плакаты зачастую существуют благодаря цветовым смыслам, писатели-экспрессионисты вписывают цвет между буквами. В его руках возможность положить начало тому, чтобы цветом заговорили. Альберт засиживается в библиотеке, окружённый книгами по философии и мировой культуре. Умелый подход способствует появлению цвета на радио или во время живых выступлений. В таком случае каждый, кто будет слушать речи, окажется под магнетическим влиянием смешения красок. Его наработкам нужен спонсор. Пропаганда — профиль Йозефа Геббельса, к которому Альберт не питает нежных чувств. Но долг превыше его личности. Геббельс может говорить лучше, ярче Гитлера; он журналист, он сможет понять своего коллегу. Скрипя зубами, Альберт решается написать ему и отослать свои черновики. Йозеф Циглер живёт в частном доме в центре Берлина и там же устраивает свои громкие вечера. Сегодня их встреча приватная, личная. Альберт ловит такси, и, когда оно останавливается у высокой входной двери, хозяин уже ждёт на середине крыльца. Сдержанные улыбки на лицах каждого из них всплывают одновременно. На первом этаже заранее накрыт стол и дымится первое блюдо — томлённая на пару свинина. — У вас душно, — замечает Альберт. — Не люблю холодов. И не хочется, чтобы запах проник наружу. Они садятся лицом к лицу и приступают к ужину. Циглер ведёт ни к чему не обязывающую беседу о погоде и похолодании; говорит, что если в Рождество температура почти опустилась до минус десяти градусов, то остаток зимы пройдёт в оледенении. Альберт кашляет и делает вид, что подавился куском мяса, тем самым перетягивая канат беседы на себя. — Йозеф, вы очень обходительны, но я не хочу злоупотреблять гостеприимством, — говорит он, запивая свинину водой. — Я готов выслушать вас. Альберт чинно расправляет складки на одежде, словно красуясь, проходится рукой по волосам и прижимает их к голове. — Вы рекомендовали мне больше узнать об НСДПГ. Не сразу, но я последовал вашему совету. Мне известно, что она слилась с СДПГ и лишь единицы сохранили верность левому социализму прежней партии, — заметив печально поджатые губы Циглера, он хвалит себя за первый выигранный бой. Его слепой выстрел попал в цель: он угадал, какой выбор сделал Циглер. — А вы? — Остался среди названных вами единиц. Наше влияние в парламенте сильно ослабло. — Понимаю вас: я сам оказался в похожей ситуации и хотел обратиться за советом к вам. — Чьи идеи вы поддерживаете? — Социалистов. Не тех, которые готовы заключить мир с демократическим капитализмом, и не красных радикалов. Наш кабинет умереннее. Мы сильнее, чем кто бы то ни был на политической арене. Мы задумываемся о благе всей нации. Помните Пивной путч? — Забавное выступление. Ефрейтор и фельдмаршал думали свергнуть богов, — Циглер считает себя остроумным и вынуждает Альберта посмеяться над метафорой. — К чему это? — Путч был просчётом, но на ошибках учатся. НСДАП уже не та, что была в двадцать третьем. Она взрослее, лучше. Радикализм задушен вместе с безумными идеями. — Вы хотите меня завербовать? — Да, — честно улыбается Альберт и достаёт из дипломата упругую стопку. — Я напечатал для вас отрывки из нашей программы, статей, работ и книг. Прошу вас только ознакомиться с ними. Если вас заинтересуют эти тексты… Не буду таить: партия нуждается в деньгах. Мне хочется верить в возможность нашего сотрудничества. — В чём выгода от сотрудничества с теми, кто на выборах собирает меньше десяти процентов голосов? — Всё здесь, — Альберт обмахивается бумагами и кладёт их на середину стола. — Что вы будете делать тридцать первого числа? — Справлю приход нового года с друзьями. Приходите и вы: один или со спутницей. Я дам ответ. — Не стыдитесь отказаться от моего предложения — мы и без него можем стать верными друзьями. Я на это рассчитываю. Вы ведь за этим оставили мне тогда свой номер? — Вероятно.***
Вечера Дитфрида в Мюнхене — пыль под ногами берлинского размаха. Он воспитывает моду и тон и взращивает новые отношения. Ребёнком Альберт бывал на подобных собраниях. Вне дома он скучал за столом и тренировался переводить часы в минуты и секунды в ожидании конца пытки, уготованной ему взрослыми. Когда гости собирались у Рихтеров, он, не имея шанса остаться в комнате, проносил книги вниз и зачитывался ими, пряча обложки под скатертью. Долг привнёс в празднество ранее не ощутимую осмысленность. Он приходит вместе с Флорин. Среди присутствующих мало женщин — она ими совсем не интересуется, а в обществе мужчин держится достойно. Она шутит, собирает вокруг себя людей и безустанно говорит о новом. Ей хочется убежать от Альберта, но он преследует её, стараясь не раздражать и не наскучить. В честь наступившего Рождества в центре зала поставлена трёхметровая ель. Серебряные бусы спускаются по её усталым ветвям от самой верхушки. Их концы украшают искусственные конфеты, камины, бумажные коробки и медовые свечи, выжигающие запах домашнего уюта. Стоя спиной к ели, Альберт отрывает хвост пустой ветки и раскрывает своё преступление перед Флорин. Она смотрит на него неодобрительно. — Это для тебя, — расправив испуганные иголки, он прикалывает веточку под брошь на груди Флорин. Бесформенное платье в цвете пастельного рассвета, бисер, как роса, воздушный пояс, глубокий вырез воротника — всё это ей к лицу. — Почему ты не носишь украшения? Ожерелья, бусы? — Они закроют меня настоящую, — придерживая веточку рукой, она опускает голову и нюхает её. — Исключения должны быть функциональны, как эта. Их находит Циглер, держащий в руках два бокала горящего пунша — фойерцангенбойле. Один ему, один гостю. Альберт отказывается и предлагает выпить даме, тоже в виде исключения. Флорин покорно кивает и обвивает руку вокруг его локтя, двинувшись к нему телом. — Прост! — Флорин блестит зубами и трётся щекой о рукав Альберта. — Флорин, я тебя покину. Прости, — шепчет он, опустившись к её маленькому уху. Она не меняется в лице, отпускает его, проливает несколько миллилитров пунша на пол и отходит в сторону. Циглер предлагает подняться на второй этаж — там тише, и атмосфера больше располагает к беседе. Альберт вынужден перестать оглядываться на Флорин, когда подходит к восходящей лестнице. — Вы нашли время на мои материалы? — на время забыв о Флорин, он держит руки за спиной. Привычка заламывать пальцы, развитая ещё в детстве, вредна и некрасива; сидит в нём, как наркотическая зависимость. — Естественно! Я не мог остаться в стороне и разочаровать вас сегодня, — на квадратном лице Циглера формируется глупая ухмылка. — Прежде чем я соглашусь на ваше предложение, я должен быть уверен в том, что дело выгорит. — Йозеф, я, например, не могу отрицать только то, что передо мной стоит человек — вы. Всё остальное может быть иллюзией моей горячки или последствием контузии. Политик не поверит даже этому. — Вы правы, но не услышали меня. Переформулирую: вы можете подтвердить, что финансирование вашей партии не выйдет мне боком? — Да, — легко соглашается Альберт. — Ваша репутация, ваши деньги — всё останется чистым, как озёрная вода. В этом вопросе — как и во многих других — вы сможете рассчитывать на меня. — Вы умеете говорить красиво, — Циглер добродушно похлопывает его по плечу. — Того требует моя служба, — руки за спиной сцеплены в плотный замок. — В прошлый раз вы что-то говорили о дружбе. Я согласен подтвердить её. Давайте вернёмся вниз, чтобы не дать фройляйн Бёмер заскучать. Она, я знаю, не терпит одиночества. За этот вечер Альберт настолько устаёт от общества, что у него изнутри начинает гореть голова. Обеспокоенная Флорин замечает это, думает на болезнь — если бы. Он признаётся ей в том, что хотел бы запереться в комнате и никого не видеть неделю подряд и что, если он будет вынужден сказать ещё хоть слово, по его черепу пойдёт трещина. Её началом становится Циглер, который, считая себя другом, не даёт ему покоя. Флорин мягко, по-женски, отвлекает его. Альберт не находит их беседу опасной: он следит за жестами Флорин, её интонациями и движениями. Наконец, приходит в гипнотически-спокойное состояние, когда улавливает приятную истину: её взгляд всё дольше и чаще останавливается на нём. Поэтому он позволяет Циглеру довести её до машины и открыть дверь, позволяет поцеловать её в щёку и, как пересказывает она позже, наконец пригласить её к себе — одну.