Подвал

NC-17
Завершён
14
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
226 страниц, 126 166 слов, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

Глава 5. Женщина.

Настройки
Примечания:
То была белая комната, вся усеянная паутиной мелких трещин как на потолке, так и на стенах, хотя, чтобы их увидеть, нужно было приглядываться и этим напрягать глаза. Комната отнюдь не разваливалась, нет, просто давно не претерпевала отделки. Лет эдак тридцать здесь точно не вносили никаких изменений, вот краска и потрескалась, хотя нужно отдать ей должное: не так уж ужасно она выглядела. Видно, белила были не такими плохими, потому что выцвели и пожелтели не так сильно, как привычно то видеть в старых зданиях. Штукатурка не валилась с потолка, любезно похрустывая только на одном месте, когда кто-то или что-то за дверью имело неосторожность сотрястись слишком громко. Странно было сейчас Миклошу рассуждать о стоимости краски, но почему-то ничто другое не шло в его холодную голову. Очутившись в неизвестном месте, он сперва начал углубляться в его историю и припоминать всякое, но ничто, хотя бы отдалённо похожее на это место, ему не вспоминалось. Его бил озноб – вот в чём дело. Весь липкий от пота, в августе, он замерзал, и это тоже ему показалось необычным. Окончательно придя в себя, он задвигал глазами по комнате, не поднимая головы: что-то дребезжало в его мозгу теперь так сильно, что перебивало ход мыслей и не давало желания двинуться. Здесь он был один. Стены были голыми, ничем не примечательными, окромя силуэтов из трещин, которые Миклош составлял бездумно, а двери ему сразу показались необычными: толстые, деревянные, опоясанные металлическими дугами и скреплённые толстыми гвоздями – такие двери стояли в средневековых замках, построенных и того раньше. Вместе с этим краска на стенах, казалось, обросла новыми увечьями, но больные глаза Миклоша могли запросто соврать. Кроме постели, скрипящей от каждого вздоха, здесь стояло лишь несколько вещей вроде прикроватного стола с глиняным графином и некоторого подобия ночного горшка, окаймлённого металлом, поставленное, видно, для экстренных нужд. Так ведь это всё меняет! Слава Богу, это госпиталь! Честно сказать, Миклош в церковных госпиталях не бывал, но предполагал, что всё должно выглядеть именно так. Только за исключением того, что комнаты должны быть побольше, и в ряд должны стоять множество таких же одинаковых коек для других больных, которых вообще порой складывали друг на друга. Но он же барич! Или хитрый Шаркёзи мог что-нибудь намудрить, чтобы не держать хозяина в общих палатах, вымолил для него отдельную шестиугольную каморку, маленькую, зато не с чумными бедолагами. Сообразительный он малый! Но рано было хвалить цыганка, его вообще могли не пустить за порог. Одевайся бы пажок хоть немного презентабельнее, его бы, может, считали бы за иностранца или какого загорелого грязнокровного венгра, но юноша упорно не желал подчиняться тому и любил оскорблять всех высокородных своим цыганским обществом. С чего бы Миклошу вообще тут оказаться? Лёжа смирно, он не ощущал боли, двигая руками – тоже, хотя ему давалось это порядком тяжелее, но он списал это на остатки сна. Сна? Был ли то вообще сон, ведь если он здесь, то явно должен был упасть, почувствовать себя плохо. Хотя он ровным счётом не помнил ничего. Теперь он предполагал, что здоров как Ахиллес, и ему стоило бы поскорее покинуть это зловещее тихое место. Тишину Миклош объяснял нескончаемым звоном в голове, который он, по своим предположениям, слышал из-за похмелья, до сих пор игравшего с ним злые шутки, и, вероятно, послужившего причиной попадания сюда в целом. Было это событием крайне позорным, поэтому не было ничего удивительного, что никого знакомого рядом с ним не было, никто не хотел бы находиться в его обществе сейчас. Однако, вскоре его стали терзать некоторые волнения: с какой всё-таки целью его упекли сюда? Почему он не дома, куда можно просто вызвать цирюльника? Неужели Софи также сильно хотела избавиться от него, как и он давеча бежал от неё, как последний пройдоха. Хотя вряд ли о том могла идти речь, Софи слишком хорошо понимала, в какой ситуации они оба находятся, и не стала бы действовать так опрометчиво. В отличие от Миклоша, она умела держать в себе свою неприязнь, геройски терпеть его и не показывать своего характера, когда для этого совсем нет времени. Миклош же из-за личных капризов угодил в такую переделку. Ей не было нужды чинить расправы над ним, несмотря на то, что отношения обострились, несомненно, но у них до сих пор была общая цель. И самый важный вопрос заключался в том, что же всё-таки произошло такого с Хедервари, что он вдруг оказался здесь так некстати. Ответа не было на поверхности – он чувствовал себя великолепно. За исключением того странного звона в голове. Но он отличался от другого звука, исходившего извне, но не внутри Миклоша. Он двинул ногой – тихо заскулила цепь. Он поднял ногу так, чтобы видеть, и – действительно оказался прикован. Волна обоснованного гнева разлилась по его телу, он вскочил с постели, но тут же рухнул с громким криком, сотрясая свои оковы и всё вокруг в этой будке. Внезапная боль взрывом отдалась в его голове, заглушая невыносимым визгом, скрежетом, словно вилкой и ножом скребут прямо по его несчастной оголённой от волос и кожи черепушке. Миклош схватился за голову, но не находил источника боли – неистово горела вся давеча ледяная голова, а особенно отдавалось это в челюсти. Упав на пол, он долго не мог вздохнуть, вскрики его делались больше похожи на мученические предсмертные издыхания. Он силился думать, обрести контроль над разумом, но тот воспламенялся с новой силой, ударяя Миклоша со всех сторон, и чем больше он напрягался, пытался сделать что-то, тем больше он уставал и рыдал от невыносимых мук, схожими только с тем, когда тебя избивают обездвиженным. Наконец он громко вдохнул – и даже услышал себя: как он беспомощно, словно умирающий сом, корчится и дышит на полу, провонявшем за годы грязью и немытыми ногами. Эти запахи, резко въевшиеся в память, породили новое чувство – тошноту. И у него случился порыв, но он захлебнулся собственной горечью, которая теперь жгла нежную носоглотку. Единственное, на что он был способен – ползти, и то одной рукой придерживая голову, которая, казалось, могла взорваться. Миклош забрался грудью на кровать, пуская желчную слюну и слёзы без мысли о том, что вид его такой весьма позорен; он лихорадочно трогал свою голову, борясь с тошнотой. В одном месте его волосы незначительно промокли, это место он и накрыл рукой, не касаясь его, боясь принести себе ещё больше мучений. Красный его взор был обращён теперь на подушку – она действительно была в крови, но её было слишком мало, чтобы кто-то поверил, что Миклош смертельно ранен. Он и не был. Неожиданное положение его до ужаса напугало, цепь на ноге гудела в унисон бездумным движениям ноги, и в голове проносились невообразимые мириады неправдоподобных догадок обезумевшего от непостижимости окружения контуженного. Он помнил слишком мало из того, что произошло, а как его ранили и принесли сюда – и вовсе не мог представить. Мокрый взгляд был прикован к одной точке на постели, от боли пошевелиться было страшно, она была столь всепожирающей, что давила даже всякие внешние звуки, кроме непосредственно тонкого гудения изнутри. С ним Миклош бороться не мог, и эта слабость перед раздражающим фактором визга в голове гневила его ещё сильнее. Самая жуткая, но логичная мысль пришла не сразу: он не в больнице. Если бы было так, его бы перевязали. Иначе зачем было бы нести его сюда... Миклош тронул рану – она отозвалась неприятной резью, которая в сравнение не шла, правда, с тем, насколько сильно болела голова изнутри. Но он продолжил копошиться в своих липких волосах, пытаясь открыть кровавый участок, чтобы тот не зажил с волосами внутрях, и таковые не приносили ему большего дискомфорта. Перехватывало дыхание от собственных пыток, но эти грязные манипуляции действовали отрезвляюще, и он уже не чувствовал себя настолько больным. Главным образом на него подействовал испуг, и резкое его движение привело к тому, что в очаге ранения отозвалось всё то, что нуждалось в длительном покое. Постоянно сглатывая от успокаивавшейся тошноты, он продолжал тянуть себя за волосы, желая отметить величину катастрофы посредством ощущений. Руки его сделались розовыми, и рана, кажется, снова стала сочиться, выпуская горячую кровь, жгущую убитое место, но остывающую быстро, поэтому за шиворот капали уже ледяные крошечные капли. Когда он разгрёб свои волосы, то заглянул в обнаруженный в комнате кувшин: в нём была вода. Жидкость была чиста на вид, но Миклош тому не верил. Первым делом он попробовал её на запах, но от мигрени, возникшей вдруг, он ничего особо не ощущал, а взгляд его странно расплывался, несмотря на то, что ему делалось лучше, как ему казалось. Доверия не возникало ни к глазам, ни к носу, потому, взяв воды на палец, он обтёр его о язык: она была холодная и сырая. Неизвестно для чего она была поставлена здесь, ведь явно не для питья. Зато она была чиста на яды, насколько Миклош мог судить. Его скудные познания в отравах могли стать его роковой ошибкой, но он решил, что вода, поставленная здесь для неозвученных целей – его верный друг и товарищ. Тогда он опустил пыльный край покрывала в графин и уже мокрую тряпицу прижал к ране. Пока что это всё, чем он мог себе помочь. Толком не зная, где он находится, он решил предпринять необходимые меры самостоятельно, но всё равно продолжал рассчитывать на дополнительную помощь. Хотя он всё больше строил предположений о том, что он – пленник. Даже не из готовых факторов места, в котором он оказался, а просто из-за внутреннего чувства покинутости. Он надеялся, однако, что дрянные ощущения и страхи обманывают его, но ничто на это не указывало. Смоченная в холодной воде марля дала желанное послабление, и он смог встать, осторожно забираясь на кровать, чтобы не сидеть на грязном полу. Было так тихо: теперь он ясно слышал тишину. Редко, словно сама по себе, попискивала цепь, стоило Миклошу хоть немного пошевелить ногой, да и если он не шевелил – любое малейшее воздействие её тревожило. Миклош отметил, что цепку достаточно легко разбить. Только разбить-то её и нечем. Так хорошо всё предусмотрено. И точно – отсутствие помощи, боль, гулкая тишина, странная вода (которая, слава богу, не нанесла вреда, но Миклош всё равно в некоторой степени корил себя за лихорадочную неосмотрительность), грязные полы, различные мелкие чёрно-коричневые ошмётки, которые он заметил лишь теперь, странные затхлые запахи, которые он постепенно начинал ощущать, – давали наводки о том, что это место не такое безобидное, как ему показалось на первый взгляд. Он звал к себе людей – но никто не пришёл, – словно так и нужно. Он не мог оценить величину сооружения, в котором он находился, но из его жалкой комнатки здание ему казалось непомерно большим, и здесь он был один. Вселенская тоска вдруг накатила на него. Ему чувствовалось, что даже тот, кто повинен в случившемся, не присутствовал рядом, и Миклош оставался здесь абсолютным сиротой. Всё было устроено хитро: никаких тяжёлых предметов, помимо двух элементов мебели, которыми невозможно было что-либо сделать, и никаких колюще-режущих. Совсем. Помимо глиняного кувшина, но черепками от него, опять же, сделать что-то толковое невозможно, и стёкол в окне, до которых нельзя было достать из-за ограниченных оков. Стёкол! Дом казался старым, но стёкла здесь были. Если хозяева могли позволить себе стёкла несколько веков назад, то можно было предположить, что дом действительно не маленький. Однако это ничего Миклошу не давало. Он всё смотрел на жуткие пятна на полу и стенах, похожие на насекомых или ещё какую вредительную мелюзгу, но боялся подойти и рассмотреть получше. Если его догадка будет верна, то ему здесь станет только страшнее. Запугивать себя сейчас – больного, скованного – равно лишать себя последней надежды. Кричать и звать лишний раз он также опасался. Оставалось только ждать. И ждать пришлось долго. Никто и не думал являться, дом словно и вправду был пустой. Кроме головной боли никто не посещал Миклоша. Он менял марлю, заново смачивал, пока скудная кровь не перестала идти, но он всё равно держал охлаждающую тряпицу, а иначе в бреши в голове начинала колотиться жаркая пульсация, напоминающая червей, которые копошатся в свежем мясе ещё живого Миклоша. Эта мысль была совершенно неприятной, поэтому Миклош, как мог, отвлекал себя от неё, не оставляя голову в покое. Тогда он снова попытался несмело позвать «кого-нибудь», и так же, как и прежде, никто не спешил к нему. Он попробовал хоть немного напрячь голос, но он остро зазвенел в мозгах, так что Миклош схватился за голову, сморщился болезненно и продержался так какое-то время, усмиряя в себе дикое желание разорваться в мясо на месте. Отличить жилой дом от нежилого было достаточно просто – не было курантов, которые гудели бы каждый час, хотя Миклош мог предполагать, что порядком прождал. И то не было заблуждением человека, испытывающего страх, боль и одиночество, – квадратный солнечный луч, урезанный рамой окна, менял своё положение постепенно, пока не начал заметно тускнеть. Посмотреть что за окном было почти невозможно: он был прикован так, что ни до двери, ни до окна дойти было нельзя. Неужели он в притоне для душевно больных? Миклош стал допускать этот вариант, потому как он стал сомневаться в себе и в том, что он видит. Он мог, – что немыслимо – броситься на кого-нибудь в каком-нибудь приступе, которого не помнил. Но Миклош таким не страдал никогда, даже убитый пропажей сына он не сходил с ума, и все это видели! Но как тогда всё это объяснить? Возникала мысль, вразрез идущая с предыдущей: может, его выкрали те же люди, которые были повинны в исчезновении младшего Хедервари. Тогда почему не убили? Почему до сих пор не потребовали то, что им нужно? Для чего весь этот временной балласт, которым они себя обременяют, ведь Миклоша запросто уже могли искать. И Софи... Ах, бедная Софи! Как она опечалится, потеряв и мужа... Миклош не мог более сидеть, он медленно поднялся, попробовал пройтись. Его уже не мутило так сильно, хотя головная боль вспять возникла резко и неприятно, он стерпел и продолжил ходить, гремя цепью по полу, как какой-нибудь тюремщик. В глазах у него всё расплывалось, но он попытался осмотреться на сотый раз. Подобной цепью, которой он был прикован, обычно держали собак у двора. Миклош счёл это за полноценное бессловесное оскорбление, но никому своего недовольства он высказать не мог. Главным было то, что найди он тут тяжёлый предмет, которым он мог бы взмахнуть, цепь разлетелась бы на железные рогалики, как миленькая. Можно было бы попробовать просунуть цепь под ножку койки (которая, к слову, была из тех, которые ставят прислуге, поэтому Миклош снова воспринял это на свой счёт) и попробовать бить ею по цепи. Пленнику эта мысль сразу показалась достаточно недейственной. Тогда загадка не имела решения. Но ему пришла в голову другая мысль: если ему больно кричать, то пусть цепи сделают это за него. Он дёрнул ногой – цепь отозвалась достаточно звонко, и Миклош мог сразу оценить масштаб трагедии, – звук всё равно нещадно бил ему по ушам, хотя это было не так плохо, как если бы он пытался кричать сам. Он стал тянуть свою привязь, греметь ею о посеревший вонючий пол как взбесившийся зверь, топать, желая пробудить каждого таракана в этом усохшем здании. И сначала идея казалась успешной: гром цепей его почти не тревожил, и чем яростнее сотрясались металлические звенья, тем неистовее исходилось победным возбуждением ослабшее от ранения тело. И вскоре боль в таком же размере, и даже большем, возвратилась в родную голову и засела там, пробивая своими тернистыми корнями каждый кусочек уязвимых внутренностей черепа. Не в силах вытерпеть пытку, он зажмурился, зажал уши руками – это помогло малым, но он пришёл в неистовое отчаяние умирающего и забил цепью, не жалея себя. Засвистело в ушах – он перестал слышать, ощущая колебания эха на собственной шкуре: как громом отдаётся звон металла о своды покинутого дома, и раз уж так – он закричал, не слыша ни себя, ни цепей. Ничего, кроме шума крови в своей несчастной буйной голове, вскипавшей с такой страстью, что у Миклоша быстро застелило чёрной нездоровой пеленой глаза. Бросившись на кровать в бессильной агонии, он схватился за голову снова. Но даже боли он уже не чувствовал, как и всего остального: почти не видел, не слышал. Он обратил своё помутнённое полусознание в сторону двери, но никто на его буйства не сбежался. Никто, словно он один здесь. Пульсирующая тишина давила на его череп изнутри так сильно, что, казалось, он сейчас треснет; сдерживая его, Миклош давил на голову, но руки его почти не слушались. Окончательно потемнело. Оставалось ждать. Мучительно. Страшно. Тихо... Он был в сознании, но лишённый всяких чувств. Если кто-то захочет убить – убивайте, он даже не почувствует того. Капали минуты постепенно: ни медленно, ни быстро. Миклош, одурманенный, напуганный своей беззащитностью, безучастием в течении собственной жизни, то и дело проводил руками рядом с собой, боясь, что кто-то пришёл и смотрит на него, смеётся или готовится ударить. Ему всё было одно, но умирать не хотелось в таком отвратном состоянии, пусть даже он навсегда останется таким. Зря он развёл такую панику, зря он повёл себя так безрассудно, он жалел о сделанном. «Если это всего лишь госпиталь? Если всего лишь пристанище для душевнобольных? Я ли не душевнобольной? О, как же больно!» Не прошло и десяти минут, как тьма в его глазах постепенно начала рассеиваться, слух возвращаться, а вместе с ними и боль. Ему даже непривычным оказалось снова войти в ощущения, он словно пережил собственную гибель и возродился, подобно сыну Господнему. Не так ли то было в действительности? И теперь здесь он почувствовал себя абсолютно брошенным. Казалось ему, что ждёт его здесь собачья смерть на собачьей привязи. Кто знает, когда к нему придёт его надзиратель и что с ним сделает. Времени терять нельзя, а он, чуть напрягшись, впадает в беспамятство и сочится как переспевший виноград. Ждать он не хотел совсем, не хотел умирать ни от чьих-то рук, ни от пёсьей голодной участи, запуганный до защитного звериного бешенства. Пока он отходил от оцепенения, ему чудилось, что всякая штукатурные черепки в этом злосчастном доме, снежными хлопьями падающая с потолка от его неверных движений, хотела попасть ему в темя и убить одним движением. Потолок рушился над ним в его воспалённом сознании, но не наяву. Он сел, уперевшись локтями в колени, а на ладони возложив опухшее лицо. О, бедная Софи... – Пожалуйста, не шумите больше... У меня болит голова от Вас, – всхлипнул кто-то немощно за спиной у Миклоша. И сперва ему пришла мысль о том, что отчаяние его дошло до крайней степени и породило сладостные галлюцинации, в которых он находился в страшной этой неизвестности не один. Но он словно бы так отчётливо слышал приятный женский голос, до мурашек на коже тихий, но такой родной. – Вы здесь? – отозвался Миклош громко, и от этого у него на миг снова засвистело в ушах, но он словно и не замечал более своих недугов. От радости он забрался коленями на свою постель, громыхая цепями, возвещая женщине о своём радостном нетерпении. Голос её шёл из-за стены, слабый, жалобный. – Не шумите! – в голосе её жалко хлюпало отчаяние. – Прошу прощения! Где мы, милейшая? – не очень ласково от возбуждения заговорил он из-за стены. Достаточно громко, чтобы она слышала его лучше, чем он её. Он быстро осёкся, внимая её тону, и предположил, что стоило бы быть немного учтивее к несчастной. – Не так громко! – она заплакала и ничего более не пыталась сказать. – Простите... – ответил Миклош чуть тише, опешив от такой реакции. Он приложился ухом к стене, чтобы лучше внимать её скромному плачу. Он решил, что с ней будет слишком тяжело вести разговор при таком раскладе, поэтому он продолжил немного осторожнее. Вероятно, он давно тут был не одинок, но женщина вела себя так необычно, что Миклош, не тая греха, хотел бы найти более спокойную альтернативу, – Здесь есть ещё кто-нибудь помимо нас? – за стеной во мгновение раздался отчаянный рёв, такой до невероятного остервенелый, что Миклош мигом отшатнулся от белой изгороди между ними, но более не требовалось к ней прислоняться: её истерика всё усиливалась, производя на Миклоша неизгладимо гадкое впечатление. Он посмотрел на дверь, словно ждал, что припадочная женщина сейчас прибежит, ворвётся к нему и отомстит за то, что он её довёл своей отчаянной бестактностью, но вопли её всё исходили только из одной точки – она не двигалась. Отчаяние её раздавалось долго, казалось, что весь дом может слышать содрогания её ослабшего голоса. И, вопреки своим замечаниям, она делала это шумно. Миклош подумал, что женщина тоже может быть ранена, как и он сам, и что ей больно слышать эти звуки. И ведь никто не рассчитывал силу удара, поэтому она вполне могла терпеть повреждения куда серьёзнее, и теперь бедняжка оглушена и не слышит саму себя, исходясь неконтролируемым плачем. Этот вариант был всего логичнее, поэтому Миклош сделался обеспокоенным, что довёл такую же бедолагу, как и он сам. Всё время он ходил нахмуренный, даже не замечая этого. Он часто не замечал как хмурится или улыбается, просто потому что лицо его замирает от одной эмоции, но в этот момент он может думать уже совершенно о другом, а лицо его сохранит вид прежний, просто потому что он это никак не контролирует. Софи его вечно одёргивала, и раз была младше порядком, то не хотела, чтобы муж её так быстро обзавёлся морщинами. И теперь он, стараясь царапать пол цепью как можно тише, ходил с задумчивым видом. На этот женский зов никто не приходил. Здесь вряд ли был кто-то ещё, кроме них двоих. Как бы Миклош не бился, – а у него была целая ночь впереди, ведь он достаточно выспался – результата не было никакого. Уже наступила ночь; спускаясь с небес, Морфеев мрак нагонял на Миклоша нешуточную панику. Но приходилось терпеть и искать альтернативу выхода беззвучно, чтобы не потревожить девушку, за которой он непременно зайдёт, когда освободится сам, чтобы забрать. Он даже провернул ту бредовую идею с ножкой кровати, чем произвёл страшнейший гул. Идея, конечно, с треском провалилась, потому что цепь, гонимая металлической подпоркой, выскальзывала из-под неё, но не подставлялась добровольно, чтобы разбиться. Женщину он этим не разбудил. Однако он пытался сделать всё, чтобы она проснулась и отвечала ему. Иначе он чувствовал бесконечное одиночество, мнил себя уязвимым со всех сторон, и ему было бы стократ легче, если она хотя бы плакала рядом (чего он желал в последнюю очередь). В глухих потёмках он прощупывал стены, пытался дотянуться то до двери, то до окна. Он наконец отметил, что то был второй этаж, но если и рухнуть с него вниз, то есть шанс убиться: дом старинный, добротный, не такой, как нынешние лачужки с низкими потолками, которые привыкли гордо величать поместьями. То был настоящий замок! Хотя доподлинно определить, опять же, не представлялось возможным. Скорее взвинченное сознание перепуганного Миклоша сыграло с ним злую шутку и нарисовало в его голове зловещий дом с привидениями. О, нет ничего необычного и непостижимого человеку в этом мире, кроме самого Бога! Этим он себя успокаивал очень успешно. Глупые суеверия можно оставить не очень умным женщинам-сплетницам и впечатлительным мальчишкам. Здесь же его от всего зла оберегала скромная молитва. Сначала он, стоя на коленях, горячо шептал «Credo in Deum». Он бы говорил вслух, – нет! – он бы вскричал это победным гимном над всем нечистым на этом свете, если бы не боялся нанести женщине за стеной вред. Как он плевал всем своим страхам в лицо, читая это возле постели, как сиротка, покинутый всеми, он возлагал свою душу на попечение Отцу Всевышнему и делался спокоен, ведь знал, что он в надёжных руках. Миклош не был столь верующим, но пресловутая сила молитвы оказывала на него своё влияние, придавая уверенности. Он обещал себе, что если ни одна бесовская пакость не затронет его в ночи, что если Отец его вызволит отсюда, то он восславит его, как самый праведный последователь. Он уже становился таковым, ведь более не к кому было обратиться в столь трудный час. Миклош боялся уснуть. Вот-вот его настигнет смерть или возникнут ответы на все волнующие его вопросы, а он пропустит всё. До самого рассвета он то ходил, то ложился в постель, не прекращая страстно читать жалостливые обращения к Богу. Изначально он молился о себе, но мысль о Барашке, пришедшая очень резко, заставила его прослезиться и не думать ни о чём другом. Было сложно сделать что-либо в темноте – он только больше себя запугивал, находя себя в абсолютной безвыходности. Шёпот его переходил в глубокие всхлипы, но он, овладевая собой, с ещё большим жаром принимался умолять о спасении невинной души и плоти. С восходом солнца, который пришёл к дому не сразу, ведь, по крайней мере со стороны окна Миклоша, дом был густо прикрыт лесом, и явно на долгие километры, произошло ещё одно значимое событие. – Вас как зовут? – женщина за стеной вряд ли слышала шёпот, поэтому прервала Миклоша на полуслове, а тот, забывшись от радости, не докончил словословий. Говорила она на чистом немецком. – Хедервари. Миклош! – залезая на постель разутыми ногами, задыхался он, пытаясь говорить так, чтобы было еле слышно его через стену. – Не знаю Вас... Патриция Мацца, – представилась она очень тихо. Так что он не расслышал её имени, но оно было произнесено с чётким акцентом. – Я не из этих мест. – Я понял, – выпалил Миклош не очень вежливо, но лишь от того, что был лишён всяких чувств, окромя эгоистичного удовлетворения, словно соломинка, за которую он хватался, утопая, дала ему истинную надежду, – Я извиняюсь, – неловко засмеялся он. Смех не содержал в себе ни капли искренности, лишь неловкую самоиронию. Всё же в такой ситуации ему сложно было испытывать хоть немного положительные эмоции. Он волнительно облизал губы, собираясь с мыслями: глаза его шныряли по стене, как у припадочного, который видит в пустом месте духов или бесов, и он так вглядывался, словно желал увидеть через стену свою собеседницу. Он не знал с чего должен начать, ведь в прошлый раз он своими вопросами довёл бедняжку до той неконтролируемой степени исступления. Поэтому он замолчал, дыша дико, наивно дожидаясь, что она сама продолжит этот разговор. Так и вышло: – А Вы – венгр? – робко заговорила Патриция, словно боялась ошибиться. Было в её голосе что-то такое загнанное, ужасно жалкое, что у Миклоша невольно сжалось сердце. – Что ни на есть! – гордо ответил он, руками припадая к стене. В голосе его звучала победная уверенность, которой он хотел заразить бедную женщину. – Забудьте. В смысле, не говорите на венгерском... – она не могла поставить речь правильно, словно её тоже не так давно били по голове, но Миклош предпочёл считать, что она от рождения не очень хороша на речь, иначе бы кто – подумать только – мог ударить женщину! Ещё и по голове! – «Он» не любит это. Не говорите с «Ним», если не знаете других языков, – Миклош на то побелел от резко вспыхнувшей праведной ярости. Ему словно не нужны были все эти загадочные слова, которые ни о чём ему не говорили, только вводили в ещё большее заблуждение, а перед этим страшно уязвили. – Да что Вы, милейшая? Питается от земли венгерской и не любит родной язык её! – Миклош прямо-таки вскипел. Однако звучал он наигранно, но в том была его ядовитость: выглядел со стороны шутом, но сказать мог вещи очень гадкие, так что ходи потом и думай: заигрался он или действительно намеренно оскорбил. – Тогда желаю «Ему» отравиться виноградом! – закричал он вдруг, чтобы слышно было на весь дом, и обязательно слышал этот загадочный «Он», который Миклошу уже был неприятен до глубины души, как преступник, как дезертир, как паразит, живущий за счёт увядающей Венгрии, и смеет, с большим удовольствием высасывая мадьярскую кровь, говорить о том, какая она горькая и слишком горячая! Его собеседница словно ничуть того не испугалась, но Миклош решил умерить свой пыл, чтобы не доставлять ей дискомфорта. Долго он ждал, что она заговорит, прося его быть тише, или хотя бы заплачет, но Патриция сидела тихо, как мышонок розовобрюхий. Тогда Миклош заговорил осторожно, тоном своим нежным заранее извинения принося, – Не бывать тому, простите... Поймите же! Как больно!.. – А я Вас попросила бы... – робко всхлипнула она, чем снова взбесила и без того напряжённого Миклоша. Он посчитал совсем уж гадким срываться так в присутствии девушки, тем более такой впечатлительной, ему вскоре стало стыдно за своё поведение. Тем не менее ему хотелось говорить, перевести скользкую эту тему, и наконец перейти к делу. Но как бы провернуть это, чтобы не задеть нежного её сердца? Да и сам он сейчас пребывал в слишком медленно остывающем бешенстве, поэтому сам был уязвим. – Как только этот Ваш «Он» явится, я во всю глотку запою Ракоци песнь¹, чтобы уши у него завяли! – говорил так Миклош, потому что петь не умел и даже не выдерживал народных мотивов, которым его, безголосого, обучала в детстве мать. Он нетактично выговорился напоследок и очень быстро, чтобы Патриция не успела на это возразить, завёл новый разговор, – В прочем... Скажите, будьте так добры, не было ли здесь маленького мальчика лет пяти? Женщина долго молчала, видимо, не уверенная, стоит ли доверять какую-то информацию о таких беззащитных существах, как дети, какому-то незнакомцу с расшатанными нервами. Однако язык у неё мигом развязался после того, как Миклош добавил: «Это мой сын. Лайчи, – голос его осёкся от этой нежности, которой он сам себя не ожидал в такой момент, поэтому он поправился как можно скорее, ведь иностранка могла его не понять, – Лайош. Хедервари Лайош. Или Людовик – как хотите». – Нет. Таких малышей здесь не было, – созналась женщина, видимо, растрогавшись встревоженностью Миклоша. В голосе её даже звучало некоторое веселое облегчение. Миклош предположил, что тут действительно не безопасно, и детям тут вовсе не место. Миклоша эта радость не настигла. Даже здесь не было его Барашка! Но тут он словно прозрел и спросил, задыхаясь, о том, сколько здесь находится сама Патриция, – Немногим более месяца... – очень слабо отозвалась она. Миклоша пробило на болезненный стон, он схватился за голову, так как вернулась та гадкая палящая пульсация близко к ранам. Здесь не могло быть его сына, и это его не радовало совсем. Патриция-то жила так долго, даже если здесь так опасно! А его милый Барашек может быть в месте куда худшем, чем это подобие госпиталя. – Это лечебница? – вскричал отрывисто Миклош. – Нет, – как по команде отозвалась обеспокоенная женщина. Его поразил новый приступ биения крови, который отдавался в голове так неприятно, что выводил его из себя. Он замер, замолчал, хватаясь за голову, и терпел, стиснув зубы, эту пытку, сравнимую с той древней, когда медленно на бритую голову падают капли воды. Только его кровь кипела, капли были невыносимо горячими. От поганого ощущения, его неконтролируемости и досады у Миклоша заложило уши. Заскрипели могучие дверные петли, но так, словно скрип доносился из-под непробиваемой водяной толщи. Оглушенный, ослеплённый Хедервари только смог ощутить каким-то образом, что он не один. Да, какое-то древнее травоядное чувство беспомощности охватило его тело, и он развернулся, стоя всё также на постели. Вошёл молодой человек, который сразу принялся глядеть дико на Миклоша, Миклош – на него. Вопросы читались в глазах этого юноши, словно бы это он был прикован и оказался в незнакомом месте перед человеком, которого видит впервые в жизни. Не слыша собственного голоса, Миклош заговорил громко сперва по-немецки: – Кто здесь? – дымка перед его глазами рассеивалась медленно. Невысокая фигура в его глазах никак не стояла ровно, хотя и не была пугающе закрыта чернотой. Молодой человек, внезапно потеряв к Миклошу всякий интерес, согнулся, будто в поклоне, возле самого входа и с глухим стуком опустил на пол металлическую миску с чем-то очень соблазнительно пахнущим. Миклош был голоден, но то, что некий юнец поставил перед ним, закованным в цепи, еду на пол, как истинной собаке, повергло страдающего в чудовищный гнев. – Что это значит? – голос его невольно дрогнул, как в истерике, как у обиженного ребёнка, но он до сих пор себя не слышал. Можно было подумать, что слюна и слёзы влажно клокочут в его голосе, но то вскипала кровь сердечно униженного, поднималась к горлу и ядом была готова очернить дальнейшую его речь. Женщина за стеной мигом притихла. Миклош стал опускаться, как калека, держась одной рукой за голову, а второй за постель. Молодой человек, не сказав ни слова, отпрянул, с любопытством наблюдая, как Миклош пытается подойти, но резкий его шаг обрывает цепь, и ненависть, вулканом пышущая в несчастной груди, уколом вонзается в раненую голову. Уязвлённый Хедервари не видел, но думал, что теперь обидчик над ним насмехается, и вот что он сделал: миска стояла в его досягаемости, однако юнец, как зритель придерживался дверного проёма. Запах еды заполнял теперь всю комнату, дразнил, но тем пуще мешалась буйная кровь с желчью, поднимавшейся теперь в Миклоше. Видно еда была горячая, но тем приятнее было возмездие! Ребром ступни Миклош ударил миску так, чтобы она непременно полетела в ноги невысокой фигуре, и окатила своим горячим содержимым поганца. Нескромный гром металлической утвари раздался так громогласно, что Миклошу мгновенно пробило уши, за ним взвизгнула запуганная дама за стеной, а далее алюминиевый кружок шумно покатился по полу, раздражая своим существом. Кажется, впервые такой шум отражали стены, как старые девы, не видавшие за всю свою жизнь истинного веселья. Да! Тихое шипение издал юноша, раздосадованный, видно, но не так уж сильно удивлённый произошедшим. Он попятился от разлитой пищи, как от грязи, в которой стыдно истинным кавалерам пачкать обувь, и ещё раз обратил свой взгляд на Миклоша, следя за ним, как он ударяется плечом о стену, теряя равновесие, и дышит сдавлено, словно не ногу его стесняют жестокие цепи, а грудь. Миклош закрывал лицо, ведь взор его уже растуманился, и он не хотел увидеть ухмылку на лице юноши. Если бы он поднял голову, то увидел бы, что никакой ухмылки не было. Они стояли неподвижно друг напротив друга, только рёбра Миклоша раздувались, как жабий подбородок, но он почти не издавал звуков. Последний раз забренчала отвергнутая миска, отбарабанив по полу возле худых ног незнакомого юноши. Он спокойно наклонился вновь, поднял её, и пошёл в соседнюю комнату: у него была ещё одна тарелка. Миклош не мог ему возразить, остановить его, он медленно приходил в себя. Угомонившись, Миклош был бесконечно рад, что ни одна барышня не подверглась такому зрелищу, которое он учинил. Какие слухи породит одна его выходка, только если найдутся охотники распространить это. Он прижимал дрожащую ладонь к разгорячённому лбу и, как пристыженный перед публикой школяр после розг, обдумывал свой поступок стоя у стены. Кажется, его недомогание уже прошло, ведь стоял он так очень давно, но он всё боялся встать ровно, думая, что душащий гнев его отпустил не до конца. Теперь его не оставляло чувство, что вспышка эта прошла в его воображении, словно ничего этого не было. Он отказывался верить в такое своё поведение. Какой стыд! Однако вот она лужа разлитой, не иначе, его тюремной бурды, которая уже остыла и начала подсыхать гадкой коркой. Теперь его пристанище ещё больше походило на отвратительный собачий гадюшник. И он сам это сделал! Да, пусть бы его унизили – для таких ситуаций есть рот, слова, брань в конце концов! А он, как недостойный подросток, в свои-то годы, оскорбился. Нет! Он был прав! Никто не смеет так обращаться даже с худородным Хедервари! Вероятно, это был тот самый «Он», не любящий венгерский язык. Ха-ха! Вы поглядите на него! Разлита мясная похлёбка для узника... Не каждый в бедной Венгрии себе позволит мясо, а он! Упырь, не иначе, высасывает соки из несчастной старинной Венгрии! Так ему и надо! О несчастная Венгрия, кого ты, родная, в себе содержишь! Гадов и межнациональный сброд! Уверив себя в том, Миклош поднялся, цепляясь за постель, хотя то ему уже не требовалось. Запах еды ещё остался, спёртый накалённой атмосферой, вызывая у пленника полный рот слюны и жалкое урчание в животе. «Всё равно», – думал Миклош, хмуря лоб, – «ни крошки бы не съел, пока бы не узнал из чьих рук». Даже было положительным моментом, что он таким бунташным образом отказался от еды, ведь она могла быть отравлена... Хотя с какой бы целью? С какой вообще целью его сюда приволокли, не сказав ни слова. Всё в его голове редело и путалось, он пытался соотнести хоть какие-то факты, но ситуация, в которой он оказался, была столь бредовая, что никакая истина не могла оправдать происходящее. Его заперли в пустом доме с ещё одной такой же пленницей, которая и говорить не хочет о своём положении, ведь, что вероятно, она страшно подавлена. Его прицепили здесь, как дворнягу, однако кормят! И чем кормят? Мясом! Отравленным? Чего бы ради? Миклош осмотрел карманы: при нём с самого начала ничего не было, однако его прекрасный дорогой ремень и серебряный крест были на месте. Его не хотели обокрасть! Не хотели убить изначально! Кто был тот молодой человек? Он всему виной? Столько вопросов. Но где же тогда милый его Барашек? Здесь он пробыл уже целые сутки, выдержал ночь, но так и не узнал, с какой целью он здесь. Плевать, пусть хоть извоется Патриция, но она расскажет всё, что знает! Иначе Миклош заподозрит и её в неком издевательстве. Хотя к чему эта припадочная? Такие недостойные мысли его посещали. Но он был так озлоблен из-за произошедшего. В конце концов у Миклоша пропал сын, он не знал, где находится тот, и где его супруга. Даже в её руках он нашёл бы заветное утешение! Вспомнив о своей Голубке в такой неровный час, он застыдился. Боже, какое стыдобище! Миклош, когда выйдет, обязательно ей отчитается, не тая ничего от неё, чтобы и она его отчитала как следует. Стыд перед любимой женщиной его вернул в прежнее русло. Он стал более смирным, хотя до сих пор дышал тяжело, остывая. Затем он поднялся, накапливая в себе новое раздражение. – Эй! – вскрикнул он в открытую дверь, так маняще открытую перед ним. Его эта отрезанная свобода травила, как красное знамя быка, и он дёргался на цепи, почём зря. – Приди ко мне! Поговорим с тобой без выходок! – Помилуйте! – взмолилась Патриция за стеной, но Миклош и внимания на неё никакого не обратил. – Ну же! – закричал он на венгерском, – Или я и вправду спою! – тут он затянул зычным голосом, каким не мог похвастаться, ведь управлять им не умел совершенно. Но истинные патриоты позавидовали этому кличу: Увы, старый красивый венгерский народ!.. Враг тебя скоро в куски разорвёт! А ко времени, как ты захочешь восстать, Осколки былые возьмут догорать!² Дикая кровь в нём вновь лилась через песнь, как и его предки, при этих строчках он воспрял духом, даже грозная насмешка победителя гремела в его голосе. Вот таким ему не было стыдно показаться перед своей Голубкой. Хоть раз бы она увидела его отчаянную смелость на грани безумия, перед тем как он падёт ей покорно в ноги... Ничего, он ей похвалится. Из комнаты его соседки рвался скулёж и визг: она умоляла перестать призывать «Его» к себе. Патриция уверяла, что «Он» не придёт, как не зови. – Чего же Вы тогда боитесь, милейшая? «Его»? Этого коротышку? Эй! Не хочешь услышать настоящий голос этой земли, изменщик? Нахлебник! – Миклош отчаянно гремел под плач Патриции и весь этот содом продолжался до того момента, пока измученная женщина в истерическом порыве не вскрикнула: – Довольно! Он дьявол! Он вурдалак! Он проклят! – кричала она в истинном исступлении, громыхая своей цепью: видно, она либо ходила, либо в припадке каталась по полу. Несчастная Патриция! – Да будут прокляты все на венгерской земле, кто порицает её! Если после того, как издохнет этот гад, его похоронят в здешнем грунте, то Венгрия-мать нашлёт наводнение, чтобы вымыть тело нечистого из священного своего чрева! – Миклош слал проклятия всё в ту же дверь, создавая шум. Плач Патриции достиг апогея: она уже кричала, драла своё горло в неистовом бешенстве. Кажется, Миклошу до конца дней будет сниться её истошный плач, мольбы к нему перестать. Никогда ещё он не видел, не слышал женщину в такой агонии, и поэтому он замолчал, задыхаясь. Преждевременно стыд горел в нём: он довёл несчастную женщину до этого. Какой дурдом творился здесь! Ему стало тошно и досадно от того, что он никак не мог помочь ей с её горем. Но что же он сказал такого? Что сделал? Ему надо выбраться, а не устраивать истерики! Ему нельзя падать духом! Его сын... – Он вампир! Он чудовище! – надрывалась несчастная жертва неизведанных ещё Миклошем зверств «Его». – Извольте, Душа моя! – лаской трепеща, обратился к ней Миклош, быстрее припадая к стене, – Впечатлительные барышни, вроде Вас, вечно хватаются за подобные бредни! Вампиры – всего лишь персонажи баллад и сказок. Будь трижды проклят этот нечестивый Гёте³! Столько девушек перепугал за прошлый век! Бросьте это, молю Вас! Патриция унялась, исходясь только жалостливыми всхлипами. Всё же присутствие мужчины влияло на неё такой же силой стыда, как воспоминания Миклоша о своей Голубке. Однако, обесценив опасения несчастной Патриции, Миклош не прогнал их, не помог откровенно ничем. Страдалица поняла лишь насколько она покинута и одинока в своих переживаниях, насколько широка стена между двумя людьми, которые оказались в одном положении и не могли понять в полной степени чувств друг друга. Миклош же, решив, что этим успокоил женщину, преисполнился гордости за себя самого. Более он не стал говорить с ней, стыдливо приняв, что и без того натворил слишком много. Теперь ему нужен был отдых: его головная боль не проходила, хоть и не усиливалась более даже после криков. Вот что делает венгерская песнь с настоящим её поклонником! Закричал, как дикой, а дискомфорта не ощутил впервые. Он улёгся на сырую постель, предварительно перевернув кровавую подушку на чистую сторону (насколько он мог судить – чистую, но по виду и запаху так сказать нельзя было, однако на ней не было крови), и стал смотреть в морщинистый потолок. Сегодня ему не выбраться, он ясно это понял. Пугать особу за стеной снова ему не хотелось, его странная травма воспалялась когда ей заблагорассудится, и во время её буйств он беззащитен, как котёнок; спать он не собирался, опасаясь, что его пришибут без суда и следствия, и даже полоумная Патриция того не засвидетельствует. Из головы его теперь не выходила та злосчастная худощавая фигура. «Он» появился, но вопросов стало только больше. Как только Миклош принялся озвучивать их в своей голове, то рана загудела, недовольная отнюдь мыслительными процессами. Даже думать было больно в таком положении. Беспомощность выводила его из себя. Всё же главным вопросом он озадачил себя, и не простил бы, если бы хоть на минуту забылся о самом важном. Где же его маленький Лайош? Единственный наследник, и тот пропал, а ведь он мог бы вырасти замечательным человеком. Гражданином достойным. В обычное время, кто бы глянул на Миклоша, усомнился бы, что он любит своего сына. Но ведь не его фантазией был переезд в такую даль от канторы. Не его мечтой было большую часть дня проводить в седле, проезжая по одной и той же дороге из года в год. Однако и сам он не был заинтересован в возне с неразумным малышом, которому простые истины на грани «хорошо» и «плохо» должна осветить мать. Так было заведено, что по достижению отроческих лет ребёнком начинает интересоваться отец, но раз Миклоша вообще не было дома, то среди народа (вероятно, с подачи самой Софи) прошёл слух, что Хедервари своего наследника не любит. Как они заблуждались! Конечно, Миклош очень плохо знал Барашка, но то ведь родная его плоть и кровь. В мире так заведено: у тебя везде родственники, куда не беги, ты обязательно по случайности выберешь направление, в которое тебя тянут твои корни. Вот так и находят давно потерянных братьев, разлученных во младенчестве. Случайно? Нет! Кровь имеет самые сильные магнитные свойства! И Миклош верил в это, ведь так говорил его отец, казалось бы, простой солдат, а порой в его голове возникали очень достойные мысли. Придёт время, и Миклош передаст эту мудрость Барашку. Только сначала их кровь должна притянуть друг к другу. Миклош не думал спать. Уязвимый, в незнакомом месте он становился практически беспомощным, буквально уже мёртвым. А сон – непозволительная слабость. Он смотрел то на затухающую на стене солнечную лужу, то в дверь, которая так и осталась открытой. Из дверного проёма была видна ограда в виде толстых деревянных колонн с резными, когда-то лакированными перилами. Хоть и деревянные, но вырезаны они были чудесно, в этом можно было не сомневаться. Эта ограда препятствовала падению со второго этажа: коридор его был виден с первого, а первый и второй этажи при такой архитектуре обычно соединены богатой лестницей в центре роскошной залы. Значит, дверь его клетки также должна быть видна с парадного входа, однако в силу расположения стен сам Миклош не мог увидеть выхода. Но ведь из окна виден дремучий лес! Какая роскошь в такой оторванности от человечества? Вероятно, где-то недалеко должна быть проезжая дорога. Миклоша очень возбудила эта догадка, он вскочил и заходил, как филин крутя головой, чтобы захватить больше информации об уcтройстве дома через один только дверной проём. Его ужаснуло увиденное: выход был завален брусьями с потолка. На первый взгляд, такой обвал сулил неминуемым крушением всего здания. Здесь словно взрывались ядра, изрядно заполненные порохом, иначе объяснить такой колоссальный ущерб, нанесённый старинной постройке, было невозможно. Другой выход был тут же: разбитое окно, из которого были полностью убраны стёкла. Интересно посмотреть на богача, который станет разбрасываться таким толстым стеклом (судя по качеству стекла в будке Миклоша, он предполагал, что по всему дому было так)! Миклош понял, что то оконное отверстие – выход, по многочисленным отпечаткам обуви, которые уже явно въелись в полы, и отмыть их, даже если захотеть, будет уже невозможно. Дальнейшая ограда и край лестницы, которые он мог увидеть, тоже были полуразрушены. Боже! Дом заброшен уже давно! Миклош поверить не мог, что он привязан в таком жутком месте, и что в первую ночь его не съели бесы. Да не умер ли он? За какие грехи он очутился в таком ужасном положении? Уже почти стемнело, но паника Миклоша вновь возросла. Где же Лайчи? Где он сам? – Патриция! – воззвал он как к спасительной пречистой Деве, но тихо, словно себя ощущал недостойным обращаться к ней после того, как обидел. Тут Миклошу стало ясно, почему женщина была так подавлена: месяц в этой рассыпающейся лачуге! О, бедная Патриция! Ответ пришёл не сразу и какой-то ленивый, словно она уже засыпала, а нечестивый сосед её вернул ото сна. Да как же можно спать? – Где мы? – сипя ослабевшим голосом, заскулил Миклош, – Мы в Венгрии, скажите? – Здесь несколько десятков километров от Буды, – отозвалась она напряжённым шёпотом, чтобы собеседник мог её слышать через стену. Далее Миклош говорил таким же сильным шёпотом. – Хотя я не ручаюсь, мне было так говорено. – Тогда нас могут найти! Меня должны искать и моего несчастного сына! – он снова прижался к белой их ограде. – Не выйдет. Меня тоже должны были искать, тем более я не из Ваших мест, за мои бы поиски взялись вдвойне сильней. То была правда, ведь потеряйся здесь иностранец, и о Венгрии пойдут такие суеверные и дикие слухи. Да даже сама Патриция, кажется, одна создала целое чудовище из одного только бессовестного юноши. А это множество людей, ничего не смыслящее о гостеприимности матери-Венгрии!.. – А кто Вам говорил? – нетерпеливо, но осторожно задавал вопросы Миклош, пока Патриция не отказывалась говорить. – До Вас тут был мужчина. Тоже сидел около месяца, пока я здесь не очутилась... – её шёпот чуть осел под конец фразы, словно что-то оборвало её, отвлекло. – И где же он теперь? – ответа пришлось ждать долгие мгновения, Патриция собиралась с силами. – Не знаю, – в голосе её звучала дрожь, она снова плакала, но уже без претензии на очередной нервный срыв, – Но если я понимаю правильно... Я скоро узнаю, – дыхание её стало сотрясаться в ночной тишине. Миклош более не смел ничего говорить, он вполне понимал, что это означает. Но для чего это всё? Он не желал пытать бедняжку вопросами, пока она плачет. Стоило дождаться следующего раза. Если таковой настанет... – Милейшая, я Вас прошу! Помогите мне, и тогда я вызволю нас всеми силами! Я Вам даю слово! – плач остановился, только редкие, почти детские хлюпанья носом оповещали Миклоша, что Патриция его ещё слушает, – Всё же мужчина и создан для того, чтобы оберегать женщину. Свою же или не свою – разницы нет, это его обязанность. Мне нужно всё, что Вы знаете об этом месте, чтобы я мог что-то предпринять. Вряд ли Патриция верила в него и его обещания. Однако что же ещё оставалось ей делать, как не хвататься за последнюю соломинку? – Скажите, – продолжил Миклош после недолгого молчания, словно решал, что же важнее первым делом узнать, пока Патриция ещё в твёрдой памяти, – «Он» здесь один? – Миклош имел в виду «один опасный для нас», но Патриция его поняла. – Один, – ответила она смело, держась достойно теперь, нашедшая стойкую опору, – Я больше никого не видела. И Фредерик – мужчина, что был до Вас в Вашей комнате, – тоже не говорил ни о ком, кроме «Него». «Он» приходит раз в день. Надо выставлять ему пустую посуду, он принесёт воды и еды. Но только один раз в день. «Он» не подходит близко и всегда очень осторожен, словно мы действительно какие звери и можем «Его» укусить, – эта оскорбительная звериная формулировка так осточертела Миклошу, что ненависти к «Нему» прибавилось, – «Он» не говорит совсем. Ни на каком языке. Я пыталась излагаться на итальянском и немецком, а Фредерик говорил, что латинский, французский и венгерский на «Нём» также не работает, только если говорить на венгерском «Он» будет зыркать с отвращением – это единственная перемена в «Нём», которую можно увидеть. «Он» не смеётся и не плачет. Только... – Только..? – в нетерпении Миклош приложился к пропахшей стене вплотную, – Говорите же! – не очень ласково отозвался он. Изо рта Патриции вышел робкий звук: она снова захотела говорить, но резкий крик в других комнатах оборвал её на полуслове, заставил взвизгнуть, заплакать. Крик был похож на тот, когда кому-то нещадно ломают кости. Или на ужасные изощрения глухонемых, когда те оказываются в суеверной жестокой толпе людей, готовых закидать «нечистого» камнями. Так недавно в какой-то глуши забили сына какого-то офицера, которому не повезло родиться таким в наше время. В большом городе уже давно нет таких поверий, все знают, что явление это не редкость, но вот в деревнях... Воспоминание это нагнало ужас и тоску на Миклоша, он стал ласково обращаться к Патриции, чтобы она успокоилась. Чудодейственным образом действовала его компания на измученную, покинутую всеми женщину. Сколько она провела здесь в одиночестве? Слушая это... Новый крик раздался также внезапно и был ещё более душераздирающим, всё внутри Миклоша сжалось, голос его пропал и он не мог более успокаивать Патрицию. Он только прижался к стене, зная, что она сейчас тоже к ней прижимается, и так они не защищали друг друга, но чувствовали присутствие. Патриция пыталась всхлипывать громче, чтобы дать Миклошу понять, что он не один. Очень быстро Миклош пришёл в себя и снова начал мурлыкать какие-то нежности барышне, Патриция плакала отчаянно, но ощущала наконец себя под некоторым ангельским куполом, словно прикованный Миклош из другой комнаты мог её спасти от этой напасти. Череда диких стонов не поразила Миклоша более, он успокаивал женщину, чей плачь уходил ближе к полу – она скатывалась по стене. Миклош тоже присел, прижимаясь к холодной преграде между телами, ласково стал гладить ледяную стену, словно Патриция была под его рукой и могла это чувствовать. – Боже праведный! Что же это? – перекрикивая чьи-то вопли возвёл свои слова к верху Миклош, словно спрашивал у Всевышнего, а не у Патриции. Всего вторая ночь, но ужасы её стали ещё более неисповедимы. Двое сжались в комок и дрожали. Миклош снова стал читать молитву и так громко, чтобы глас его разнёсся по всему дому и защитил его и бедную, ослабевшую от страха Патрицию. Она перестала плакать, кажется, она лишилась чувств или праведное слово ей легло мгновенным успокоением на душу, смогло расслабить её во сне, чтобы более она не слышала дичайших криков, которые всё продолжались. Целую ночь Миклош провёл на том же месте, задыхаясь, иногда тихо зазывая Патрицию, которая не отвечала совсем. Более не было таких длительных воплей, только короткие стоны разносились по зданию, и, вероятно, выходили на улицу через дырявые стены. Ночь таила в себе много страхов: что-то шныряло в темноте постоянно, несмотря на то, что первая ночь была тихой, словно сами бесы боялись этих адских криков и бежали в рассыпную от них. Тут и там звенело, бренчало что-то, скрипела полуразрушенная лестница. У Миклоша не осталось сил на чтения библейских сказаний. «Пусть рвут меня черти на части, если на то воля Божья», – говорил про себя измученный этой пыткой Хедервари. Он не шарахался более от звуков, сидел спокойно, достойно дожидаясь смерти. Любимого себя ему уже не было жалко. Он только думал, что его несчастному сыну могло быть стократ страшнее, а он ведь та ещё пугливая пичужка. Рядом нет юбки Софи, куда бы он спрятался? К утру всё прояснилось. Миклош сидел бледный у стены с красноватыми потемнениями вокруг глаз. Ещё у него серел подбородок: растительность на его лице прорастала крайне медленно, но нельзя было от неё сбежать. Он до сих пор не спал, следил за тем, как солнце – лик Господень – заглядывает ему в окно. Лесные птицы завели своё трещание, коим они вместо петухов будили эту местность. Миклош давно перестал звать Патрицию, она проснулась сама и дала знать о своём хорошем самочувствии. Миклош был рад ей в силу того, как он вообще мог радоваться. Болела голова, ведь он так и не получил востребованного покоя. Если бы он мог видеть себя, то удивился бы тонкой седой кудрявой прядке чуть выше левого виска. Если бы он увидел свою слабость, то непременно бы пришёл в себя, выдернул бы позорные волосы и сделался бы вновь отважным. Но он не смотрел на ситуацию со стороны, он явно видел смерть перед собой, а не перед другим человеком, поэтому в некотором шоке он ещё долго глядел в пустое пространство, отходя от пережитых ночных ужасов. Патриция немного рассказывала о себе. Оказалось, что у неё была дочка, которая умерла во младенчестве, но несчастная мать смогла себя убедить, что именно так появляются настоящие ангелы, те самые пухлые детки с картин, прикрытые одной лишь прозрачной чистой мантией. Миклош не препятствовал ходу её мыслей, он представить не мог, как тяжело было Патриции, но мог предположить, хотя никак не сопоставлял теперешнюю его ситуацию со смертью ребёнка. К нему вернулся его прежний навык: если он не хотел думать о чём-то плохом, он ставил себе чёткий барьер, и никакие силы не заставят его мысли повернуть в это направление. Такое умение его спасало от суеверий и преждевременных похорон, хотя упрямо не позволяло смириться заранее или придумать экстренный план действий. По крайней мере он не терял голову без доказательств. Сам он перевёл тему на то, что его Лайчи родился изначально крепким и здоровым. Он неминуемо хвастался этим, ведь мало кто вообще в те годы мог таким выделиться. – Нам с Софи говорили, – он уже предварительно рассказал, кто такая Софи, – Почему бы нам не нарожать таких же здоровых деток, которых сейчас так сильно недостаёт. А она глядела на меня брезгливо! – но говоря это, Миклош смеялся. Много уже кто уверил его, что Софи по юности глупа, неосмотрительна и слепа, однако эти мысли перед Патрицией он не смел озвучить. – Вы кажетесь хорошим человеком... – скромно созналась женщина, – Она не хочет более от Вас детей? – Вероятно, – ответил Миклош, пожимая плечами. Его нисколько это не оскорбляло, он бы и сам не хотел целовать бледные ланиты Софи лишний раз, а тут такое святое дело. Хотя мысль о большой, шумной семье его искушала. Он сам был выходцем из такой, поэтому испытывал сильное желание воспитать настоящих венгерских сыновей. – Была возможность взять женщину, которая сама меня не отпустила бы, пока не родила бы от меня десятерых... – Ой! – Патриция явно смутилась от таких речей, но была увлечена рассказом, тем более таким близким к её собственным переживаниям, – И Вы упустили! – с досадой вскрикнула она. – Упустил... И знаете! Наверное, к лучшему! – Миклош вдруг повеселел, явно выдумав какую-то шутку. – Что Вы такое говорите?! – ужаснулась его собеседница. – Она полька до мозга и костей... К какой бы стране дети наши таили заветную любовь? Вы знаете... Она такая..! – Миклош вдруг задохнулся, словно рассказывал о чём-то небывалом, невероятном, во что сам до конца не верил, но обрёл случайно и был бесконечно счастливым, – И меня бы ярым поляком заделала! Патриция звонко засмеялась: – Да что Вы! Вас? И не-венгром? – она расхохоталась, наконец ощущая себя в ласковой компании. Как же было хорошо забыться ненадолго от всяких бедствий. Миклош нашёл её смех очень привлекательным. По крайней мере душа его затрепетала в горле, когда он наконец услышал от неё веселье, а не отчаянные рыдания. Хотя перепады её настроения были такими пугающими, что Миклош невольно не мог более улыбаться. – А что поделаешь! Вы её не знаете! – он попытался вернуть свой былой настрой, но его невероятно напугала эта резкая перемена от неконтролируемых припадков к безудержному веселью, как на светском вечере. Он пытался улыбаться, но когда понял, что это не обязательно, ведь Патриция его не видит, лицо его приобрело выражение растерянное. Больше вести разговоры он не хотел. Настал полдень третьего дня пребывания в этом месте. Миклош чувствовал себя отвратнее некуда. Голова болела не так сильно, даже если он по забывчивости вставал резко или говорил слишком громко. Теперь легкая мигрень его не отпускала, но и не усиливалась, делаясь чем-то нормальным и незаметным. Миклош всё пытался выпутаться из цепей, но главным образом ждал, когда придёт «Он». Миклош подмечал, что иногда слышит шаги, а ближе к обеду стали слышны приятные ароматы, шедшие свободно в открытую дверь. Тут у Миклоша назрел новый интерес. – Милейшая, вот ещё вопрос: Вы едите то, что «Он» приносит? – из приличия он изначально постучал в стену, как в дверь, словно спрашивал разрешения ворваться в комнату барышне. – Да, – ответ смутил её саму. Она силилась вспомнить почему вообще стала доверять этой еде, а затем созналась как можно скорее, – Фредерик говорил, что предшественники ничего плохого в еде этой не находили. Она не отравлена, – Миклош надолго замолчал, а Патриция, видимо, поняла в чём заминка, сама решила дополнить, – Да, до нас с Вами и Фредериком ещё были люди. У обоих на этой фразе сжалось сердце, но вот, кажется, пришло время обеда. В этот раз Миклош был не так интересен «Ему», поэтому «Он» изначально зашёл к Патриции. Воцарилась тишина. Глухо стукнула чаша с едой, и снова тихие шаги, сравнимые только с кошачьими, стали опасно близко звучать возле Миклоша. «Он» остановился в дверях, потому как Миклош стоял близко на натянутой цепи, но всё ещё вне досягаемости и пронзал «Его» взглядом. То был невысокий молодой человек с очень плохо развитой мускулатурой. Кажется, он питался очень плохо и почти не двигался. Миклош никогда бы не поверил, что «Он» смог как-то протащить рослого Миклоша хотя бы на сотню метров. Кожа «Его» была бледной, почти синей, лицо тощим, хотя, несмотря на всю его мертвенность, на припухших щеках его спел худой бежевый румянец, что было доказательством, что человек отнюдь не при смерти. В глазах же «Его» не было никакого блеска, никакого интереса к Миклошу, даже как к жертве. Губы были до прелести розовыми, однако словно отмершими, будто «Он» ими двигать совсем не мог, из-за чего «Его» нижняя челюсть то была странно выставлена, как при переднем прикусе, то была приоткрыта, как у рыбы, но в здоровом сомкнутом напряжении не находилась никогда. И когда открывался рот, можно было увидеть непривычно затупленные зубы, которые явно не могли принадлежать кровососу или чудовищу. Волосы «Его» были острижены очень странно, чуть выше плеч и очень косо, как у какого-нибудь дикаря. В целом ощущения при «Его» виде создавались неприятные. Неотёсанный и полумёртвый молодой человек вызывал только отвращение. «Он» по своей привычке наклонился, вытягивая руку с тарелкой, чтобы быстро поставить её и отойти, предоставляя Миклошу взаимную личную неприкосновенность. Но когда «Он» только стал опускаться к полу, Миклош рявкнул на «Него» по-венгерски: – Не надо мне! – молодой человек замер, видно, переваривая фразу. Было видно, что «Ему» стало не по себе, однако, чуть помедлив, он опустил тарелку так, словно ничего и не слышал. «Значит, не глухой!» – Миклош едко улыбнулся, словно поймал преступника с поличным. – Убери это от меня, – отрезал он, но незнакомец более не стал реагировать и просто ушёл, проявляя свою абсолютную нелюдимость и бестактность. Миклош не стал «Его» останавливать, но голодным взглядом смерил тарелку с едой. Как же он был голоден! Почти четыре дня ничего не ел, окромя кожи со своих обкусанных губ, и капризный желудок уже начал ворчать. Миклош отвернулся от тарелки, принимая вид незаинтересованный. Хотя у него очень плохо выходило не думать о еде, приходилось себя занимать вопросами куда более важными. Где же Лайош? Еда быстро остыла, поэтому перестала тревожить Миклоша. Удостоверившись у Патриции, что «Он» больше не явится, Миклош лёг отдохнуть, попросив прежде женщину разбудить его стуком в стену либо примерно через три часа, либо если «Он» будет ходить рядом. Снов у Миклоша не было, сознание его слишком вымотано, иссякло на воображение и тревогу. Свои заслуженные три часа он спал мирно, и то, когда пришло время его будить, Патриция решила, что будет лучше дать ему ещё около часа, поэтому разбудила она Миклоша только вечером. Солнце ещё не садилось, но зашло к дому с другой стороны, поэтому мрак на грани уюта покрыл их комнаты. Завернувшись в одеяла, оба ждали наступления ночи, беседуя о чём-то отвлечённом, словно никого из них не заботил побег. Быть может, Патриция уже утратила надежду, становясь, как её предшественники, лёгкой пищей, однако Миклош постоянно находился в раздумьях. Делать было нечего, он уже додёргался на цепи: штанина его задралась и нога окровилась, болела и впитывала в себя грязный металл. Можно было бы продолжить, но это ни к чему бы не привело, кроме как заражению и нагноению. А если и прошлый обладатель этих цепей поступал также, то старый гной мог ещё остаться на звеньях. Теперь Миклош страшился лишний раз пошевелить ногой, чтобы не навредить себе ещё больше. Сделать что-то ещё было просто невозможно. Он только обещал себе, что в следующий раз, когда появится этот молодой человек, он запустит в него глиняным кувшином для воды, уже не боясь причинить «Ему» боль. Конечно же советоваться об этом с Патрицией он не был намерен, это его твёрдое решение, перед которым расшатанные женские нервы могли непременно сдать ещё до того, как он совершит сию пакость. Главное – целиться в голову. Хотя накладно выйдет, если он убьёт его, ведь цепи невозможно открыть иным путём, кроме как разбить, а для этого нужен хотя бы топор. Миклош, ещё в первый день осмотрев цепь, понял, что она была скреплена одним единственным звеном, имеющим на себе раскрытый шов, игравшим роль карабина, расцепить который можно было лишь инструментом и желательно в две руки. Миклош всё более стал предполагать, что «Он» действует не в одиночку, однако рассказы Патриции тому противоречат. Миклош боялся встретить здесь следующую ночь. Вид мяса в тарелке более его не возбуждал, напротив даже отталкивал. Напоминало оно не лучшую часть говядины, явно не приправленное нисколько (даже в роли узника он не мог смириться с пресной пищей, которую не собирался есть). Тем более при определённом падении света оно казалось зелёным и напоминало несъедобную окаменелую солонину, которая хранилась в солях так долго, что впитала её в себя и стала с ней одним целым. А такое не пробуждало в Миклоше аппетит. Самое обидное, что таилось в этом: дорогое мясо пленникам от человека, пользующегося дарами Венгрии без благодарности. Как же он вновь хотел вслух поскорбеть о судьбе его любимой страны, и чем больше он глядел в сторону холодной пищи, тем больше он порицал этого человека у себя в голове. Как однажды сказала Софи: «с венграми не о чём разговаривать, они лишь скулят о несправедливости, которую сами допустили». «Да? – ответил ей тогда Миклош с презрением. – У немцев второй подбородок столь же жалобно о брюхо хлопает, когда они в очередной раз сетуют на плач венгров за их окном». Тем не менее там, где Софи – его дом, можно сказать, собачья привязь помощнее этих цепей, оседлая, но не грозящая ему неизвестностью. Там, где Софи – там его семья, там его процветание и сомнительный покой в несчастливой семейной жизни, к которой он привык. Там его позорная измена и там его счастье вновь, как рождественский сюрприз, новое письмо пани Агнешки из разбитой Варшавы. Миклош горько вздыхал, рассуждая об этом. Он предполагал вслух о том, что, может, похититель этот выменял его сына на самого Миклоша, а Барашек давно уж дома, скачет вокруг мамки и стучит копытцами-каблучками, которые в то время носили даже мальчишки. Но Патриция быстро разбила эту надежду, напомнив несчастному отцу, что мальчика не было здесь, а сам «Он» из дому выходит крайне редко. – За новой жертвой? – тихо спрашивал Миклош. – Видимо, за новой жертвой, – также тихо отвечала Патриция, совсем не желающая чувствовать себя таковой. Тем более срок её исходил на последние дни, если судить по прошлому опыту. Темнело медленно, словно наступающая темень мягко дразнила Миклоша, предвещая длинную ночь, полную нескончаемых кошмаров. Он думал всё это время говорить с Патрицией о разном. Уж ему-то было что рассказать, но она очень быстро уснула. Видимо, он напугал её последней фразой, поэтому она не захотела больше общения и поспешила пропустить ночь в неведении всех её ужасов. Миклош боялся ходить, боялся смотреть по сторонам и говорить с самим с собой, иначе бы он счёл себя уже за помешанного. Ему не хотелось показывать своих слабостей даже перед собой. Оставалось только тонуть в утешающих воспоминаниях, которые прерывались только сильным кашлем того же голоса, который кричал в минувшей ночи. Это не было так страшно, за исключением того, что кашель раздавался слишком резкий. Так кашлял дедушка Миклоша, когда умирал. Если это кашлял «Он», то, не тая своего греха, Миклош искренне желал ему смерти. Снова шныряли маленькие бесовские тени, одна такая даже залетела Миклошу в комнату, попав под лунный свет, тень обернулась красивой кошечкой, и даже не чёрной, а серой с коричневыми полосами. Кошки – проказливые создания ночи. Так вот кто бесился и запугивал его в прошлый раз! Такая красавица, а хвостом машет недовольно, словно Миклош ей не нравился. Миклош прежде перекрестился и перекрестил полуночную гостью, а затем говорил, говорил с ней, лениво развалившейся у него на виду. Она была дикой, но людей не боялась, а Миклош, за неимением других занятий, её не отпугивал, а с интересом наблюдал за мохнатой тварью. Видать, она была не одна, потому что ещё одна тень очень жадно и влажно зачавкала у двери, где так и стояла тарелка с коровьей падалью. Миклош думал, что безопаснее будет гордо съесть сырую кошку, чем принять подачки подозрительного незнакомца. Но сейчас он ещё не был готов предпринять таких зверств. Узнав, что здесь безопасный пир, к Миклошу сбежались сразу несколько теней, сверкая глазами, они отталкивали друг друга от еды, ворчали и вальяжно расхаживали перед Миклошем, словно они – хозяйки этого дома. Миклош был поражён, что их на самом деле так много. Их чавканье быстро стало его раздражать, поэтому он поднялся, громыхнул цепью и прогнал их всех, как исчадий ада, праведными жестами. Однако они по одной боязливо потом возвращались и таскали мясо из его тарелки, так что весь коридор возле двери Миклоша был снова загажен обрывками мяса, раскиданными, видно, не благородными кошечками, а неразумными свиньями, взрывающими пятаками всякую грязь. Миклош быстро с ними свыкся и перестал обращать внимание. Поэтому сон быстро сморил супротив его воли. Эти звери словно гипнотизировали его, когда глядели на него, ведь он видел их жутко светящиеся глаза даже через закрытые веки и далее во сне... Он пробудился от глухого стука, треска, которые часто можно было услышать в этом доме, но сознание его не придало этому событию значения, тем более, что тело его абсолютно залилось свинцом, уже остывшим, тяготившим его сладостной ленью, поэтому он снова погрузился в сон. Голод и вечное пребывание в состоянии стресса и волнения делали своё дело: он, хоть и ничего не делал, выматывался так, что спал уж до самого рассвета, причём палящее солнце уже вовсю стояло в небе, а в его комнате было ужасно жарко. Свет, проходя через стекло, нагревал белый пол и стены как адские угли, поэтому находиться в этой закрытой будке, а тем более спать в ней было почти невозможно. Миклош думал, что уже проспал приход «Его», но тарелка была на месте, а одна из тех кошек чавкала волокнами мяса где-то в коридоре и иногда показывалась Миклошу, чтобы взять ещё один кусок, валяющийся где-то у него на виду. Он проснулся весь мокрый, поэтому поспешил снять и пиджак с высоким воротом, и рубаху с себя. Всё равно никто кроме кошек его сейчас не видел. Он ощущал некоторую слабость даже после сна, хотя тревога его совсем отпустила, он был утомлён лишь жарой и голодом. Остатки воды в его графине высохли, и он подумал, что стоит попробовать выставить графин для «Него», ведь Патриция упоминала, что «Он» носит и воду. Этот август Миклош запомнит на всю свою жизнь. Снова возник в его горячей голове вопрос о милом Лайоше. Кажется, он с ума сходил от горя. В доме иногда раздавался кашель, причём в разных местах, хоть и не такой сильный, но и не скромный. Миклош понял, что всё-таки этот кашель принадлежит «Ему», как и крики, и стоны. Странная возня сегодня развелась в этом логове. Миклош решил спросить у Патриции, но та не отвечала, а значит, ещё спала. У неё тоже было много тревог, и компания Миклоша могла воздействовать на неё положительно, усыпляюще. Пусть отдыхает, бедняжка. А между тем уже близилось обеденное время. Заслышав тихие шаги, Миклош подобрал свою тарелку со скудными остатками еды, которые попытался не расплескать, и встал у стены, чтобы «Он» не заметил Миклоша раньше времени. Что странно: Миклош ожидал, что «Он» изначально зайдёт к Патриции, и считал «Его» шаги, но Миклош ошибся. «Он» прошёл мимо её комнаты, но держал в руках только одну тарелку – для Миклоша. Хедервари совсем не ожидал этого, не приготовился к броску и ещё с мгновение они тупо пялились друг на друга. А далее произошло нечто странное: Миклош в растерянности бросил в «Него» железную тарелку, угодив мимо головы, в плечо, усеяв «Его» серую от времени рубаху тошнотворными остатками когда-то соблазнительной пищи. И когда тарелка уже угодила в «Него», «Он» выждал очень короткий момент и сделал странное движение в сторону, словно хотел увернуться от уже произведённого удара. Поняв, что боль уже поразила «Его», «Он» взялся за плечо, недовольно морщась: обычная тарелка угодила в «Него» слабо, сделав удар хоть и тупым, но бесполезным против человека. Миклоша страшно поразило такое «Его» поведение. «Он» видел, что Миклош собирался бросить в него миску, но попытался увернуться только тогда, когда метательный предмет уже столкнулся с «Его» телом. Удивительное дело! Миклош впервые видел подобное проявление защиты. «Он» отреагировал так поздно, словно жил на несколько секунд позже Миклоша. Ситуация была до того странной, что Миклош, застыл оголённый по пояс, пытаясь проследить за дальнейшими действиями юноши. – Как твоё имя? – Миклош вдруг нахмурился, строго глядя на уязвлённого человека, в непонимании застывшим перед ним. Раздражаясь, почти не понимая происходящего, находясь под впечатлением, Миклош повторил, – Назови своё имя! Юноша встал перед ним беспомощный вновь, будто бы «Он» был скован, а не Миклош. Это породило мысль у него в голове: «Он» чем-то подавлен или напуган. Молодой человек по своему обыкновению открыл рот, но теперь так, словно хотел что-то сказать. Звуки не шли из «Его» груди, «Он» хлопнул губами как рыба, пробыл в коротком оцепенении, а после, ещё и ещё раз делая это немое движение, распалял дьявольское раздражение Миклоша. Юноша словно имел, что сказать, но не мог этого сделать, от чего готов был либо расплакаться, либо обмочиться. В глазах «Его» появилась настоящая паника, Миклош давил на «Него» своим существом. Это было так странно, молодой человек был словно не в себе, потел, даже здоровые «Его» щёки стали жёлтыми от болезненного осознания того, что «Он» не может выдавить из себя ни слова. Тогда «Он» быстро поставил, даже бросил полную тарелку на привычное её место и быстрым шагом ушёл, оставляя Миклоша в полном недоумении. В последствии Хедервари простоит у двери ещё с минуту, а затем на мокром его загривке тонкие мелкие кудри поднимутся дыбом от ужаса. Что же сейчас произошло? За весь день он несколько раз слышал странное гудение незнакомого голоса в разных частях дома, какое-то короткое слово произносил «Он» и замолкал надолго. Отходя в сторону, «Он» снова делал это, но Миклош не мог услышать хотя бы примерно, что юноша говорил. Различные мысли посещали взбудораженного этой сценой Миклоша. У молодого человека была очень странная запоздалость в реакции, но Миклош не был медиком даже близко, он не мог никак объяснить это логически и ссылался на единичный случай. Больше такого не будет, надо целиться сразу. Необычное поведение при, казалось бы, обыденном вопросе об имени, озадачивало. Миклош очень надеялся выбраться, поэтому он непременно бы обратился в столицу, чтобы этого преступника или, по крайней мере, сообщника преступников нашли и поймали. Тем более, если бы Миклош узнал «Его» фамилию, то смог бы вспомнить что-то из газет о делах некоторых лиходеев, которых так и не поймали. Быть может, то был один из них! «Его» имя могло бы сказать многое, но молодой человек словно забыл человеческую речь и был способен только на несуразные крики и кашель, которым он исходился по сей момент. Патриция уже говорила, что он не проронил при ней ни одного словечка. И теперь «Он» не поддался бы, проигнорировав Миклоша, как и ранее, если бы не был чем-то возбуждён. Что же его так напугало и побудило попробовать заговорить? Миклош снова и снова обливался потом, пока не произошла ещё одна странность: «Он» появился в дверях озабоченный чем-то. Миклош попятился, глядя на «Него» в неописуемом ужасе. Даже тяжёлые его ноги подкосились. «Он» открыл рот, вновь не в состоянии выпалить звук. «Он» нахмурился, попробовал ещё раз, но при второй неудаче развернулся и солдатиком пошёл назад, как деловая куропатка по своим делам. Снова где-то вдалеке был слышан «Его» бубнёж. На этот раз «Он» вернулся почти сразу, приоткрыл рот, смежил зубы и зашипел, но не как шипят дикие кошки, а как дети, которые только учат букву «s»⁴. Миклош опёрся о прикроватную тумбу, боясь хоть как-то помешать происходящему представлению. Он был напуган теперь не менее, чем молодой человек, когда Миклош нарочно на него давил. Снова «Он» отошёл, но вернулся ещё быстрее прежнего. Миклош снова не услышал «Его» шаги, но был готов к тому, что «Он» снова явится, откроет рот, но теперь «Его» язык «Ему» покорился: – Штефан! – выпалил «Он», глядя испытующе, будто ждал похвалы за это. Миклош покрылся мурашками, ведь теперь ему было очень необычно слышать этого человека. – Иштван, полагаю? – поправил он Штефана после минутного молчания. Но молодой человек отчаянно замотал головой и отрывисто повторил. – Штефан. Они смотрели друг на друга, преисполняясь неприятными чувствами. Затем Миклош очень робко дрогнул, кивая головой, словно действительно хвалил Штефана за то, что он назвал своё имя, ведь он не понимал, почему его надзиратель с таким странным именем так дико на него смотрит. Но Штефану словно только это и было нужно, лоб его разгладился, он посмотрел вниз на пустой глиняный кувшин, взял его и, видимо, понёс, чтобы набрать в него воды. Миклош сидел на своей постели ни живой, ни мёртвый и волнительно проглатывал воздух, потому что, казалось, самостоятельно, как прежде, носом дышать не мог, и требовалось толкать воздух в горло, чтобы не задохнуться. Он растерянно шнырял глазами по полу. Вот ведь удивится Патриция... Штефан вернулся с полным графином, но сам более не остался. Миклош предположил, что его бубнёж в других комнатах был репетицией перед тем, как официально представить себя. Умывшись, Миклош стал долбиться кулаком в стену Патриции, уж больно долго она спала. Миклошу это не нравилось. Он заметил, что удары о стену ему были достаточно болезненны, по крайней мере он часто тряс рукой, чтобы та не гудела так сильно от некоторой череды ударов. Видно, его голодание отражалось на нём всё более явственно. Патриция не отзывалась. Нестерпимые мгновения протекали в ожидании тягостного осознания. «Выспался?» – корил себя Миклош. В такой ситуации он не знал, стоит ли винить того странного юношу, хотя праведный его гнев копился, силился, готов был вылиться на кого угодно, даже на себя самого, а ведь даже если бы Миклош не спал, он ничего бы в помощь сделать не смог. Озноб пробежал по его вымокшему телу. Слишком много потрясений вышло за какие-то полнедели, поэтому дрожь Миклоша быстро перешла в некие мелкие конвульсивные потряхивания. Не держала его тяжёлой головы даже шея и склонялась то в одну сторону, то в другую. Пот капал с его смуглого лба на брови и ресницы, с висков и щёк рушились на ключицы, словно он вот-вот вышел с дождя. Миклош не мог и не хотел верить, что нечто плохое произошло настолько отрешённо от него, что он и заметил не сразу, что болтливую женщину увели из-под его носа. Тихо. Ночью. Как воруют пищу крысы. Ноги отказались его держать, он осел на пол, пытаясь постичь, в какой опасности оказался сам. И в этот момент он вспомнил о Лайоше. Его также увели у родителей из под носа. Как же он слаб! Как он бессилен! Горячие слёзы навернулись на глаза и до того солёные, что кожа под ними горела и краснела. В таком оцепенении он смотрел на стену здания, которое может обвалиться в любой момент... – Где она? – вскричал Миклош в полузабытьи, – Штефан! Где она?! Он вдруг вскочил, как в припадке безумства, стал всплёскивать дрожащими руками, словно в неком диком танце. Голова его кружилась, хотя то не его рана тревожила его, а минутное помешательство взяло над ним свою греховно-гневную власть. Штефан не отвечал, не приходил, как всегда, ему не было дела до пленника, идущего на убой, и этим он серьёзно испытывал взвинченные нервы Миклоша. И, чтобы не возгореться, чтобы не сойти с ума, Миклош схватился за принесённый только что кувшин и облил себя с головы, прямо посреди комнаты, зная, что убирать за ним никто не станет. Страшный холод пронзил его в августовский жаркий день, колотил его припадок. Лицо Миклоша воспалилось, губы и веки набухли, стали красными: он был готов расплакаться, но не мог сделать этого, ведь был в остаточном сознании и удерживал себя. Шум, который был создан им, до сих пор отдавался у него в ушах. Его одолела икота. – Я придушу тебя, знай, если ты не скажешь, где она! – крикнул Миклош в открытую дверь. Ответа так и не последовало. И далее, неуверенный, что должен задавать этот вопрос здесь, но слишком возбуждённый, Миклош спросил, и голос его горько дрогнул, – Где мой сын? До сих пор он не знал, где был сам. Его нога снова начала кровить, но Миклошу было бы гадко жалеть себя сейчас. Он снова не притронулся к еде, его желудок отзывался режущей болью, но он не хотел есть. Здесь. Самый обыкновенный страх парализовал его, но то был страх не только за себя. Патрицию он почти не знал и не знал, что с ней произошло, его гложила всепожирающая неизвестность, жалость к себе и близким. Он сел, упёршись локтями в колени, и наблюдал, как с его волос капает вода. Медленно его тело нагревалось, светлая память возвращалась, а с ней некоторый аскетизм, возникший так внезапно. Разве его может волновать незнакомая женщина? Разве его может волновать ребёнок, пришедший в этот мир и ушедший, не успев его повидать? Нелюбимая жена? Любимая, с которой ему ничего не светит? Разве это всё важно? В подобии безумного транса он просидел до самых сумерек, а затем пробудился от всех этих мыслей. «Нельзя так думать! Нельзя так рассуждать!» – ругал он себя, вскакивая с постели, снова полный светлых надежд, которым взяться было неоткуда. Он заверил себя, что ударится головой об стену, если ещё раз его посетят такие нежизнерадостные мысли. Нельзя впадать в уныние! Нельзя так гневаться! О, милая Голубка, мы и после смерти не увидимся, ведь я грешник ещё тот! Такая перспектива ему совсем не нравилась, и он решил, что не посмеет вести себя так более, иначе на суде Всевышнего ему это припомнят. Смеркался день. Эту ночь он должен был провести один.
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник