Подвал

NC-17
Завершён
14
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
226 страниц, 126 166 слов, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

Глава 2.

Настройки
Примечания:
Спросил бы кто сколько лет черту Шаркёзи – никто бы наверняка не смог ответить. По наглости он подобен десятилетнему мальчишке, а хитёр настолько, словно бы на этом свете жив не менее ста лет. Примерно вещала только противная поросль над уголками его губ, как бы слегка напоминающая облезшие усишки. Она мозолила глаза всем вокруг, но Шаркёзи находил её поводом задрать повыше нос, ибо он – мужчина! А станет старше, так отрастит себе пушистые цыганские усищи, чтоб особой отличительной чертой своего народа раздражать всех вокруг. Особенно же их ненавидела Софи, почитавшая любую растительность на лице за предмет тех же нечистот. И хоть мода постепенно изменится, такой облезлый подростковый пух никогда в моду войти не сможет. За отроческой его неприятностью сложно было угадать ребёнок это или сформировавшийся мужчина. Да даже сам Шаркёзи не знал, но привык считать, что нынче ему идёт семнадцатый год. Не многим он младше получался высокомерной Софи, и это ещё один камень был в её огород: он с ней вовсе не считался, несмотря на то, что всё же младше был и образования никакого не имел. За пределами поместья у оборзевшего цыгана развязывался язык, как у самой неприятной сплетницы среди таких же светских куропаток. Только каждая его язва сопровождалась ударом по затылку, и позволял он себя бить так, словно бы любил это. Нет, он знал, что Хозяин это делает даже не из уважения к жене, а из уважения к самому себе. Ну мог ли свободолюбивый Миклош подобрать себе цепи настолько тяжёлые? Род Эдельштайнов не был так известен и, в связи с отсутствием сыновей, успешно угасал. Однако они были дворянами. Вот и получалось, что Миклош закреплял за собой статус скудного дворянина, а Софи тем образом вливалась в общество всё больше. Собственно говоря, если бы он не женился на ней, то мог бы позабыть о любом социальном повышении и о роли казначея как таковой. – На Вашем бы месте... – рассуждал вслух неугомонный проводник. – Целую Ваши руки-ноги, несомненно... Я бы оставил это всё и давно бы сбежал к как её там... – он не знал имени той самой Голубки, но в существование её вполне себе верил, хоть и слепо. – Но вообще, должен признаться, что семья – это болото, я бы в такое не ввязался добровольно! Вот Ваша жёнушка такая шель... – Миклош занёс тяжёлую руку над Шаркёзи, а тот язык прикусил и свернулся на лошади крючком. – Шальная она! Шальная! – Ты детей не терял! – прикрикнул на него Миклош. – Я не имел глупости заводить их! Целую Ваши руки-ноги... Вы ведь сына потеряли тоже! – всё квохтал он, желая ещё больше опорочить Софи, но Хозяин, кажется, сам всё знал. – Зато голову не терял... – сказал он это так тихо, что Шаркёзи замычал, переспрашивая, но Миклош повторять не стал, задумавшись. – Потерю чего угодно можно пережить, но если терять голову, и носиться как курица по двору... – тут Шаркёзи засмеялся, явно понимая проведённую с Софи параллель. – То, можно сказать, что ты уже погиб. Они сбавляли ход, цыганок даже уходил вперёд, потому что безымянный его конь не был таким покладистым, как Камилла. Но чем размереннее Миклош качался в седле, тем более он зеленел. Он явно до сих пор не отошёл от позорной ночи, о которой, как считал Миклош, знал уже весь дом. Но кроме Шаркёзи никто его не видел и не искал, находя себя лучше в утешении Хозяйки, а преданный мальчишка нелестные сплетни разводить не привык, будь они хоть трижды правдивые. На такой случай слуга взял с собой флягу с горячей, которая помогла, несомненно. Стоило Миклошу почуять запах алкоголя возле носа (Шаркёзи специально подсунул горлышко ближе к нему), так его вывернуло на месте. Пришлось сделать остановку во время которой Шаркёзи плутал в окрестностях большой дороги, вдоль коей они держали свой путь, а Миклош жевал пыльную травинку, пытаясь оклематься и снять гадость с языка. Иногда цыганок окрикивал Барашка в деревьях, и почему-то Миклош пропускал мимо ушей имя своего сына: голос Шаркёзи звучал для него очень чётко, но вот когда он говорил об Лайоше, то звуки сразу приглушались, и Миклош никогда не реагировал ни на них, ни на крики, которыми Шаркёзи пытался привлечь хозяйского щенка. Цыганок время от времени подходил близко к оглушённому Хозяину и упирал руки в боки, говоря с ним строго: – В стакане, Хозяин, людей тонет больше, чем в море. Слышали такую поговорку? Себя не жалеете – сына хотя бы не топите! – он растягивал опушённые губы в полоску, тем показывая своё чувство безнадёжности к кампании по поиску. Миклош поднимал на него красные от перенапряжения глаза и сглатывал ком в горле, так ему было стыдно. И мера такая была необходима, чтобы худородный наглец мозги вправлял Господину, который то ли по простоте душевной, то ли по глупости, внимал каждому слову необразованного оборванца. По прошествии четверти часа он поднялся; из-за замечаний болтливого слуги он ощутил, будто потратил ещё одну бесполезную неделю на поиски своего Барашка. Травинка всё колыхалась, зажатая припухшими с похмелья губами. Теперь каждая минута была на счету. Миклош хотел направиться в те места, где до сих пор не вели поисков. Хотя, возможно, он просто бежал из немилого дома, пытаясь всякую силу вложить в поиски Лайоша или хотя бы сделать вид для себя самого, что ищет, а не бежит. Наверняка, Софи, хоронящая сына, тоже выйдет, чтобы обойти вокруг поместья несколько раз, боясь сунуться чуть дальше. Она, хоть малость тронулась головой от горя, говоря откровенно, но надежды она не теряла ни на секунду. Хоронить она собиралась тело, а не дух, а для похорон она обязана найти Лайоша. Одно дело не верить в то, что ты найдёшь пропавшего, другое – верить, но не рассчитывать на то, что найдёшь его живым. Так рассуждал Миклош о своей супруге, пытаясь хоть немного вникнуть в её переживания. И снова больше вскармливая своё самолюбие. Было приятнее считать, что женился на холодной реалистке, а не на припадошной. Август в этом году вышел жарким и очень урожайным: не было причин ждать до сентября и тем паче октября, когда всякий клубень уже успеет пустить новые корни и перегнить в земле. Урожай собирали раньше времени, что было делом почти невиданным, но весьма радостным. Однако такая жара летом сулила гадкую зиму: в таком случае редко выпадает много снега и, если некий аристократишка сидит дома и не высовывает нос долее, чем на час, то, нагревшись как банный камень у камина, он даже может всю зиму продержаться без причудливо сшитых шуб из разного рода меха, как и человек, имевшего свои (может быть человек низшего сословия или сословия пониже?) сословия. Тогда можно будет любезно предоставить тёплый ужин моли и на следующий год, к холодной зиме, развлечься на охоте, как следует, и убить ещё больше лисиц и соболей на новые пёстрые воротники. Даже в лесах теперь пахло чем-то спелым, хотя дикие ягоды уже давно отцвели, кажется, проснулись такие же дикие яблони и заросшие малинники, оставленные неясно кем и в чью эпоху. Последние особенно хорошо можно учуять издалека по прелой кислятине, смешанной с горькой пылью вспененной дороги. Но так аромат этот казался до приятного необузданным и необычным. Даже одинокие жирные насекомые здесь летали в большом количестве, то тут, то там находя для себя бродящее пропитание. Проехав чуть дольше часа, путники поняли, что вышли они на неизведанные территории, потому что лес делался практически незнакомым. Сам Миклош был здесь, но проездом: места, отведённые законом для охоты находились многим дальше этого, однако туда не было цели доехать. Миклош хотел проверить здешние дебри, примерно в шестидесяти километрах от родного дома. Да, было странно искать сына здесь, но остальные места либо планировалось проверить сегодняшней экспедицией, которая начнётся чуть позже, либо были прошарены вдоль и поперёк, что, однако, не давало гарантии отсутствия там детёныша. Тем более, было заявлено, что это было похищение, и Барашек может быть уже на пути к какой-нибудь далёкой Англии, например... Миклош понимал это, но никогда не позволял себе думать об этом долее мгновения, иначе он впадал в отчаяние. Ясное дело почему убивалась Софи: если бы похититель нуждался в выкупе, то он не заставил бы ни себя, ни утративших ждать, если у него был готовый план. Однако кража ребёнка требует к себе кучу нюансов, если есть нужда в том, чтобы ребёнок выжил, поэтому план был бы максимально детальный и действовал быстро и на поражение, пока паника охватила родителей и они готовы пойти на всё. Миклош был готов хоть прыгнуть со скалы, когда обнаружил, что его сын исчез, но теперь он пытался мыслить здраво и холодно. Поэтому Софи была права: мальчик, вероятно, мёртв... И чем дальше Миклош уходил от дома, тем пуще он понимал несчастную девушку. «О, если бы он только нашёлся! – думал про себя отец. – ни в жизнь бы я больше ему кудрей бы не попортил, ни прикрикнул бы...» – родителям свойственно себя винить во всех, даже резонных детских обидах, если судьба их чада складывается плохо. И Миклош с горечью перечислял все те случаи, когда он смел ругать несмышлёныша, воспитывать его, возможно, с излишней строгостью. Хотя, сознаться честно, Миклош был отцом слишком даже мягким, поэтому всякий его шлепок ощущался остро, запоминался и мальчику, и окружающим. И ладно хоть, что то был мальчик, родись у Миклоша дочь, свободная от военной службы, уж нахлебалось бы горя общество с такой воспитанницей, потому что Миклош страх как бы свою кровинушку окружил вниманием, стал бы для неё слугой. Даже сам горе-отец осознавал это и радовался, что родился мальчишка, перед которым Миклош не был бы так слаб. Однако и Лайоша он баловал даже слишком сильно. Софи всегда в равной степени была строга и ласкова, а Миклош позволял Лайошу очень много: не уберегал его от брани и опасных игр с бешеным Шаркёзи, находя их нужными для любого мальчишки. Не ясно, кем бы вырос Лайош, если бы не строгая юная Софи. Ему становилось в какой-то степени стыдно. В воспитании, однако же, родители компенсировали друг друга: неукротимая вольность мешалась со строжайшей дисциплиной, практически всегда слепой патриотизм с политическим бесстрастием, религиозная мораль и принципы высшего общества, порой ей противоречащие. Лайош в свои пять понимал и немецкий, и венгерский, мог говорить на них в силу своих способностей к разговору (говорил мальчик плохо в плане того, что не справлялся с произношением многих звуков); относительно понимал, но не мог говорить на латинском и знал несколько коротких фраз вроде «здравствуйте» и «до свидания» на французком, польском и турецком, хотя выговаривал их очень скверно, с акцентом присущим только детям, и понимаемым только детьми. И если трём первым языкам мальчик обучался специально почти с самого своего появления, и уже даже учился выводить кривые буквы в прописях, то остальные он запоминал по какой-то случайности, когда отец или мать при нём переговаривались с иностранцами или читали какие-то зарубежные сочинения вслух. По тому же принципу Лайош очень охотно впитывал в себя, как губка, и цыганские ругательства, за которые доставалось в первую очередь Миклошу, а только потом уже Шаркёзи. «Куда в этом мире без ругательств...» – отшучивался Миклош перед Софи, за что та одаривала его очень недовольным взглядом. – Что за кало шеро¹ взялся красть детей... – рассуждал вслух цыганок, ругаясь при этом, словно прочёл мысли Миклоша. – Барин, а, Барин? Зачем ему дети? Чтобы есть их? Миклошу шутка не понравилась, он снова позеленел, себе в сознании ставя барьер перед эти вопросом: он не собирался размышлять на эту тему. Цыганок понял, что поступил бестактно по отношению к Хозяину, а потому резко замолчал. Всё равно теперь они слезали с лошадей и решались в которую сторону кто направится. Договорились разойтись по разным направлениям: Миклош шёл в сторону Севера, а Шаркёзи – южнее, уговорено было встретиться через полтора часа, но кричать постоянно и не отходить на такое расстояние, где бы не были слышны крики друг друга, если что, ореинтируясь по кронам деревьев, возвращаться обратно. Каждый из них оставался один на один с самим собой и обоим было о чём подумать. Сочные ещё веточки влажно скрипели под плохенькими сапогами Шаркёзи. Барин давал ему денег, которых бы хватило на достойную одежду, однако цыганок берёг каждую простреленную монету² на свои собственные нужды, поэтому всегда ходил так, словно жадные Хозяева зажимали для него жалование. Экономил он и на еде, а вот с Хозяйских запасов ел охотно, да так, что у него после трапезы раздувалось впалое пузо, настолько он был падок на халяву. Несмотря на его какую-то нездоровую скупость, мать Бернарта, главная на кухне, его жалела и кормила. Этот верблюд мог сожрать за десятерых, а мог и не есть неделю без особого для себя дискомфорта, вот такой он был удивительный. Штаны его вечно были подпоясаны кое-как, а порой их слишком широкий для бёдер Шаркёзи край, он завязывал узлом у бока и ходил довольный и этим. Рубаха на манер молодого Хедервари никогда не была заправлена. Хозяин забавлялся, видя в этом своё влияние, и никогда не одёргивал его, будто бы даже гордился. Придёт время и мальчишка сам себя застыдится, как застыдился Миклош ходить неотёсанным. А вот Софи напротив постоянно бранилась на отрока, и так как тот был тем ещё упрямцем, и через час уже всё равно являлся в своём прежнем виде, ему было велено не появляться при гостях вообще. Как-то Миклош дарил ему свой старенький костюм с университетских годов, кажется, ещё с позолоченными запонками, так Шаркёзи его куда-то уволок и не носил никогда. Софи считала, что этакий гад его продал или, что хуже, пропил, но Миклош не сомневался, что цыганок просто приберёг его до тех дней, когда последних штанов не останется, и был прав. Шаркёзи не спешил затаскать подарок с барского плеча, но однажды придёт и его срок. Вероятно, такая его скупость, жадность до бесплатного и получше могла быть обусловлена жизнью в нищете: начала в цыганской дикой стае, которую вечно гоняли из угла в угол, а затем и с сосунком Хедервари, который тогда ещё не успел пробиться в люди. Однако Миклош смог отделаться от пересчёта каждой монетки. Шаркёзи же, с детства росший в бедности, любил, когда у него бесцельно залёживались и копились деньги. Пусть он даже их никогда не обменяет на нужный товар, ему будет приятно осознавать, что прямо сейчас он мог бы даже проучиться несколько месяцев в какой-нибудь околопрестижной школе. Он представлял, как он, босоногий и срамно усатый цыган, ходит гордый средь напыщенных барских деток с жирными подбородками, и оскорбляет их своей компанией. Более ему не для чего было посещать подобные заведения, ведь до самого образования он был ленив. Что касается остального люда, служащего при поместье, они думать забыли о милосердии своего Хозяина, так как они считали, что плохо он поступает с Софи. И Миклош бы мог прогнуться под их мнение, если бы упрямый цыганок – воплощение до глупого нерушимой вольности - не остался бы на его стороне и не стоил бы всех вместе взятых сварливых баб, у которых был свой взгляд на ситуацию. Всякий спешил поддержать убитую горем Софи, но поддерживали её лишь в догадках о смерти, а не по существу, боясь ей перечить. Сказать, что всё будет хорошо, матери, утратившей дитя – всё равно что положить пасту из одуванчиков на открытый перелом; но доламывать бедные кости неточными догадками о том, что, да, Ваш сын точно мёртв, тоже не следовало. Миклош рассчитывал каким-нибудь образом заняться этим делом, пусть даже всех слуг пришлось бы выгнать взашей, чтобы никто не смел заливать яда ей в раненную душу. Они отошли друг от друга подальше и понеслось: они выкрикивали всевозможные прозвания мальчишки, вторя друг другу по очереди, словно перекрикивались. Миклош даже ничего зазорного не видел в том, что порой ласковый старший братец выкрикивал: «Барашек!», хотя в обычное время он ревностно нахмурился бы, теперь ему было не до этого. Пушистый мальчик своё прозвище любил и охотно на него отзывался, а потому то было только на руку. Услышала бы это Софи – Шаркёзи не видал бы более своих ушей. Но вот Миклош перестал слышать Шаркёзи, хотя тот не замолчал вовсе. Ответь, Господи, когда бы вообще этот болтливый гад замолчал? Сам Миклош ушёл дальше обусловленного, но не сразу это понял, а после, вопреки уговору, нашёл даже очень полезным. В этих лесах он бы никогда не заблудился, тем более, что здесь всё было совершенно разным: виднелись кочки, валуны, приваленные сюда словно бы кем-то с какой-то целью, даже деревья имели охотничьи насечки, которые хоть и были сделаны давно и успели подзатянуться, как затягиваются раны на человеке, всё равно были заметны. Это без учёта того, что изначально моложавый казначей рассчитывал ориентироваться по одним лишь веткам деревьев. Миклош вышел к какой-то неизведанной дороге, она была не проезжая и в принципе давно не хоженная, похожая на условную границу каких-нибудь поселений, которыми обычно служили худые тропинки или загаженные стиранным бельём речки с хлипкими мостами. И именно после этой черты ему зачудилось странное: замелькала меж деревьями тёмная кудрявая мочалочка, скрылась, снова показалась, дразня отца. Миклош загрешил на вино, что попортило ему осознание, но даже предполагая это, он пошёл в тень вслед за видением, безрассудно доверяясь мистическому зову. Окончательно Миклош понял, что то был не его сын после того, как он позвал мальчика, но тёмное пятно продолжило от него убегать. И было что-то раздражающее в этом настолько, что Миклош более не смог терпеть, и он побежал ещё глубже в лес, стараясь догнать не по-детски быстрый призрак, который он счёл за головушку милого Лайоша. Всё дальше он бежал, всё меньше он запоминал местность, пока не встал, как вкопанный, испытующе глядя на интригующий мираж, который не стал ближе к отцу ни на шаг. Он не выпадал из виду, но был таким фальшивым, что Миклош понял, что глупо и далее гоняться за собственным безумием, оно само его нагонит, когда захочет. Здесь же он стал взывать, желая проверить это место прежде, чем вернуться. Он привлекал к одинокому себе с излишком внимания более чем в километре от жилой дороги. К нему никто не вышел, и разочарованный отец решил возвращаться. Могильный холод стал бить ему в спину: он был не один. Шумели ветки и широкая рубаха его колыхалась, несмотря на то, что в лесу ветра почти не бывает. Прошиб его и ледяной пот, лоб он нахмурил, желая понять откуда исходит трепещущая тревога. Неясные щекотливые чувства бегали по его телу, похожие не то на клопов, не то на мышей, а в особо вспотевших местах вдруг закололо, как от укусов: Миклош занервничал. Эти телесные волнения, порывы, подражающие ветру лизали ему пальцы, словно кто-то маленький брал его заруку, но Миклош, как бы он ни ждал своего сына, лихорадочно отдёргивал руку, не позволяя себя трогать. Но он глядел на то место, где явно чувствовалось прикосновение и... Там никого не было. Чья-то бедная, погибшая детская душа действительно бродила здесь, ища ласковое пристанище. Шаркёзи перестал слышать Хозяина, но также отчего-то не придал этому значения. Сам он находился в нескольких десятках шагов от оставленных лошадей, ведь трусил заходить глубже один, но был уверен, что опечаленному хозяину лучше знать, как далеко ему идти. Оставленному наедине с собой цыгану оставалось лишь кричать, чтобы вскоре Хозяин вышел на его крик. Он нимало не сомневался в том, что Миклошу хватит сноровки покинуть дебри. Честно сказать, без Миклоша ему было легче: он наконец не стеснялся звать Барашка с дрожью в голосе, которая превратится в уверенное, сильное эхо и разлетится во всех направлениях громогласностью своей подымая даже бесов в Аду. Дрожал его сиротский голос потому, что боялся он за малыша, за семью его, которая без него была как без последней опоры. Даже слуги стремились теперь принять чью-либо сторону, пытаясь предугадать у кого тут больше власти, потому как самый большой источник её – малолетний Барич - попросту пропал и не держал более эту трещащую по швам семью гордецов и лицемеров. Не было Шаркёзи дела ни до чужих семей, ни до своей (так он предпочитал думать), всё это вольный цыганок считал обременяющим, как и брак. Не был он связан по рукам и ногам никакими узами, а оттого жалел Хозяина ещё больше: без узла у него оставалась только шея, и то, вероятно, она примет петлю добровольно, если судьба продолжит складываться так горько, а если нет, то благоверная его сама ему завяжет удавку. Сам отрок осознавал, что привязан к Хозяину, к мелкому Барашку, но не занимал он место выше слуги, а потому их не любил так сильно, как мог бы полюбить в действительности, но питал к ним чувства более ласковые, чем чувство прислужного уничижения. Теперь он звал юного Барича, в душе своей опустошённой на свой голос слыша гулкий ответ обрадованного ребёнка: «Шаркёзи!», как всегда его встречал Барашек. Слёзы выступили в гордых глазах человека, свободного от семейных счастий и тягот. Шаркёзи плохо ориентировался во времени, а потому, только настрадавшись наедине с собой, он вышел на дорогу немного поодаль от лошадей, пришлось ещё идти туда, где лесную пресную траву щипали коники, вовсе не радые скудности и без того невкусной и несытной пыльной пищи. На самом деле он пробыл на своей стороне немногим дольше полутора часов. Он ничего не видел скверного в том, что Хозяин задерживается, правда, он окрикнул Миклоша, чтобы в случае, если тот слышит, то знал, что Шаркёзи с тщетными поисками закончил. Цыганок покачал головой, когда никто ему не ответил, потому как верно предполагал, что Хозяин сам нарушил данный уговор о незахождении дальше ареала распространения звука их голосов. Но что Шаркёзи мог поделать? Запретить утопающему хвататься за последнюю соломинку? Чтобы не ощущать себя эгоистом, Шаркёзи для виду бродил по дороге туда и сюда, зазывая Барашка, всё равно занять себя он ничем более не мог. Лишь только по прошествии ещё одного часа до Шаркёзи дошло, что хозяину могло стать плохо: он мог упасть, его ведь мутило достаточно сильно. В голове он отшучивался, что полуночный пьяница где-то набрёл на куст бродящей дикой малины и издох от дурманящего запаха. Он пошёл в сторону Севера, медленно забредая вглубь, оглядывался по сторонам очень тщательно, шевелил усами, будто принюхиваясь. В голове его возникла жестокая и очень страшная мысль о том, что Хозяину могло стать худо уже очень давно, потому как слуга не слышал его голоса долгое время. Он стал – подумать только – звать Хедервари по фамилии, ведь мог привлечь на это обоих потеряшек. Холодная испарина выступила на лбу и висках Шаркёзи, когда он, пробродив ещё около получаса по прямой линии, так никого и не нашёл. Грязные его кудри намокли у корней от волнения, он стал метаться туда и сюда, как его же Хозяин, будто бы замечая его туманный силует у каждого дерева, но это паника овладела несчастным слугой, а не минутное помешательство вкупе с хмелем. Шаркёзи принялся драть глотку, выкрикивая даже имя Хозяина без страха, что тот надерёт ему уши за неуважение. И даже когда запуганный цыганок сорвал голос, он не прекращал свои попытки дозваться Хозяина, Барашка – кого угодно! Шаркёзи не считал себя умнее Миклоша, однако он вышел из леса на ту же дорогу без каких-либо сложностей. Осмотрев дорогу, он снова бросился на Север. Он тоже нашёл ту тропку, до которой доходил Миклош: осматривал её и забегал гораздо дальше неё, кричал, но всё тщетно. Теперь ещё его обуял страх: что будет, если он, уехавши с Хозяином, вернётся без него? Отрок драл волосы, кривил рот и задыхался после того, как без памяти он пробегал четыре часа, выискивая Хозяина. И в таком беспамятстве он провёл всё утро, а к полудню Шаркёзи повалился с ног и, уткнувшись лицом в землю он заплакал, застучал по несправедливой протектораторской земле кулаками от обиды, досады, страха. Но он быстро прекратил истерику, не теряя надежды на то, что заплутавший Хозяин сейчас выйдет и засмеёт своего выкормыша за слабость, коей до этого Шаркёзи не выказывал никогда, даже самому себе. Не нашли они вместе Барашка, а теперь и сам Хозяин пропал. Куда? С чего бы? Зашёл слишком далеко и, утомлённый поиском и переживаниями, задремал? А может, попал в какой-нибудь овраг и поломал ноги, и теперь один чёрт знает, где искать его. Вариантов было так много, что панику разводить не было смысла – в любом случае не угадать, где он сейчас, нужна ли ему помощь или Миклошу вполне отлично валяться где-нибудь под кустом без памяти. Страшно слуге было возвращаться домой, бежать хотя бы за подмогой: мало ли что о нём подумают. Ноги его истёрлись в мясо в грубых, как наждачка, сапогах, а потому ему снова пришлось сесть близ дружелюбно фыркающих друг на друга лошадей, разуться и утирать кровавые пятки травой, изредка зазывая своего хозяина. Порой он беззащитно всхлипывал и был на грани бешенства: то, что происходило, было чьей-то ему карой. Он поднимал глаза в небо и вопрошал: «О, Дэвла, за что мне это всё?!», затем смиренно вставал и шёл босиком, не отходя далеко от лошадей теперь. Не было причин Хозяину пропасть вот так бесследно, Шаркёзи потому и сходил с ума, ведь не находил тому объяснений, только если черти не забрали его вместе с телом. Набрав в мозоли песка и грязи, он шёл назад, чтобы грязными же пальцами попытаться очистить горящие ранки. Не было ему утешения, и голова у Шаркёзи шла кругом. Он успокаивался только при мысли, что вот-вот выйдет Хозяин и с улыбкой назовёт его дурьей башкой за то, что рыдал отрок уже который раз, подстать какой-нибудь впечатлительной девке, которых он на дух не переносил. В этот момент цыганок себя ощутил таким одиноким. Он словно осиротел во второй раз, но теперь упрямо не желал признавать того. Он всё ходил, не щадя ног, которые, вероятно, могут загноиться от такого пренебрежения, оставлял кровавые следы всюду, и теперь уже он гладил Камиллу, словно бы считал, что лошадь переживает за до сих пор не воротившегося ездока и его кукольную версию ещё более кудрявую, маленькую и пухлую. Однако больше волновался беспородный коник, которому бы лишь бы беситься и вольничать, но был он привязан, и то его раздражало. Шаркёзи вдруг решил, что, возможно, Миклош выходил, и не раз, но только в те моменты, когда сам слуга скрывался за деревьями. И теперь Хозяин ищет его, непутёвого, и переживает также. Шаркёзи давно охрип, его бы через три дерева не было слышно. А Хозяин? Хозяин от хмеля ослаб и мог также запросто лишиться голоса, зазывая милого сынка и резко пропавшего слугу. Решившись с этим, Шаркёзи прижался к боку спокойной, строгой Камиллы и даже успокоился. Сон от усталости за утро сморил его, и цыганок задремал, прижавшись к Хозяйской кобыле. *** – Эй, ты! – загремел победный бас с дороги. Очнувшись, Шаркёзи заметил перемену в движении солнца: было около трёх пополудни, а он всё лежал один, Камилла от него ушла и паслась рядышком, борзо погоняя беспородную неугомонную лошадку, которая лезла к ней с буйными игрищами. Цыганок как по команде вскочил на ноги, но тут же об этом пожалел: ступни его горели ещё сильнее, чем прежде, исходять влажным кровавым чавканьем. Гордый отрок виду не подал. На дороге стоял Бернарт, взмыленный, взволнованный. Его специально послали из дома на поиски. Парень издалека узнал лошадей и увидел патлатую голову близ них, но тот кто ему был нужен, как раз отсутствовал. – Где Хозяин? – заговорил он быстро во всю силу своего могучего мужского голоса, но выражение лица его было потерянным, глупым. Шаркёзи молча развёл руками. Красные щёки Бернарта нездорово побелели, он сполз со своего седла и проследовал к деревьям, туда он потерянно крикнул, желая позвать Миклоша. – Да нету его! – рявкнул на него цыганок. – Да как нету?! – завизжал вдруг Бернарт в полном ошеломлении. Никогда прежде Шаркёзи не видел своего товарища таким потерянным. Ноги у огромного юноши беспутно подкашивались. – Записка пришла от похитителей, его требуют в срочном порядке. Одного. Говорят, «отпрыска» вернут, а иначе не увидят его живого, если не явится. – Бернарт цитировал, сам он так грубо Барашка назвать не мог. Шаркёзи округлил глаза и сам стал серым, вдруг начал задыхаться, гневиться с досады. Ни он, ни кто-либо ещё не ожидал снега в марте. Ведь как говорилось ранее... – Нет его! – закричал Шаркёзи вдруг, с силой пропуская воздух через больные гланды. На лице его читалась паника, которая тут же передалась Бернарту. – Нет! Не слышишь? Я не мог его найти... О, Дэвла! Шаркёзи схватился за свои лохмы и стал таскать себя за них, как обычно его таскали старшие, верно, он винил себя во всём. Бернарт дар речи утратил. Цыганок всё в кратце рассказал, как было, умолчав о том лишь, что недостойно горделивого юноши себя вёл, теряя самообладание в моменты полного отчаяния. В таком случае он был ничуть не лучше спятившей с горя Софи. Слуги обусловились, что сейчас Шаркёзи поедет домой и попытается объяснить всё Хозяйке, как свидетель, пока Бернарт останется караулить здесь. По сути Бернарт свалил на уставшего друга самое сложное: принять на себя отчаяние Софи. Не теряя ни минуты, Шаркёзи вскочил в седло Бернарта. Его конь был сильным и рослым: от него старались выводить жеребят. Только такой зверь мог совладать с весом своего всадника, а тощего Шаркёзи, конь, вероятно, принял за щепку. Как бы не силён был конь, а туп был беспросветно, словно, когда мать-кобыла рожала его, дитё приложилось хорошенько черепушкой о твёрдую землю или камень, и теперь он был просто необучаем. Быстр, вынослив! Но чтобы заставить его развернуться – надо было приложить массу стараний. Ещё он кусался, и как дикий грыз свой трензель, раз был не в силах из-за него куснуть кого-либо, мыльной пеной брызжел и пускал дикую слюну в неукротимых порывах тупой ярости. Костлявого цыгана он повёз так быстро, как не поспела бы и Хозяйская умная Камилла, замедляться, ясное дело, приходилось лишь на развилках, но так Шаркёзи доехал до дома в три раза быстрее, чем прежде. У ворот его встретила чуть не синяя Софи, и была, наверное, впервые в жизни рада видеть оборванца, но тот и слова ей сказать не дал, и с коня прежде не слез, выказывая свою привычную необразованность. Леший недовольный зверь под ним закрутился вокруг своей оси от недовольства малым весом наездника, поэтому Шаркёзи как филин вертел шеей и разворачивался, чтобы заглянуть онемевшей девушке в глаза. – Пропал Хозяин! Шлите, Милейшая, людей к Бернарту! Я его весь день искал – не нашёл! От кого записка? Но Софи не ответила, её всю затрясло. – Надо бумагу отослать к коменданту! Пусть этот таракан приедет, разберётся. – начали советовать слуги об услугах Ракалии, сопровождавшие молодую Госпожу, находившуюся сейчас в дурмане. – А если Хозяина нет... Надо чтобы кто-то другой ехал за Баричем. – кудахтала всклокоченная Лола. – Нельзя! Нельзя! – отвечали ей, но до того неуверенно. Никто доподлинно не знал, что будет, коли явится не отец, а иной смельчак, да хоть бы сама Софи. Почему именно Миклош? Но записка в себе содержала информацию о том, что будет, если не явится вообще никто. – Время-то кончилось! – скрипел голос пожилой стряпухи, которая тоже вышла побраниться с другими важными птицами этого высокосельского курятника. Софи стояла неживая, остекленелая. Взгляд Шаркёзи сделался диким, страшным, сейчас они глядели друг на друга с ужасом, ни поодиночке, ни вместе не могущие вынести тяжести ситуации. Цыганок словно бы пытался глазами кого-то ненавистного испепелить, но зрачки были маленькими, расфокусированными, из-за чего его водянистые глаза на фоне смуглой кожи показались во всей своей неестественно-кукольной красе и ужасаемости. – Что за время? – спросил он, колотя пятками непослушного коня. Он часто, нервно дёргал губой, будто его же любимый пух теперь неприятно щекотал его. – Так до двух же велено! А вас пока искали... – ответили ему. Софи повалилась с ног, женщины взвизгнули, и лопнула струна чьего-то терпения: заслышался плач, молитвы, которые подхватили и другие. Шаркёзи вдруг совсем охладел и к общему горю, и к своему. Видя всеобщее безумие, он хотел действовать, однако поделать уже ничего было нельзя. Он заламывал руки в волнении, миллионы глупых, отчаянных мыслей в его голове крутились сейчас, но все они не принесли бы никаких плодов на практике: разве что кто-то, а может, и он сам, умер бы. – Куда ехать? – закричал он слабо, пытаясь побороть своим хрипом общий гомон. Но его никто не услышал. Цыганок слез с коня, врываясь в толпу ревущих баб, и, захотевши звучать ещё громче, надорвался лишь сильнее: – Куда ехать? Но в первую очередь, когда Софи пришла в чувства, она отослала мужика в город, за Ракалией. Остальные мужчины в сопровождении Шаркёзи направились к Бернарту. Сама Софи ни живая, ни мёртвая, нарушая любые нормы приличия, грызла ногти, впадала в истерики, в отчаянии, билась, и билось её сердце о кости её, как о прутья тесной клетки бьётся умирающая окровавленная птица. Обливалось сердце, но Софи, о, бедная Софи! ходила бледная, как не в себе, как будто снова в ней мучительной смертью погибала крылатая надежда, разбиваясь о твёрдую реальность. Она подозревала в чём-то даже верного цыгана, но не знала в чём его обвинить, прекрасно понимая, что мальчишка любил Миклоша даже больше, чем сама Софи. Ракалия впервые, кажется, спешил, прибывая на обусловленное в записке место встречи. Он со слугой поместья Хедервари проследовал туда сразу, не заезжая прежде к Софи, но никого там не обнаружил. Он, вспененный, не знал, как об этом сообщить несчастной девушке, а потому постоянно утирал лоб, щёки, шею... Весь он был липкий от волнения. За его приездом и рассказом об упущенной возможности, у Софи случился припадок, после которого она успокоилась: выгорела, ничего в ней не осталось в этот же день. Так она устала, так настрадалась, что к вечеру она сидела с пустыми глазами в кресле, принадлежавшем Миклошу, по его обыкновению курила какую-то пакость, толком не умея курить. Фарфоровое её, теперь зеленоватое от тлетворного табака лицо не выражало более эмоций, а в душе у неё билась бешеная стихия, холодная, мрачная, всепожирающая... Чем дороже сердце девушки, чем оно холоднее и благороднее, тем проще его разбить. И вот хрустальное сердце Софи хрустело с жалким треском. Но никто этого не мог видеть. Ей всё надо было смотреть в сторону дорогого портрета, где три члена семьи запечатлены, увековечены ещё в тот период, когда малолетний Людовик-Лайош был завёрнут в кружевной конверт белых пелёнок, словно вот-вот недавно торжественно его опустил с неба аист. Совсем молодой Хедервари глядел на неё с милой улыбкой, немного уставший, потому что портрет рисовался долго, а Миклош очень не любил стоять без дела столько времени. Такой он был красивый, что, может, зря она не влюбилась в него и не была ему покорна с самого начала. Лайош же, как игрушечный, лежал в руках сидящей в кресле Софи. Помнится ей, с каким трудом его приходилось успокаивать, ходить, укачивая младенца, а затем восстанавливать позу. Да и то им нужно было только лицо малыша запечатлеть, а затем ей художник велел взять в руки что-то похожее, чтобы более не отвлекаться; отвлекались далее всё равно только на нытьё Миклоша, чья рука затекла после того, как долго лежала на плече жены. Углубляясь в это воспоминание, Софи успокаивалась, словно вот она: её бренная семейная жизнь, прямо здесь. В портрет она смотрела как в окно, ожидая, когда губы Миклоша вновь содрогнутся в раздражённом стоне, а она сама нахмурится, умаявшаяся выслушивать его недовольства. Вечером вернулись Шаркёзи с Бернартом, никого не утратив, но и без Миклоша. Софи вышла к ним строгая, высокая, но, кажется, была она чуть более слабой, чем обычно. Как бы она не пыталась изобразить из себя бесстрастие, скрывая усталость, её изнеможение было очевидным. На удивление всем, она учинила Шаркёзи допрос. Бедный цыганок, опечаленный не меньше, сразу прогнулся под её странные вопросы, однако за него вступились все те, кто был с ним в лесу. Да, он мог и пускать пыль в глаза, и кто-то бы поверил в это, если бы убитый жизненными потерями сиротка всё же не сорвался единожды перед друзьями: он упал им в ноги, схватился за волосы и лбом принялся колотиться о землю, а после делал вид даже весёлый, пытаясь себя показать незаинтересованным во всеобщем смятении, хотя так он казался ещё более нервным и убитым. И всем в душу запали его стенания. Тем более Бернарт сразу же стал подначивать Шаркёзи разуться перед недоверчивой Хозяйкой и показать свои ноги. После ещё и вечерних поисков ноги Шаркёзи стёрлись до жалкого состояния, однако цыганок того за своей кручиной и усталостью не ощущал. Он был сполна оправдан этим. Потянулась ночь. Длинная, светлая. Как бы Софи не желала вернуть семью, она запретила всем покидать поместье, потому как боялась потерять кого-то ещё, и этим она создавала самой себе некоторую защиту из прислуги. Ракалии она выплатила задаток, чтобы её мужа и сына искали другие люди, не домашние и не она, страшащаяся за последние крупицы ушедшего уюта.
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник