ID работы: 10095129

Подвал

Джен
NC-17
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
226 страниц, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 8. Дружба.

Настройки текста
Лайошу было непривычно наблюдать за тем, как морщились подсохшие отцовские щёки в попытке изобразить улыбку. Более недели в столь диких устовиях, взаперти и в вечном страхе за себя и за семью – всё отразилось на его лице и жестах. Он двигался то слишком плавно, контролируя себя, то нервно дёргался, чуть не валясь с ног по безжалостной инерции. Ему явно тяжелее давались шаги, но он того, словно бы, не замечал и был даже весел. Иногда его глаза страшно расширялись в откровенной панике, дрожали ресницы, потому что он не знал, что им делать дальше, и находился в постоянном напряжении. От бессонья картинка в его глазах рябилась, металась слишком быстро, он не успевал воспринимать всё происходящее в том темпе, который мог бы быть спасительным для него и сына. Свет то мерк, то беспощадно вспыхивал на белых вещах, с учётом того, что большая часть его окружения была грязно-белой. Поэтому простые вещи он принимал не так легко, как это делал Лайош. Видно было, что его не обделяли едой. Не то, чтобы теперь Миклоша сильно волновало чем именно кормили ребёнка, ведь если он был в порядке теперь, то не стоило гневить себя этим вопросом. Важнее было узнать: для чего именно делалось это всё. Миклош не находил слов. От возбудимости своей бежал, боялся напугать сына или навредить его разуму расспросами. Тем не менее ребёнок сам не начинал говорить и сидел, откровенно скучая. Он проснулся рано, тихо сказал утреннее «привет» и стал ждать распоряжений отца по поводу их положения. Головёнка его кудрявая была пуста, дышал он ровно, безмятежно порой дёргая ножкой. Миклош рассматривал его пытливо, с неким недоверием к своему сознанию, и до сих пор искал в сыне отголоски пережитых страхов. Единственное, что всплыло сразу же – он постоянно жался к нему, либо же следил, мотая кудрями во все стороны, сначала рассматривая окружение, а затем проверяя, не испарился ли отец. Поверить своим глазам было очень тяжело. Тем не менее Лайош был относительно спокоен, и требовать от него резонной паники было бы неправильно. Возможно, Миклош находил его реакцию неестественной потому, что сам метался, и голова его горела от желания выйти из ситуации, в которой они оказались вместе. И то верно, что намучавшись вдоволь, детское существо вытеснило ужасные воспоминания, не оставляя в себе ничего, что могло бы навредить деятельности мозга. Так бывает, что забываешь то, что может травмировать. Эта мысль и глодала Миклоша. – Ты как вообще из дома ушёл? – начал всё же с улыбкой Миклош, пытаясь преподнести это за несерьёзный разговор. Его мутило от вида собственной незаинтересованности, но он посчитал, что лучше было бы прикинуться таковым, иначе он придал бы слишком грандиозное значение произошедшим событиям. Дети, как правило, перенимают от родителей образы того, чего именно следует бояться. Лайош крутанул головой, взмахивая пружинными космами, глянул на отца непонимающе и тоненько захрипел горлом, по-свойски пересохшим после сна и дыхания ртом: – Я не ушёл. Я сидел. – тут он поднял руки, показывая скрюченные, как у Софи во время музицирования, пальцы, только нелепые, пухлые. Так он объяснял чем занимался. – Играл. И они пришли. Сказали: "тебя зовут". Я пошёл, а они, – голос его продрался, зазвенел, наконец заиграв радостью от того, что есть возможность говорить, и за это никто не ударит и не будет угрожать тяжёлым предметом. – взяли вот так, – тут он крепко обнял себя за плечи и сжал, надувая щёки, как будто ему не хватало воздуха от такого крепкого сжатия. Создавалось ощущение, что он баловался, показывая какие-то нелепые спектакли, однако глаза его страшно помутнели, а румянец на щеках стал серым. – И унесли. Я не ушёл. – он честно глянул на отца, даже боязливо несколько, зная, что за попытку лжи последует заслуженное наказание. – Ещё так сделали, – добавил он и прикрыл свои губы ладонью и вжал её себе в лицо, сминая щёки. При этом он неестественно широко распахнул глаза, повторяя своё прежнее выражение, полное страха и непонимания. Видно, рот зажали ему очень сильно. Миклош слушал, не смея дышать. Самым страшным было осознание того, что его сына похитили прямо из дома, прямо под носом задремавшей сиделки. Первым делом он стал оправдывать и себя, и недосмотр Шарлотты, и некоторую наивную неосмотрительность самого Лайоша, который пошёл за незнакомцами. Возникал вопрос: были ли то незнакомцы? Почему никто не заметил неладного? Почему факты складывались столь удачно, что было известно положение ребёнка, то, что сиделка уснула, что родителей нет рядом, и что никто из слуг не встанет преградой. Хозяева не приглашали никаких гостей в тот день, тем более, что у Лайоша была достаточно плохая память на лица: он мог помнить имена и поступки человека, принадлежавшие к определённому имени, но вот из раза в раз приходилось заново знакомить почти каждого гостя с маленьким Барашком, и напоминать ему кто есть кто. Миклош сомневался, что тот, кому Лайош мог довериться без сомнений, мог быть из его окружения или знакомых Софи. Хотя, уже начав думать о предательстве внутри дома, Миклош взглянул ещё раз на сына и припомнил, что этакий малыш любвеобильный и доверчивый мог достаться кому угодно без сопротивлений, просто потому, что он такой и есть. Это не тот ребёнок, который в свой шестой год будет с рассудительностью взрослого использовать совет «не контактируй со странными людьми». Тем более, что случилось всё внутри дома, и Лайош легко мог принять непрошенного гостя за желанного посетителя. В итоге вышло так, что Миклош зря напрягал мозг, копаясь в догадках. Не было ни одной зацепки. Пришлось продолжить убогие своей постановочной несерьёзностью расспросы. – Кто унёс? – голос Миклоша дрогнул. Он выглядел ужасно, он пугал Лайоша, даже несмотря на то, что он пытался ласково улыбаться: яркие глаза с розоватыми белками были ввалены в чёрные кратеры воспалённых глазниц, веки его часто дёргались, щёки пошли колючей щетиной. Таким Лайош не привык его видеть. А между неподвижным врагом, скрытым отчего-то под окровавленной тканью, и потрёпанным отцом сидеть становилось невыносимо жутко. Возможно, Лайош знал ответ, но, испугавшись, только лишь пожал плечами, чем вызвал у опечаленного Миклоша ряд незаметных нервных судорог в нескольких частях тела. Оба испытали тяжесть морального напряжения, и всё же Лайошу было хуже, ибо он ничем не мог объяснить тот феномен, что ему было некомфортно с отцом, о возвращении к которому он мечтал несколько недель. – Куда? – Лайош на этот вопрос опустил голову, и та мягким подбородком прижалась к грудке, влажная нижняя губа выпятилась далеко за верхнюю. Миклош сам не замечал, как хмурился, как сухие складки его кожи грозно трескались у бровей и в уголках покрасневших глаз, оставаясь долгим отпечатком, который и пугал Лайоша. Миклош не винил его даже мысленно, все его размышления шли о том, как найти и наказать похитителей, но тени на его лице играли таким образом, что никак не могли расположить к себе ребёнка. В итоге пришлось бросить допросы, ибо Хедервари старший догадался, что чем-то отталкивает Барашка. Миклош подолгу засматривался на тело, продолжавшее лежать в проходе. Пялился, как безумец, хоть ничего и не ощущал, не жалел того человека, не боялся и к смерти его относился даже с облегчением и осознанием свершённого возмездия. Но ночь с холодным телом у ног заклеймилась в сознании Миклоша ужасным отпечатком. Что-то такое было внутри него, что не позволяло оторвать глаз от трупа, к которому он не ощущал совершенно ничего. Оклемавшись, он глядел на скучающего сына, заметно поникшего от безделья, тишины и страха отойти от отца хоть на шаг. Миклош понимал, что любит этого ребёнка. Когда он вспоминал о Штефане, то омерзение в нём вспыхивало. Мысли его вились вокруг многих вещей, он ходил по комнате, вертел головой. Но всякий раз страшный, опустевший его взгляд возвращался в одну точку, даже если для того нужно было круто вывернуть шею. Если бы всё было в порядке, Миклош бы вился озабоченной пчелой вокруг Лайоша. Его бы не остановила одна провалившаяся попытка разговора ни за что. Но не теперь. Что-то в нём переменилось. Ему сложно было задержаться на одной мысли. Он забывал о чём думал слишком быстро, терял нить собственных рассуждений всё чаще. И смотрел. Смотрел, лишаясь при этом человеческого облика. Ему становилось плохо. В какой-то момент он ощутил плесневелый смрад почерневших от многочисленных ног полов. Он понял, что лежит возле кровати, и Лайош пытается его добудиться. Он не почувствовал, как упал, не ощутил боли и при том почти не познал слабости в ногах. Он был абсолютно удивлён теперь видеть всё примерно с того же обзора, что и труп охрипшего человека. Исполнившись страхом, он стал подниматься не сразу, а как принялся, маленький Лайош, ничего не в силах сделать для тяжёлого отца, поддерживал его, создвая вид помощи. Невероятно было осознавать, что это помогало ему встать. Омертвевший его взор лихорадочно шнырял вокруг и различал в размытом пространстве только Барашка, который как бы исходился ангельским свечением. Миклошу не понравилась аллегория на ангелка – это значит, что его сын уже мёртв. Пришлось выждать долгое время, чтобы осознать, что ничего не произошло, что его просто сморил обморок. Его сын был здесь. Рядом. Близко. Хватался крепко, стремясь удержать. Миклош присел на постель и закрыл серое лицо руками. Что же с ними станется? Штефан явился после обеда, и, кажется, немало удивился, обнаружив накрытое тело в проходе, который ему нужен был, чтобы оставить Миклошу тарелку. Будто он не сам пришиб человека. Миклош с интересом наблюдал: что же предпримет Штефан. Пожив с ним некоторое время, Миклош стал пытаться воспроизвести логику Штефана, но ему всё не удавалось, потому что слишком странны были его поступки и поведение. Вот и теперь он предполагал, что Штефан в виду своего нездорового равнодушия ко всему просто обойдёт тело, поставит миску и уйдёт. Но происходило пугающее: Штефан будто бы не знал как обойти преграду. Он не знал, как перешагнуть через него, словно сознание его не было ориентировано на столь нестандартные задачи. Вытекший мозг и кровь тоже смущали его: он пытался не наступить в них, и поэтому, вероятно, не мог понять, как переступить полностью окровившееся тело. Миклош глянул через мёртвого – кровь, в которой Штефан боялся замарать старинную обувь, давно высохла и не могла попортить ему ног. Миклош вновь не отгадал, что же происходило на уме у человека, неспособного мыслить рационально. Даже досада брала его за то, что он вновь не прочёл Штефана. И всё же он до смешного нелепо пытался извернуться, перешагнуть, обойти труп, но не находил путей доступных. В итоге он встал, посмотрел на Миклоша. Миклош глянул на него вопрошающим, погасшим взглядом, но Штефан ничего не сказал, развернулся и ушёл, не оставив еды, зато обрёкши обоих Хедервари на новый день с мёртвым человеком. Миклош вновь ощутил насколько невыносимо ему здесь находиться. Хотелось рвать волосы на голове, лишь бы спастись отсюда. Боже! Да хотя бы убрать почившего с дороги. Его бросило в жар, сделалось гадко. Тошнота заметно подходила к горлу, но так ничего и не вышло, его просто мутило от переживаний. Горло его изошлось в жалких судорогах, который было стыдно демонстрировать перед сыном, кадык ходил вверх-вниз, будто его уже рвало. От этого клокотания звуки не шли из его груди, но определённое сдавленное кваканье доносилось как свидетельство странных движений горла. Когда закончился порыв тошноты, началась икота. Воды не было, ведь Штефан не смог пройти в комнату. Успокоившись, Миклош собрался с силами. Его пугало и то, что нож, который был при хриплом, находился под покрывалом. Отец не мог дойти до тела, а это означало, что если Миклош захочет достать этот нож, он вынужден будет обратиться за этим к ребёнку. Но ему было противно от одной мысли об этом. Этому препятствовало ещё несколько факторов: во-первых, Лайош вряд ли согласился бы приблизиться к Хриплому. Во-вторых, туша его, вероятно, упала как раз на этот самый нож и придавила. Пятилетке с этим грязным делом не совладать ни физически, не эмоционально. Миклош ощущал, что его спасение настолько близко от него, что он зря жалеет Лайоша. Что нет ничего приятнее свободы, пусть бы даже пришлось убить Штефана... Эта идея выглядела настолько успешно, что он стал предполагать, что Лайош мог бы в дальнейшем сказать спасибо. Пусть бы он испугался, пусть бы заплакал, вляпался бы в склизкую кровь, но что если это их последний шанс выбраться отсюда? Можно ли вообще было сомневаться в том, что стоит попробовать? Он несколько смущённо обратился к Барашку. – У него был нож... – сын глянул на Миклоша понимающе, вероятно, он знал об этом не понаслышке. – Он его уронил и упал сверху. Попробуй достать. Лайош вцепился в кровать, Миклош заметил это. Но теперь этот план ему действительно казался последним, ему нужен был этот чёртов ножичек. Его можно было бы просунуть в то самое звено на его ноге, что скрепляло удавку на почерневшей голени. Синяк сдавленным браслетом окаймлял его ногу, старый металл красил содранную кожу, которая активно выделала кроваво-гнойную лимфу. Он уже не чувствовал боли, как почти не чувствовал и самой ноги. Будь он хотя бы в чулках, натирания, скорее всего, можно было бы избежать. Теперь он думал только о том, чтобы высвободиться. Уйти самому и унести отсюда сына, ибо он, возможно, выдержит ещё одну бессонную ночь здесь, но потом... – Иди. – низко и хрипло повторил Миклош, своим тоном возвещая о том, что это вовсе не любезное приглашение. Лайош всем своим видом демонстрировал протест, но Миклош свалил это на детскую бестолковость и то, что ребёнку не понять всей тяжести ситуации. Действительно, это было так, но Лайоша постоянно било в страхе перед лежавшим на полу. Он уже не раз видел, чтобы этот свин валялся, умирая без опохмела, вот и теперь Лайош воспринимал его за упавшего от опьянения. Создавалось ощущение, что мертвец скоро протрезвеет и поднимется гневный и ужасный. Ему было элементарно жутко, его сковывала неприязнь к охрипшему старику, и когда Миклош так повелительно смотрел на него, ноги Лайоша, сидевшего на краю постели, стали подпрыгивать, дрожать. Миклоша одолевала некоторая одержимость этой идеей, ему было не до жалости, не до осмысления чувств пострадавшего сына. Это было жестоко, но они находились в примерно равных условиях нервного потрясения. При этом Лайош мог забыть некоторые пугающие его вещи или просто не понять угрозы, Миклош же впитывал в себя всё, и от беспомощности своей, скованности не мог защититься и выплеснуть всё своё отчаяние, ведь поговорить ему также было не с кем. Отец выглядел страшно, поэтому, тряхнув кудрями, Лайош сполз на пол очень медленно, будто в чём провинился. Он ещё раз глянул на Миклоша, в глазах его ища хоть малость сострадания. Он ожидал, что отец смилуется, как и всегда бывало; когда он разбивал чашку или не хотел читать тексты для уроков, Миклош не давил на него, не упрекал, давал поблажки. Теперь было просто непривычно видеть его таким, Лайош не осознавал до конца, шутит отец или действительно что-то в нём сделалось не то. Миклоша этот взгляд задел за живое: прежние сомнения вернулись, стало понятно, что Лайош, даже если отважится, то не справится с тушей, не найдёт ножа, измажется в крови ненавистного человека, которого он боится даже после его смерти. Он заметно смягчился, опустил глаза виновато, пытаясь взвесить риски. Посмотрев на Лайоша вновь, он ничего не сказал против своих прежних слов. Это означало, что Лайош должен был попробовать, тем не менее не под давлением, не под строгостью. Миклош уставшим своим видом выказал вселенскую безнадёжность освобождения, следы стресса на его лице, пара седых волос, которые он не заметил прежде, и не выдрал. Лайош пошёл к телу. Он смотрел всё время на Миклоша, и что-то трогательное в нём сообщало, что лучше подойти к отвратительному человеку, попробовать найти его страшный ножичек, чем видеть отца таким. Юный барич опустился на корточки возле трупа в районе бёдер умершего, становясь умилительно круглым в такой позе; руки его пухлые и невинные пошли под покрасневшую простыню боязливо, но достаточно быстро, чтобы поскорее закончить дело. Тут же барашек шлёпнулся на задок и отдёрнул руку: он вляпался в кровь. Ему стало противно, он принялся мазать грязной ладонью по полу, не имея возможности иным образом очиститься от чёрной слизи. На коротеньких пальцах остались розовые следы. Лайош мгновенно выкатил нижнюю губу, готовясь рыдать, но, тряхнув кудрями, он повернулся к отцу, выжигая блестящие влагой глаза на солнце глазки, ведь Миклош стоял в стороне окна. Увесистые слёзы побежали из его глаз, но он не скулил, наученный тому, что плохо для гордых кавалеров вот так рыдать. Он и без того не мог выполнить указания отца, а теперь испугался невероятно. Ребёнок почувствовал мнимую боль в пальцах, словно это была его кровь, однако лишь стал паниковать, из-за этого появились ощущения ранки. – Ладно! Оставь! – громко булькнул Миклош, накрывая свои глаза рукой, не в силах вынести собственной жестокости к сыну, которого он, кажется, обрекал на новые травмы. Он кривил губы, сам пытаясь не заплакать. Лайош, освобождённый от грязной работы, сразу вскочил и побежал к отцу, сжимая его штанины розовыми ручками, уткнулся в его иссохший живот и влажно втянул пузыри носовой слизи, тщетно сдерживая всхлипы. Миклош положил на его голову ладонь, досадуя. Ему не выбраться. Ему не выбраться отсюда никак, никогда, ни в едином случае. Мыслить получалось лишь об этом. Весь его оптимистичный дух иссяк, барьеры перед плохими мыслями были разрушены. Он чувствовал, как намокает от слёз ребёнка его живот. Свои слёзы он прятал в ладонь, задерживая дыхание, и ни разу не дрогнул перед Лайошем в попытке не упасть совершенно в его глазах. Вскоре Барашек попросился на руки, и Миклош исполнил его желание, с трудом поднимая лёгкое тельце. Тем он очистился перед сыном, перестал быть тираном в его глазах, остался единственной защитой, единственной желанной компанией в этом доме. Так прошёл их день. С наступлением вечера, когда Миклош баюкал Барашка, он мычал ему мотив какой-то старой польской колыбельной, которую уж и не помнил где выучил, и отчего не помнил ни единого слова. Было жарко, поэтому Лайош отказывался заворачиваться в отцову рубаху и намеревался расстегнуть свою, но Миклош постоянно укрывал упрямца, хотя и сам исходился потом. Глаза у старшего Хедервари горели огнём, гноились, а сухие черепки копившейся в уголках глазной смазки, непременно попадали под веки, резали изнутри, и тогда Миклош выворачивал веко, грязными руками пытаясь убрать раздражающий осколок, он только больше вредил себе, хоть и вызывал при этом всеочищающие слёзы. Спать было нельзя. Когда милый Лайчи уснул, было ещё несколько светло. Миклошу было не легче, когда он засыпал. Он вновь чувствовал себя одиноким, но вынужденным защищать любимого сына. Он не вытянет эту ношу. Однажды он уснёт... В дверном проёме в тот странный вечер показался Штефан. На лице его изображался неукротимый интерес, он глядел в постель, на мальчика. Изначально Миклош его не заметил, потому что ходил Штефан точно кошка, а его уставшая голова не так хорошо воспринимала окружение теперь. И то он позволил Штефану пялиться на Лайоша ещё какое-то время. После до него дошло. Внезапная, нездоровая бодрость, похожая на вспышку гнева, взыграла в его слабеющем теле. Он, сидя на постели, наклонился так, чтобы закрыть собой предмет безудержного любопытства, и возымел наконец со Штефаном контакт глаз. Юноша глянул на Миклоша так, словно не ожидал его здесь увидеть, и только сейчас заметил. Но это теперь не волновало Миклоша столько, сколько жгли, сосали и выедали его изнутри чувства необоснованной ревности, гнева и ненависти. Штефан ни его чувств, ни угрозы в его взгляде не понял. – Нужно убрать... – с явным давлением заговорил Миклош, словно приказывал больше. Потому что он с трудом выносил присутствие этого трупа. Ведь он не раз был на похоронах, но открытый гроб его не столь смущал тогда, как сейчас его душит вид неупокоённого тела. – А! – выдавил из себя Штефан задорно. Что это означало, Миклош так никогда и не поймёт. Вряд ли Штефан вложил в этот звук какой-то особый смысл, но возбуждённый страхами Хедервари предавал потусторонний и суеверный смысл всему, что видит. Он долго стоял прежде, раздумывая о чём-то, при этом моргал, как филин, внезапно умными глазами смеряя проблему. Миклош увидел в этом глупый выход из своего положения: – Может, мне помочь? – изображая из себя любозность, Миклош нервно затрясся, как безумец, нестандартная теория которого сработала на практике. Но Штефан, будто наконец очнувшись от бестолковой полудрёмы, ответил ему отрицательным мотанием головой. В кои-то веки он вообще отвечал. В такой момент... Он откинул пропитанное чернотой покрывало и поморщился: запахло кислой, прелой и подсохшей кровью. Миклош наблюдал за ним, опираясь неудобно на свою руку чтобы продолжать закрывать сына. Не столько он боялся, что Штефан вновь обратит своё внимание на его любимого отпрыска, сколько теперь не хотел, чтобы Лайош увидел, что сделалось с ненавистным ему человеком, если мальчик вдруг проснётся. Благо, Штефан держался тихо и не мог разбудить ребёнка. Вместо лица поблёскивал жирной палёной смолой кроваво-костяной фарш. Носовой хрящ треснул и разъехался надвое, глаза были открыты, но из-за взбухшего фиолетового отёка вокруг них не было видно даже цвета радужек. Губы были рассечены и походили на ввалившиеся во внутрь лепестки хищных цветов, и зубов за ними почти не было, а если и остались, то были поломаны до багрового нервного слоя. Лоб и щёки, кажется, не были задеты, но также были залиты сгущенной глянцевой слизью. Миклоша помутило, и он отвернулся. Милый Лайчи спал спокойно, посапывая громче, чем звучала возня Штефана с трупом. Сначала он попробовал потянуть тело за грудки одежды, но этим, конечно же, ничего не добился совсем, словно впервые имел дело с мёртвым, отяжелевшим человеком, и Миклоша это обнадёживало. Следующими попытками Штефан показывал отсутствие логического мышления: он тянул охрипшего за волосы, неудобно хватал под подбородок, без прежней брезгливости марая свои ладони, и пытался тащить так. Любая его попытка дёрнуть, потянуть тело за одну из его частей были бессмысленны и заканчивались ничем. Тогда он протиснул руки под него, обхватывая его плечи с головы через подмышки и, стоя на одном колене, попробовал тянуть его, но начал валиться вперёд, на почившего. Тем не менее он сумел справиться со своим весом, но всяко упал, зато на бок, не в самую кровь. Он выглядел ужасно слабым сейчас, хотя Миклош не был уверен сам, что смог бы утащить мясной мешок, который являлся ему ровней по комплекции. Веса ему добавлял хронический алкоголизм и безвольность, безучастность в собственной участи. Это не больной, с которыми Миклош единожды имел дело, те стараются содействовать, чтобы не обрекать весь свой вес на того, кто пытается их утащить. Это мертвец, который плевать хотел на ваше удобство. Совершенно гадко было бы оказаться на месте охрипшего. Его тело тискали как рыбу в муке, ни о каком упокоении души, ни о спокойствии вечном после смерти речи не могло идти. Каким бы ни был человек при жизни, подобное обращение с уже почившим Миклош почитал за абсолютное неуважение. В том числе из-за того, что даже если бы на его месте была личность получше детского палача и бандита, Штефан никак бы не изменил своего отношения к безжизненной туше. При жизни его, Штефан его боялся, но теперь валял по полу. И ненависть в Миклоше вспыхивала такая, что не давала вспомнить о слабости Штефана, о действительном весе мёртвого бандита. Он думал лишь о том, какие бы ещё грехи приписать слабоумному. Он покрывался розовыми пятнами неравномерно, сопел, раздражался. Ему не нравилось и то, что Штефан так долго возится, он боялся, что проснётся маленький Лайчи. В итоге ему стало казаться, что Штефан его провоцирует, специально ведёт себя так, тянет время. Он с лёгкостью размозжил череп живому существу, а теперь будто и пера письменного поднять бы не сумел. В старшем Хедервари вскипала желчь, единственная, кто наполнял его пищеварительные органы последние дни. – Дёргай за руку и поворачивай! – раздражительно поучал он. Когда-то отец, а после и Казимеж рассказывал, что таким образом в одиночку оттаскивали особо крупные тела убитых. Но Миклош сам особо не понимал, как это работает, ведь не видел воочию, не применял сам, а Штефану, и без того плохо осознающему его речь, было вовсе невдомёк, как пользоваться этим советом. Несмотря на свою же неопытность, Миклош бесился всё больше. – Надо за левую руку тянуть и на правый бок поворачивать. Не так! – он вскочил с постели, в стремлении показать, Штефан даже не дрогнул, когда раздражённый Миклош рванулся к нему. Звякнула натянувшаяся цепь. Оба в молчании глянули на безмятежного ребёнка. Миклош крепко сжал челюсти, до самой шеи багровея. В лице его читалось такое напряжение, как будто он был готов взорваться, и огниво бы на то не понадобилось. Штефан опустил ресницы и раздул ноздри, выражая безучастное соболезнование. Всё же Миклош стал жестикулировать, руководя процессом, и очень быстро Штефан понял, что от него требуется. Настолько быстро, что казалось, он знал это и раньше, но запутался или забылся в нужный момент. Его непредсказуемости не было предела. Они шумели достаточно, но Лайош, проведя день в голоде и относительном страхе, спал крепко. Штефан поочерёдно брал за руки труп разбойника, тянул и перекатывал его таким образом, бросал ту конечность, за которую только что тащил, как безвольную студинистую мясную массу, и с усердием брался за вторую, чтобы повторить действие вновь. Вряд ли он делал это из доброты душевной. Теперь, когда он крайне ловко обходился с по-собачьи умершим человеком, Миклош мог предположить, что Штефан всё же уже имел дело с телами и знал, что вскоре оно испустит запах, изойдётся телесными зловонными жидкостями. Вскоре Штефан смог выкатить тело в коридорчик. Но Миклошу спокойнее не стало. Он попятился как трусливый зверь, наступил на свою цепку и еле сдержал равновесие. Он только что помог управиться с мёртвым телом. Болел живот и горела горечью грудь, волнение стискивало ему лёгкие. Ему было не так просто справиться с этим, ноги его подкашивались, а в голове возникало колючее чувство вины. Будто он виноват в чьей-то смерти. Миклош закрывал больные глаза ладонями, мял опухшие веки, вдавливал глазные яблоки в череп. Нижняя челюсть его сотрялась в жалких подобиях горячих рыданий, но воздух застрял в его глотке, не шёл, слёз не было тоже. Нутро болезненно горело, а тело безбожно мёрзло, как будто вся кровь ушла во внутренности, и теперь они рвались и лопались, вскрывая внутренние раны. Он ещё слышал, как шлёпалась о пол отпущенная рука, как грузно перекручивается безвольное тело в коридоре. Новые страхи вытесняли телесные и моральные страдания. Когда голова у него закружилась, он освободил краснющие глаза, и, шмыгнув носом один единственный раз, направился к постели. Миклош повторял себе: «я не виноват», но поверить в это не мог. Вскоре он стал уверять себя, что этот гад заслуживал смерти. Когда маленький сын оказался в его объятиях, он явно ощутил, что если бы мог, охотно приложил бы руку к смерти этой отвратительной личности, чудовища и детоубийцы. Ему стало многим легче. Не важно, что именно сделает с телом Штефан: захоронит хоть в верхних слоях почвы или выбросит на поруганье зверям – эта собака воистину заслужила позора, и если не при жизни свершилось правосудие над ним, то после смерти жалости к нему не прибавится. Думая так, Миклош крепко сжимал маленького Лайчи. Лайчи неосознанно во сне царапал отцу рёбра, как зажатый в хищных лапах беззащитный котёнок. Он часто сжимал что-то во сне, и теперь, под маленькими ноготками, Миклош успокаивался. Урчание его живота походило на глас удовлетворённого большого зверя. Живот Барашка тоже урчал, но Миклош ничего с этим поделать не мог. Всю ночь он держал свои глаза открытыми, несмотря на то даже, что когда он их закрывал, они прекращали свою резь, более не болели. Однако нельзя было позволять себе расслабиться. Боль уже не помогала ему держаться в сознании, она морила сильнее, помогала слабости одолеть упрямого Миклоша. Он знал, что непременно окажется на месте охрипшего детоубийцы, хоть в жизни он не делал зла совсем, а ждала его та же участь. А Лайчи... Что будет с ним?.. Когда серое солнце лизнуло грязные полы тесной будки Миклоша, то стала видна кровавая дорога, уходившая в глубины рушащегося дома. Хедервари заранее обдумывал как объяснить сыну всю это грязь, но ничто в его отяжелевшую голову не шло. Последние часы он проводил в бездумье, и не то, что не мог толком подняться с постели, никакие мысли его теперь не тревожили настолько, чтобы он мог заставить себя работать над ними. Губы его сохли, язык становился до гадости липким, а во рту стояла пакостная вонь пустого желудка. Хотелось лишь спать, и Миклош медленно смирялся со смертью, которая непременно настигнет его и маленького сына, стоит ему закрыть глаза. Но придётся оправдываться на том свете, отвечать за своё уныние. Спасения не было. Оставалось ждать и сохранять надежду на скорейшее освобождение. Он мог утешить себя тем, что знал, что он жив, что жив любимый Барашек. Наверняка Софи было в разы тяжелее, ведь она не могла знать, что сталось с её семьёй. Ножичка не было на месте. Скорее всего, он зацепился за одежду хриплого или вошёл в тело. Штефан бы наверняка не обратил своего внимания на такую мелочь. За ночь у вымотанного Хедервари возникли мысли по поводу троих людей. Он положительно не знал, что те другие также мертвы, и всё время думал о том, что они могут вернуться. Однако кто же они? О каких девушках говорил Штефан, и какое он сам имеет отношение к этим бандитам? Миклош рассудил, что он боялся их до смерти, что не одобрял их действий. Патриция ничего не рассказывала об этих людях, потому как, вероятно, не застала их присутствия. Тем не менее они вели себя здесь как хозяева: вводили лошадей прямо в дом, были уверены, что никого здесь нет. Очевидно, Хриплый принял его за человека, которого на привязи оставили умирать в одиночестве. Он ничего не знал о Штефане... Вскоре ему стало ясно, что некая шайка обосновалась здесь, водила сюда пленников, награбленное. Те девушки, о которых отчаянно скулил Штефан – тоже пленницы, к которым он сам не имел никакого отношения. Штефан слабоумен явно, однако у него тоже имеется некоторая логика; не всегда, но от того он порой до пугающего умён и расчётлив, что почитать его за дурачка и расслабляться было бы самоубийством. Но даже он не знал, когда именно нагрянут лиходеи, потому как он ворвался совершенно неожиданно, взмыленный, напуганный. Он был не с ними. К Лайошу у него нет никаких злых намерений. А к Миклошу? Что же ему нужно?.. – Куда ты дел тело? – тихо спросил Миклош, заслышав мягкие шаги в коридоре. Он не ожидал, что Штефан отзовётся. – Внизу. – внезапно ответил Штефан подстать тону Миклоша. Как будто он тоже не хотел разбудить милого Лайчи. – Ты его похоронил? – живо спросил Миклош. Но Штефан вопроса не понял, поэтому не посчитал нужным давать ответ. В какой-то момент Миклошу пришло в голову, что Штефан не столь слабоумен, сколько элементарно не понимает венгерского. Проверить эту догадку он не попытался, так как немецкого он тем более знать не мог (судя по опыту Патриции), польского, вероятно, тоже, по той причине, что Миклош уже опробовал польскую ругань в его адрес и пел колыбельные для Барашка, на которые Штефан также не отзывался. Он явился сюда с ведром холодной воды и тряпкой. Миклоша это несколько удивило и взбодрило. Этот человек продолжал поступать по неожиданности, будто желал однажды застать Миклоша врасплох. Штефан опустился на дрожащие колени: видно было, что он очень утомлён чем-то, и принялся отшаркивать кровавую коросту от пола. Шварканьем он быстро разбудил Лайоша, но Миклош не настаивал на его пробуждении, поэтому ребёнок, разнежившись, перекатился на живот и принялся чутко дремать, сопя очень громко. Черепки сохлой крови отходили очень скверно, пенились, пачкали розовым всё вокруг. Руки Штефана быстро покрылись влажными пузырями, похожими на мыльные. Вокруг становилось только грязнее. Миклош глядел на него пустым взглядом, задумчивый. В любой бы другой момент он накричал бы на Штефана, как на слугу, чтобы он отошёл и оставил это дело, в котором у него не было таланта. Но он был очень уставшим, чтобы ругаться. В один момент ему стало тошно наблюдать за фигурой Штефана, и он повернулся к сыну. – Спишь, Барашек? – обратился он к Лайчи очень тихо, он не хотел, чтобы Штефан их услышал. Лайош не ответил, но многозначительно булькнул горлом, словно попытался бы ответить, если бы не хотел продлить свой сон. Миклош остался спокоен благодаря этому. Долгое время ещё Штефан отдирал тёмную корку от пола и всё никак не мог очистить полы полностью. Он всё же больше размазал, тем не менее кровавые сгустки и потрескавшийся сухой слой он упразднил, хотя своей работой доволен не остался. Ему было тяжело: его мотало, ноги часто затекали, руки начинало безбожно покалывать от ледяной воды, пальцы скрючились в мёртвой хватке тряпки, он не мог разогнуться долгое время. Поднявшись со скрипучим кряхтением, он принялся разминать окаменевшую поясницу. Лайош, забившийся скучающим кульком в угол постели, с интересом наблюдал за неизвестным, распахивая глупые глаза, как котёнок. Он тоже неоднократно привлекал внимание Штефана. Миклош перехватывал любой их зрительный контакт и строго пресекал безмолвную связь. Его тошнило от мысли о том, что Штефан облюбует его сына как потенциальную жертву, а наивный Лайчи из интереса сам сядет в колодки в соседней комнате. И тогда... Миклош ходил бледно-зелёный, сглатывал волнение, злость; всё проглатывал, не имея особой силы накричать на Штефана. К тому же, он бы он выглядел параноиком не только в глазах своего скудно просвещенного общества, но и в своих. Ему вообще могло казаться, что они переглядываются. Могло это быть наяву также с условием, что Штефан по своему поведению напоминал бестолкового ребёнка, при этом достаточно невоспитанного и бестактного. Всё худшее Штефан, по мнению Миклоша, вобрал в себя. Выискивая в нём грехи, он забыл, что воспитанием родного сына практически не занимался. И всё же находиться здесь ему было крайне гадко и страшно. Уйдя, Штефан оставил Миклошу кучу тревог. Он выбивался из сил, валился с ног, у него поминутно темнело в глазах, а от волнения перехватывало дыхание. Он надеялся, что вскоре отступит всякая опасность, Штефан как будто был к нему лоялен, на сына глядел без злости, без страсти. Но гложила его паника за маленького, словно возросла вероятность потерять его. Пугающими думами он только больше выматывал себя, доводил до головокружения. Тем не менее он не терял самообладания, не метался по комнате, и, что было ужасно, не изобретал планов по спасению. Всякая идея была провальна, безнадёжна. Он был абсолютно бессилен перед оковами. Жизнь на привязи абсолютно пагубно на него влияла: угнетала, подавляла его волю и высмеивало право быть свободным гражданином, не имея за плечами уголовного прошлого. Не было причин попасть сюда; не бывает таких вин, за которые человек достоин испытать подобные муки. Трястись, как промёрзший цуцик, ничего перед собой не видя не только от голода и слабости, но и от туманной безысходности, гнетущей и тяжёлой. Становилось всё тяжелее справиться с давлением ситуации, в которой оказался замученный тоской Хедервари. К тому же, смерть его сына в любом случае будет на его совести в том числе. Таковая произойдёт только если он уснёт, если на минуту сомкнёт глаза. Но даже Бог не в силах дать ему послабление, ведь по Его уставам каждому положен отдых. Здесь, в забытой Всевышним глуши, заповеди Его не имели силы и смысла. Взывать было бесполезно, но ничего иного не оставалось. Он устал. Такой образ жизни, окружение, несомненно, выматывает. Все соки высосало из него непрестанное волнение, стресс, множество раздражителей, а также вдруг накатившая скорбь по несбывшимся мечтам. По правде говоря, он скорбел постоянно, но не замечал этого, таил в себе, жалел лишь в подсознании, но теперь, в моменты жестокого самоанализа, тишины, отсутствия кого-то, кто бы мог отвлечь, а лучше спасти его от постоянных переживаний, он был полностью порабощён скукой по женщине, с которой будущего у него нет и быть не может. И гадко становилось от того, что он уделяет этой мысли так много внимания, гадко, что сознание его не справляется с ситуацией, что он не в состоянии придумать действенный план. Ему оставалось только думать и ждать чего-то, что настигнет его непременно. Через месяц примерно появится новая жертва. Он всё узнает. Миклош не решался лечь спать и оставить ребёнка на стороже. Чтобы если что, то милый Лайчи сразу будил отца, бил тревогу. Это был единственный выход, он не выдержит ночь. И теперь он пребывал в предобморочном состоянии. Щетина на его щеках на фоне общей бледности казалась серо-зелёной, даже маленький Барашек мог предположить, что что-то с Миклошем происходит не то. Тем не менее, он не мог заставить себя оставить сына одного. Этот Штефан мог бы сделать что угодно. Лайчи сам бы мог уснуть, отвлечься, не понять, что страшное «что-то» уже произошло. Лайош мог бы даже не успеть закричать. Барашек – ребёнок, а Штефан... Всяко старше него. Сильнее. Безумнее. Пустая тошнота душила Миклоша, выводя его из себя. Сомнения его были разрушены, когда он вдруг увидел миску съестного на полу. Как она оказалась здесь? Он не видел Штефана, хотя он находился здесь, в сознании... Он спросил у Лайчи, приходил ли тот самый человек, и получил положительный ответ. Миклош от усталости пропустил столь важный эпизод своей жизни. С ужасом он подумал, что, скорее всего, не заметил бы, даже если бы Штефан пришёл убить его сына. От него пользы нет. Он даже не смог бы противостоять ему. Нельзя спать, но более всего нельзя изнурять себя. Всего час, два часа спокойствия. Ему не станет легче, он не отдохнёт как следует. Но по крайней мере хотя бы сможет стоять на ногах, и если будет нужно – стоять до последнего. Барашек выслушал наставления отца о том, что нужно кричать, что бы ни случилось, что бы Штефан не сделал, что бы ни сказал ему, нужно кричать. Нельзя доверять ему, нельзя, даже если он предложит сладкое (хотя Миклош сомневался, что Штефан мог бы предложить ему это), нельзя выходить из комнаты и нельзя позволять Штефану заходить в неё. Нельзя есть еду в миске. На этом Миклош запнулся: Лайош наверняка был голоден. Он вспомнил слова Патриции о том, что все ели эту еду и всё было в порядке. О, быть может, в еде и была вся соль... Миклош предполагал, что в ней может быть малая порция яда, которая, быть может, не нанесёт особого вреда взрослому, но убьёт ребёнка. Быть может, Штефан тестировал препараты на своих пленниках. Быть может, всё было куда проще, чем Миклош думал изначально... Поведение Патриции теперь казалось ему очень понятным. Штефан мог подсыпать в еду вещества, действующие прямиком на мозг. Одни только пары этого вещества могли бы вызвать галлюцинации, которые Миклош видел по ночам, а его употребление приводило бы к психозам, подобно тем, которые испытывала несчастная Патриция. Это смогло объяснить всё. Миклош ужасными, красными, почерневшими вокруг глазами посмотрел на сына и с явным давлением повторил слова о том, что от еды нужно держаться подальше. Лайош, казалось, был готов расплакаться от этого, но Миклош обороты не сбавил, пока не получил смиренный кивок. Миклош добавил также, что если Лайошу будет страшно, плохо или он захочет спать, в таком случае он тоже должен будить отца. Глупое детское личико отличалось умным взглядом. Барашек всё понял, усиленно тряхнул кудрями, и заверил отца, что сделает всё это при надобности. Будить старшего, если ничего плохого не произойдёт, он должен был, когда начнёт темнеть. Хедервари лёг спать, напоследок перебирая в голове всё сказанное Лайошу. Он предупредил его обо всём, вбил в его голову всё, что считал необходимым, но он продолжал испытывать тревогу. В постели, которая продавливалась глубоко, создавая жесткие бортики вокруг тела, он ощущал себя как в гробу. Когда темнело в его глазах, ему казалось, что это медленно опускается дубовая крышка, он окажется навсегда запечатан, он умрет. Однако, стоило испугаться смерти, и он открывал глаза, вмиг становилось светло: он находился в той же комнате, рядом, на постели сидел задумчивый Барашек и с интересом ковырял свои отросшие, почерневшие от грязи ногти. Миклош успокаивался, закрывал глаза и вновь оказывался в гробу. В конце концов усталость сломила его, он уснул очень крепко. Наверное, Лайош не смог бы добудиться его. Так и случилось. В темноте Миклош долго не мог понять где он и почему в столь ужасном положении до сих пор. Очнувшись, мужчина протянул руки в непроглядную толщу тьмы, чтобы проверить, не в тесной ли он могильной коробке. Вокруг было пусто, лишь возле бока теплился живой комок. Миклош потрогал его – ощутил под рукой липкие от жира кудри, тёплые щёки, маленькие горячие кулачки. Лайош спокойно спал рядом с ним. Старший Хедервари непременно ощутил всепоглощающий страх, ему казалось, что за ним следят, что произошло нечто ужасное, что его сын уже мёртв, несмотря на то, что от тепла его тела у Миклоша вспотел бок и хриплое сопение заложенного слизью носа было отчётливо слышно. Дикая тревожность его не отпускала, он боялся пошевелиться, боялся дышать и показать, что он уже проснулся. Во мгновение стало холодно, и только бок спекался от тепла детского тела. Пришлось долго успокаивать себя, чтобы начать думать о том, что же всё-таки произошло. Всё было просто: Лайчи не смог разбудить отца на закате, не смог и после, и, не посчитав нужным и посильным бодрствовать и дальше, лёг отдыхать. Миклош не злился на маленького. Он был в неконтролируемом ужасе. Всё было хорошо. Он выспался. Он может быть горд собой, ведь благодаря его слабоумию, неосмотрительности и наивности, он чуть не потерял сына, чуть не умер сам. Так ему казалось, по крайней мере. Не было причин винить себя, но Миклош, в оцепенении, обливался ледяным потом, боролся с собственным дыханием, которое никак не мог восстановить и задыхался, поминутно чувствуя, как болят лёгкие от перенапряжения. Не считая общего положения, всё было в порядке. Всё было хорошо. Он не мог в это поверить до последнего. Один раз он разбудил Лайоша, чтобы возыметь с ним короткий, почти бессмысленный диалог. Он успел упрекнуть сонного ребёнка в неосмотрительности, но Лайчи, наверняка, никогда этот урок не усвоит, потому что сон его поглотил вновь очень быстро, он ничего не запомнил и не принял своей оплошности. Миклош не мог винить его более, хотя считал нужным в такой ситуации напомнить Лайошу, что они не дома, они не в безопасности, и Штефан не их обслуга, но, вероятно, социопат, ставящий опыты над людьми. Теперь Миклошу казалось, что он бы мог не ложиться спать, ему думалось теперь, что он не был уж столь уставшим, чтобы отдыхать так долго и отдыхать вообще. Словно он не заслужил сна. Несмотря на то, что даже ноги его не держали, Миклош не мог концентрировать своё внимание на важных вещах до того, как поспал, теперь ему казалось, что то были лишь отговорки. Ему было проще обвинить хоть кого-то в проиходящем, иначе бы он не воспитывал себя, попадая в идентичные же ситуации, жалел бы себя всё больше и больше, и в конце концов поплатился бы за это. Ему вовсе не казалось полезным винить в произошедшем маленького ребёнка. Штефана же он не учёл, словно не вспомнил об этой нежелательной персоне. Длительное время пришлось лежать, пока Лайчи не перевернулся во сне, от жары прижимаясь к холодной стене. Тогда Миклош поднялся и принялся ходить, разминая ноги, цепка сипло резала пол. Он с отвращением ходил босой, просто из того соображения, что влезать в ледяную обувь ему было бы ещё более неприятно. Он ощущал абсолютную пустоту вокруг себя, настолько он чувствовал себя брошенным, что казалось, будто он был в абсолютной безопасности, ибо отчуждённый материальным миром, он был недосягаем для других. Штефан стонал в своей комнате время от времени, тянул гласные и клокотал гортанью в неведомых словах, но Миклоша это более не пугало, даже наоборот. По крайней мере он был убеждён в том, что Штефан спит и видит заслуженные кошмары. Лайош, будучи непривычен спать в этом месте, часто ворочался, особенно когда отец ушёл от него, мяучил что-то, шлёпал пересохшими губами, будто сосал и бесконечно пережёвывал что-то во сне. Хедервари непроизвольно повторял за ним, ибо уж слишком движения челюсти напоминали ему о том, что он не ел около десяти дней. Колкий пот ежеминутно проступал в разных частях тела, несмотря на то даже, что Миклош испытывал болезненный озноб, ему пришлось снять рубаху, ибо та непременно промокла бы, и стало бы ещё хуже. Его потряхивало. Он так был зациклен на своём самочувствии, что дурные видения не посещали его до самого утра. Вода кончалась быстро. Послушный Барашек не притронулся к еде, как и было велено, но он явно был готов начать капризничать. Даже жутко становилось от того, что он не начал бастовать ещё раньше. Свиду его смиренное подчинение ситуации выглядело плодом старательных запугиваний. Лайош же не жаловался на пережитые ужасы. Миклош страшился допрашивать. Он ничего не мог предложить сыну в качестве альтернативы, поэтому оба пили воду очень большими количествами. Миклошу даже пришлось несколько раз просить Штефана сменить кувшин вновь. Интересно было то, что на просьбы о питье он отзывался непременно. Миклош быстро сообразил, что это запросто можно использовать против самого Штефана. Только что предпринять – было уже иным вопросом, над которым Миклош бился с самого своего появления здесь. Чем больше он выпивал, тем сильнее его трясло. Лайош наблюдал за тем, как мотает отца из стороны в сторону, как дрожат его пальцы, как в нездоровых телесных судорогах проявляются рёбра и позвонки на спине, которые ранее разглядеть просто так было невозможно. Кожа его на некоторых местах несколько задрябла, но сложно было сказать худел он или просто скоротечно старел на глазах. Зубы Миклоша постоянно бились друг о друга, губы находились раздельно, глаза бестолковые и дикие бегали панически, словно он не осознавал где он находится. Всё утро Барашек пролежал на постели, лицом к стене, бестолково тыкая в солнечных зайчиков на посеревших белилах, словно пытался их спугнуть. Порой он дремал, а просыпаясь, принимался разглядывать свои пальцы, изучать и ковырять розовые пузыри потенечки на животе. Он наконец устал ждать, набрался смелости, предположив, что отец не ударит за лишние вопросы, быть может, даже выслушает секреты. – Когда мы домой? – наивно спросил он вдруг. – Скоро, Лайчи, скоро... – Миклош пусто глядел в пол, но при этом говорил с невероятной уверенностью. Кажется, в этот момент, он пытался оправдать очередной несбыточный ход действий. – А мама тут? – Она дома, ждёт нас. Скучает. – Миклош поднял голову и ласково улыбнулся сыну. Лайчи не улыбнулся в ответ, но круглое личико засияло не хуже световых пятен на стене. – Ругаться будет... Я скажу, что это ты меня задержал! – Нет! – пискнул Лайош, мгновенно обижаясь на такие шутки. Миклош весело хохотнул, наблюдая за тем, как надуваются детские щёки. – Это сам ты задержался! Минуты веселья стоили очень дорого, Миклош был намерен продлить это неожиданное удовольствие. Он не перестал дразнить Лайчи, пока действительно не обидел его. Барашек отвернулся к стене, мыча упрямо на всякую глупость отца. Когда же игра зашла слишком далеко и Лайчи захлюпал носом, Миклош молча подошёл, чтобы обнять его. По своему обыкновению коротышка отбивался от потешавшегося над ним обидчика, но вскоре устал бороться и смирился с тем, что отец таким варварским образом просит прощения. Он расслабился, и они заговорили о доме. О том, что Шаркёзи катает маленького не хуже лошадки, но краснощёкий Бернарт выше цыгана, поэтому на нём кататься интереснее. О том, что тётка Лола раскудахтается пуще строгой Софи. О том, как все будут рады их видеть живыми. Миклошу становилось легче сносить безысходность от разговоров с сыном. – У тебя есть твоя Голубка? – заговорил Миклош вдруг, не зная более тем для обсуждения. Он надеялся, что Лайчи поймёт его без лишних объяснений и сознается в своих любовных похождениях по маленьким барышням – дочерям подруг Софи. Но Барашек замолчал, явно не понимая вопроса. – Это будет твоя девочка, которую ты будешь любить всю жизнь. И на ней женишься, ясно? – Почему "Голубка"? – заладил Лайош, явно не понимая романтических аллегорий. Честно сказать, Миклош и сам понять не мог почему он так прозвал свою любовальницу. Он не помнил подробностей ссоры с Казимежем, словно сама по себе Агнеш всегда была милой сердцу голубкой. Всякий варвар, очаровавшись розовостью резных крыльев, заключил бы птицу в клетку. И Миклош, будь он жадным до пустой красоты, сделал бы непременно также, хоть он не смог бы обеспечить ей золотые прутья, скорее гроб или холостую могилу в верхних слоях почвы. Он прекрасно это понимал, потому, даже если бы Агнеш хотела оставить семью, дом, родную землю и податься с ним в Буду, принадлежащую австрийцам, даже если бы она добровольно надела нищенские оковы, захотела бы трижды умереть в подворотне вместе с ним, он бы того не допустил. У неё были свои принципы, как у любой птицы, что ценит волю, и нарушать их в сомнительную угоду своей собственнической души было бы дрянной затеей. Почему Голубка? Ответ лежал на поверхности: можно переломить ей крылья, воспользовавшись мгновением, когда она доверчиво прилетит поесть с твоей руки; посадить её на стол, наблюдать, как она неуклюже ходит, доживая свой век в неволе, не пытаясь даже взлететь от нестерпимой боли. Можно. А хватит ли сил поступить так? От одной такой философии становилось тошно. В отношении к ней недопустимо было даже думать о том, чтобы сделать подобную мерзость. Можно хоть как унизить птицу, чтобы она стала только твоей, но парить она не сможет для тебя. Можно свернуть ей шею, но ворковать для тебя она уже не будет. Выщипать ей перья, чтобы была она уродливой для других. Миклош начинал задыхаться от этих вариаций развития отношений. Он мог бы сделать это всё в теории. Но от теории этой же вскипала горючая желчь, он готовился к тому, что его вырвет. Можно. Можно унизить птицу. Только птица не будет прежней, не будет здоровой, не будет любить. В конце концов она не будет птицей без полётов. Примени к любимой силу – она твоя пленница. Не Голубка больше, но экспонат твоего музея эгоизма и слепого поклонения Богине, которая Богиней родиться не захотела. Миклоша вновь затрясло. Он немедленно поднялся, схватил полупустой кувшин и вылил воду себе в ладонь, большую её часть пропустив между пальцев на пол. Он умылся, протёр пылающие щёки, усмирил свои мысли. «Голубка потому, что она сама ко мне прилетела, но не добыча, которую я сам поймал» – так он рассудил. Лайчи не понял, какие тяжбы возлегли на отца от одного только глупого вопроса, поэтому глядел с откровенным интересом на безумные порывы тяжело влюблённого. Миклош вдохнул глубоко и улыбнулся не в тему. – Голубка потому... Голубка потому, что красивые они. Особенно белые, помнишь, как в голубятне у Бакочаи? – он упоминал старого своего знакомого, у которого они с Лайошем не раз были в гостях. При его дворе действительно содержалась голубятня с множеством ограниченных в жизни ласковых тварей. – Нету... – признался Лайош, будто стыдно ему стало от того, что к пяти годам не возымел даму сердца. – А жениться не намерен? – Миклош по своему опыту знал, что уже с раннего детства сам он собирался жениться. То одна ему нравилась, то другая, а на каждой жениться обещал, уже с того момента, как только ходить научился. Лайчи был не менее любвеобильным к девочкам, девушкам и женщинам, лип к каждой, как репей приставучий, ещё не зная толком о всех тонкостях любви, уже очаровывал дам в округе своим капризным вниманием. Он тянулся больше к девушкам, гулял охотно между юбок, даже не выбирал, к какой барышне попроситься на руки, он любил всех и тем умилял взрослых дев, заинтересовывал особ помладше. – Намерен! – подтвердил Лайчи, толком не осознавая значения этого слова. Миклош непременно решил его наставить. – Тогда женись обязательно на той, которую любишь... Только если от того не зависит твоя или её жизнь, не отрекайся от неё. Не ищи в браке выгоды. Мама тебе наверняка будет искать невесту побогаче, познатнее, но ты её не слушай. – Миклош так преисполнился. Он надеялся, что сын его получит то, чего он сам когда-то не смог добиться. Это воистину придало ему сил, он словно излечился от длительного голодания и нервных потрясений в один миг. – Кто она? Конечно, Миклош не особо воспринимал всерьёз слова ребёнка, который вдобавок ко всему ещё и крайне изменчив в отношениях и не умеет взвешивать свои чувства. Тем не менее ему было интересно узнать потенциальную невестку, чтобы непременно в будущем шутить на эту тему, если вдруг вкусы Лайчи переменятся в более зрелом возрасте. – Авустина... – тихо выдал он, улыбаясь загадочно. Он задумчиво почёсывал свой живот, явно стесняясь. Миклош спросил, не имеет ли он в виду Августину Розенгофлер, семилетнюю смутьянку, которая всегда своими выходками ставила весь дом на уши, стоило ей появиться на пороге дома Хедервари. – Авустина. – повторил Лайош. Миклош понял, что её имя ему не по силам выговорить. Он комично побледнел, осознавая, что выбор его наследника пал на девочку, у которой в голове было до странного пусто. Любое замечание влетало в одно её ухо, но мгновенно вылетало через второе, нисколько не отпечатываясь в памяти. Наказать её нельзя было на правах гостьи, кричать не было полезно для отношений с фрау Розенгофлер. Да и Софи из-за этой девчонки его на смех поднимала: видите ли, мужчина взрослый с малышкой совладать не может. Августина слушалась всех, кроме прислуги и Миклоша соответственно. Шаркёзи, который сам мог быть весьма раздражающим и умел действовать на нервы, однажды так устал от визгов, что предложил запереть её в тёмном чулане. С такой бестолковой особой Миклош своего сына видеть не хотел и очень быстро позабыл о своих же советах о любви. – Н-н-нет. – протянут он. – Нет. Не надо. Она ведь Кастрюлька. – Лайош знал, что означает «Кастрюлька», и только он понимал, что хочет этим словом обозначить отец. «Если постучать по пустой кастрюле ложкой, то встанет оглушительный звон. У Августины в голове также пусто, и, скорее всего, если стукнуть её ложкой по голове, то она зазвенит также» – пояснил ему как-то Миклош. Всякий находил это прозвище умилительным для ребёнка, и только Лайош знал, что таким образом отец обозначает безмозглых, по его мнению, людей. Вероятно, о такой хитрой аллегории догадывался и Шаркёзи, потому что и он с превеликим удовольстием клеймил «Кастрюлькой» личностей, которые не были ему угодны. – Она не Кастрюлька. – Лайош непременно надул влажно блестящие губы и сделался похожим на вздувшуюся розовую жабу. Закончилась вода. Миклош ещё раз позвал Штефана. Поставив кувшин на пол, он толкнул его по полу, запустил его ехать подальше от себя. Пол не скользил, поэтому ёмкость удалось лишь несколько оттолкнуть. Тем не менее, он более не мог достать до него. Вечером установилась дичайшая духота. Двое Хедервари ещё быстрее осушили полный кувшин, но более Штефан не пришёл. Вероятно, он лёг спать или занялся своими слабоумными делами. Миклош не был удивлён тому, что загадочный человек не является по его зову. Лайчи как раз закончил прыгать вокруг: именно во время жары и отсутствия питья он скакал, как козлёнок вокруг отца в надежде получить его внимание. У Миклоша от него кружилась голова, но разве мог он запретить ребёнку развлекаться после того, как некие нахальцы отняли у него несколько дней детской жизни. После долгого бесовства, Лайош стал прихрамывать, чего не было раньше. При этом ничего необычного на глазах Миклоша он не делал, всё было хорошо, и до прыжков его ноги были в целости. Тем не менее хромота ему не мешала продолжить игры: он со страшным грохотом прыгал на пол с постели и смеялся прерывисто от того, что дыхание перехватывала замечательная забава. Миклош не препятствовал ему до того момента, пока ему не почудилось, что пол уходит из-под его ног и стены ходят ходуном, будто вот-вот это вековое здание рухнет прямиком в недра, глубже, чем изначально был зарыт фундамент. Барашек послушно снёс замечание и перестал до какого-то момента грохотать, но после возобновил свои незамысловатые развлечения, которые приносили ему неподдельную радость, только так громко о пол он уже не бился. Проносясь вокруг Миклоша, он несколько раз спотыкался о цепь, но это его не смущало. Тряхнув кудрями, он продолжал нестись, поджав пухлые ручки, как нелетучая птица. Умаявшись к ночи, он залез на постель и ещё долго тискал Миклоша, заставлял себя обнимать, дёргал отца за волосы и хлопал его по колючим щекам. Миклошу пришлось прикрикнуть на него, иначе бы он не успокоился и дальше. И то, после страшного окрика, Лайош лежал и улыбался, изредка посмеиваясь над чем-то. Дай боже, если он уснул в первом часу, ибо было тогда уже очень темно. Как оказалось, Миклош совсем не умел укладывать сына спать. Баловник же спал крепко. Его не пробудили даже душераздирающие вопли Штефана посреди ночи. Юноша что-то бубнил в своей комнате, казалось, он не спит, бдит и читает молитвы, только привычного молитвенного напева не было в его речи, лишь что-то несвязное, клокочущее и, неизвестно, богоугодное ли. Затем следовал очередной страшный вскрик; он кого-то звал, но чёткие звуки тонули в его слюне, обильно залившей весь рот. Вот он закашлял громко, от такого рикошетного кашля у любого бы человека в кровь лопнули бы гланды, но Штефан стал мягко замолкать. Миклошу стало его немного жаль: почти каждую ночь Штефана мучают кошмары, а такую психологическую нагрузку не выдерживают долго, если не пытаться лечиться. Теперь у него не осталось сомнений, что юноша над чем-то работал и травил своих пленников, но травился и сам, добавляя себе неспокойствия. Эта теория имела место быть, если бы он сам пропал через месяц, как то делают привязанные в комнатах. Те либо умирали, либо он их убивал, как неугодных более подопытных. Но что с ним самим? Так ли он здоров и смог ли продержаться месяц, два, третий пошёл стремительно... Неизвестно сколько жертв на его счету было до известных ему Патриции и Фредерика. Но если последствия отравления были столь сильны, судя по Патриции, мог ли он сам прожить так долго? Почему он вообще так уцепился за эту идею? Думать более было не о чем. Новый день здесь уже заканчивался. Миклош с ужасом осознавал, что провёл здесь более десяти дней, так может минуть и месяц. Может, стоит спокойно спать? Может, бесполезно изматывать себя сейчас? Как долго он ещё справится без еды? Он стал задавать себе вопросы не о свободе, а о том, как выжить в заточении, как в заточении помочь сыну. Лайош не сможет сбежать. Неизвестно в какой стороне был город, примут ли его там, поверят ли, не поймают ли его по пути домой охотники или не загрызут ли звери. Лайошу не сбежать. «...в одиночку...» – добавлял Миклош про себя, чтобы не сойти с ума от горя. В одиночку он не убежит, но вместе... Он несколько расслабился, понимая, что как бы он ни боролся сейчас, не будет толку. Можно отдохнуть. Он очень устал, был иссушён морально, он заслужил отдыха... В прохладной дрёме Миклош ощутил, что был не один. Он лежал спиной к сыну, на краю постели, ибо Барашек любил нагло раскинуть свои конечности, а Миклош во сне не смел никак их придавить и непроизвольно теснился. У спины было жарко, а вот колени, выходящие за край их ложа, лизал некоторый неприятный холодок. Они не одни в комнате. Он ощутил это присутствие нутром. Нужно бы проснуться, открыть глаза. Страшно. Холодно, а у поясницы жарко. Миклоша стал сковывать ужас, липкое лицо стало леденеть от пота, он не мог себя заставить открыть глаза. Так страшно, что он хотел бы закричать. У поясницы тепло. Ноги мёрзнут, а одну он вовсе не ощущает, словно нет её. В спину подул ледяной ветер. Кто-то чёрный стоял у постели. От ужасающей беспомощности он принялся дышать так часто, словно воздуха ему ничтожно было мало. Он не мог открыть глаза, они были склеены, зашиты, веки вросли друг в друга; ощущение было такое, что даже если он сможет проснуться, распахнуть веки, то глазницы будут пусты, вокруг будет чернота. Его убьют, а он того не увидит. Свет не проходил через сомкнутые ресницы, но вот слёзы копились, причём плакать не хотелось. Он был в трезвом уме, но оказался слеп, а руки его были связаны неощутимыми путами. Кто-то с большим удовольствием наблюдал за его внутренней агонией. Миклош пробудился в ночи взлохмаченный и мокрый. От волнения и голода сразу заболел живот. В комнате никого не было. Приснилось. Лайош лишь немного отодвинулся от него, чтобы перекувыркнуться в иную, с виду очень неудобную позу, но ему, казалось, было очень хорошо. Светало. Было ясно видно, что в комнате не было никого постороннего. Но паника только начинала разгораться. Миклош счёл это за насмешку, шутку собственного разума над остатками рассудка. Психологическая пытка давно засела в нём самом, она не шла извне, была внутри: в голове, груди, душе. Ломила кости, сковывала мышцы, высасывала соки. Лайош спал так спокойно, что тревога до необычного быстро стала спадать. Видно, Миклош ещё не был готов впадать с бешенство, в которое впадали Штефан и Патриция. Им не так повезло, как ему, ибо Миклош не позволял себе дойти до ручки, особенно на глазах у сына. Это ужасное место отличается своей гнетущей атмосферой. Здесь страшнее остаться на цепи, чем где-либо ещё. Прямой угрозы нет, есть косвенная в виде приезжих разбойников и Штефана, который, не ясно, опасен ли вообще. Длительные рассуждения добавляли головной боли. После качественного испуга всё его тело ослабело, словно кто в него залил тёплого молока, невидимая длань погладила его по голове, успокоила, приголубила. Он снова лёг лицом к краю постели, теперь намеренно прижимаясь к спящему сыну спиной. Он лежал с открытыми глазами, убрав удобные ладони себе под щёку, и следил за окружением. Не появится ли тот таинственный наблюдатель? Он так боялся его, хоть и понимал прекрасно, что ему приснился сон. Штефан кашлял в своей комнате. Миклош снова читал молитвы, тихо шлёпая пересохшими губами, катал языком и лопал во рту липкие пузырьки завязшей слюны, было чудесно слышно, что он говорил что-то, не применяя голоса. Интересно, что он не столько боялся уснуть теперь. Лайчи за его спиной в один момент заскулил и захныкал. Для ребёнка ночь тоже оказалась беспокойной, поэтому Миклош разбудил его от неприятного сна и крепко обнял. Лайчи словно и не просыпался: он открыл глаза, сухо шмыгнул носом и снова закемарил. Теперь спокойно. Миклош мягко пытался распутать узелки, в которые завязались мягкие кудри, несколько недель не видевшие гребешка. За ушами и на шее у Лайоша кожа скатывалась в грязные катышки; Миклош собирал их на пальцы, а затем сбрасывал за пределы койки. Можно было бы попробовать помыть его и в таких условиях. Выразив вялую попытку очистить своего детёныша без воды и мыла, Миклош понял, что приглушённый лесом утренний свет очень ласково его убаюкивает. Он чувствовал странный наплыв уюта. Мысленно он отторгал его, хотя на деле уже сопел, засыпая. После ужасного сна очень приятно было ощутить домашнюю безопасность, пусть даже она была мнимой. Морально вымотанный, он и не подумал, что нужно бояться своего видения, ему хотелось отойти от этого всего. Закрыть глаза на проблемы, оправдывая себя своей усталостью. Ему казалось, он спал совсем недолго. Глаза он закрыл в мягком полумраке, а открыл уже в то время, когда утреннее солнце раскалило пол. Солнечный луч через прорезь окна палящим квадратом выжигало розовую корку на ноге Миклоша, на которой во сне задралась штанина. Пекло ударило ему в голову, дышать было неприятно. Было то же утро, солнце только взошло. Он свесил ноги с постели и поставил их в тень. Прохлада пола положительно подействовала на него. Потирая глаза, он очищал их от песчинок ссохшейся смазки. Всё было крайне обычным, его не удивило, что он вновь оказался один в этой чёртовой будке, он опять собирался провести день в раздумьях каким же образом можно было бы отсюда выбраться. Один? Обернувшись назад, он не обнаружил Лайоша на месте. Должен ли он вообще быть здесь? Миклош впал в ступор: в нём горела уверенность прошествия последних дней вместе с сыном. Но стоило ли верить своим видениям? Глупо он пошарил по постели, проверил за тумбочкой, пощурил глаза в открытый дверной проём. Уж не сходит ли он с ума? И так бы продолжались бы его потуги понять, бредил ли он всё это время или видел наяву столь желанные картинки, но он не успел запаниковать, принять себя за помешанного, ибо судорожно откинул подушку. Свалянная сальная подушка полетела в сторону, открывая неосторожно сложенный детский пиджачок и ленту, которая непременно принадлежала Лайошу. В голове прояснилось: его сын исчез из комнаты. Он не рядом с ним, но находится в руках Штефана или кого ещё похуже... Первое время он молча собирался с силами, соображал, не имея ни смелости, ни достаточно мужества постараться узнать, жив ли ещё его сын. Медленно и бездумно он мял в руках оставленную яркую одёжку, пытаясь убедить себя, что и это не доказательство того, что Лайчи был здесь. Он понимал, что то, что он делает – медлит, бездействует – было бесполезным, такое его поведение ни к чему бы не привело. Он не мог заставить себя двинуться с места, придумать что-то, голова его перестала думать. Он понимал частично, что всё, на что способен сейчас – кричать и плакать, срывать кожу на ноге. А к чему это? – Лайош. – позвал он в коридор, влажно булькая. И раз ответа не было, он стал делать попытки подготовить себя к тому, что его и не будет. Но подготовить себя к такому просто невозможно, неосознанно он рвал маленький кафтанчик, до боли напрягая ссохшиеся руки. – Лайош! – воззвал он громче, и в ушах его глухо зазвенело. Не было ответа и теперь. Он сжал крепко губы, глотая порывы рыдания, жалобно трещала крепкая тряпица в лихорадочно трясущихся руках. Он толком ничего не мог знать, и это добавляло ему боли, сердце от неизвестности, от страданий за судьбу своего Барашка, обливалось кровью. Лицо Миклоша сильно искривилось, стало похоже на страдальческие театральные маски, которые зачастую гипертрофированы, покрыты толстыми морщинами. Особенности его жизни в последние дни позволили его лицу исказиться до комичного уродства, ибо растянутая кожа собиралась глубокими складками. – Да будь ты проклят! – выпалил Миклош сгоряча, срывая хлюпающий голос. Неясно кому он адресовал проклятье. Он ощущал, как нещадно кружится голова, и он теряет контроль над собой. – А-а? – запищал детский голосочек откуда-то сверху. Миклош поперхнулся. – Что? – Лайош... – обезумевший от ужаса, Миклош первым делом задохнулся, но быстро взял голос под узду и вскрикнул приказным тоном. – Лайош! Иди ко мне немедленно! Первое время ничего не было слышно, но затем пронёсся глухой стук, словно коротенький Лайчи живым пушечным снарядом откуда-то спрыгивал. Далее последовал до умилительного громкий, семенящий марш, который изначально удалился, а затем стал приближаться всё больше, пока сам Лайчи не возник в двери с абсолютно глупым выражением лица. Миклош не мог дышать, стоять самостоятельно: он держался за решётчатую спинку маленькой постели. Он ожидал, что глаза его снова обманут, но вот он, его сын, живой, невредимый, стоял перед ним с мелким яблоком в руках. По лицу ребёнка было видно, что яблоко было диким и кислым, но выбирать ему не приходилось. Первым пришло облегчение: Миклош запрокинул голову, влажно втягивая носом клейкую слизь, он ждал, что выступившие слёзы закатятся обратно в глаза. Всё было хорошо. Он совсем забыл о своем положении, о муках, о голоде, он был счастлив, как никогда. Стоило бы, как он считал, дать Барашку по кудрям, да посильнее, но дрожащие руки не были способны ударить, даже если очень хотелось. – Где ты был? – скулежом отозвался задыхающийся отец. – Зачем ты вышел?! – Штефан звал... – сознался Барашек, нелепо свистя неполным набором зубов на букве «ш». – Ах, Штефан!.. – Миклош глубоко задышал, двигая плечами, начал раздуваться, как взбесившаяся жаба. Он мгновенно изошёлся багровыми пятнами, ещё более неравномерными, чем в прошлые разы, и остыл ещё быстрее. Голова его ужасно заболела, будто кто его ударил или запустил ледяного свинца прямо в его череп. Лайош понял, что сделал что-то не так, и вжал голову в плечи. Однако он не понимал толком, что именно он нарушил, ибо они ни о чем таком не говорили на его дырявой детской памяти. О том, что нельзя выходить. Отец даже ничего плохого о Штефане не говорил, лишь давал указания в то время, когда ложился спать, и Лайчи их послушно выполнял. Но теперь он чем-то провинился, и ему было за что-то стыдно. За что – он так и не смог понять. Барашек смиренно прошёл в комнату, готовясь даже быть наказанным, но Миклош присел рядом с ним, схватил за плечи, и лишь стал поучать. – Этот Штефан очень плохой человек. – Миклош оглядывал сына сумасшедшими глазами, пытался ухватиться за ранения, за видимые обиды, которые Штефан мог нанести беззащитному ребёнку. В голове его возникла сцена убийства охрипшего человека, он крепче схватился за милого Лайчи. – Он... Не ходи к нему. Влажные глаза отца пугали Барашка, он даже сжал покусанное яблоко в руке так будто оно могло спасти его. Он не понимал, почему отец такого плохого мнения о Штефане, но смиренно внимал. При этом Миклош не хотел объяснять, что именно не так со Штефаном. Лайчи всяко бы не понял, он явно не видел угрозы в Штефане, ибо, судя во всему, тот дал ему еды и, возможно, завлёк чем-то, из-за чего Лайчи решил покинуть комнату. И как тогда его предупредить? Как сказать ему об убийстве, о том, что отец здесь не по доброй воле, как объяснить ему, что всё, что происходит – не игра и не случайное, само собой разумеющееся обстоятельство, которое ребёнок просто забудет во взрослой жизни. Лайчи просто не мог в силу возраста постичь всей опасности, он не понял бы всей трагедии, не осознал бы, не послушался. Быть может, всё было бы проще, умей Миклош хоть сколько-то обращаться со своим же сыном. Но он лишь впадал в бесконтрольное отчаяние, возлагая надежду лишь на своё твёрдое «нет». Лайчи послушался и остался в комнате. Однако всего через несколько минут начались расспросы, на которые Миклош не мог дать гуманный ответ, который углубил бы поверхностные знания ребёнка, не шокировав его при этом. Ведь если Лайош испугался, он непременно бы начал рыдать. – Он... Понимаешь, Барашек, он... – Миклош часто моргал из-за неутихаемой головной боли. – он жестокий. Он нас держит здесь, мы не можем уйти. Ты ведь хочешь к маме? А вот он не отпустит... – Миклош задумался. Может, стоило попробовать надавить Штефану на жалость? Брови его смежались ближе к переносице, отчего он казался строгим, но каким-то растерянным. Пульсировал нещадно затылок в том месте, где не так давно он окровился. – Вот! Смотри, что он сделал мне! Миклош присел на колени перед постелью и наклонился вперёд, разгребая волосы, нанося себе дискомфорт. Он открыл для сына сыплющуюся коросту, которая сухими комьями слепила волосы около повреждения. Он не был уверен, что именно Штефан сделал это, он не мог этого знать, но он предполагал это и непременно использовал свою догадку против нового друга Лайчи. Барашек любопытно коснулся песочной корки, погладил с присущей детям лаской и засопел, явно находясь перед тяжёлым решением. – Почему? – спросил он, имея в виду за что именно Штефан так обидел отца. Миклош сглотнул волнительно, ибо не знал ответа. – Ты дал сдачи? – Нет... Было больно, я не смог. Знаешь, нас ждёт мама, Лола тебя потеряла! Знаешь как она переживала? –Лайчи нашёл в этом нечто потешное: он упрятал кулаки в подмышки и выставил локти в стороны, изображая куриные крылья, которыми непременно стал неловко двигать вверх и вниз. Этой пародийной пакости его научил Шаркёзи. Миклош знал, что так Шарлотту передразнивали в доме не только дети, но и взрослые, однако даже воспоминания о доме и этот пакостный поступок сына не вызвал у него снисходительной радости. – Да. Как курица прямо вопила: «Где наш Барашек? Где?!» – он чуть заскрипел голосом, нисколько этим на Шарлотту, правда, не походя. – И она не велела к Штефану ходить... А не то расскажет всё матери! Миклош с надеждой глянул в порозовевшее от еды детское личико, выискивая теперь понимание. Он врал, а точнее: утаивал важные факты, которые ребёнку невозможно постичь. Поэтому, не объясняя причин "всеобщего" решения, он перевернул свой неполный аргумент в сторону потенциального наказания за непослушание. И это возымело успех. Для Барашка мать была авторитетом, потому он наконец опустил покорную голову и более не стал претендовать на шалости. Штефан приходил несколько раз. Он глядел с интересом на Лайоша, с опаской замечал Миклоша, который отшугивал его каждый раз, как борзую кошку. Лайчи глупо глядел ему вслед, вжимаясь в угол, был настолько зашуган неласковыми незнакомцами, что теперь и родного отца побаивался. В этой ситуации он оказался совсем дезориентирован: не отличал плохого от хорошего, страшного от светлого и чистого. Полуживой отец, моривший его голодом, державший в одной комнате долгое время, казался ему не таким святым, как Штефан, который представлял в его жизни нечто новое, неизведанное и достаточно дружелюбное, чтобы не страшиться его. Миклош предполагал это, но был холоден к детской логике, не уделял ей должного внимания и знал, что Лайош ослушаться не посмеет. Однако он и представить не мог, что для маленького Лайчи становится главным страхом в этом доме. Его держало на месте не столько воспитанное уважение к матери, сколько боязнь, что отец сделает с ним нечто плохое, подобное тому, что позволяли себе лиходеи. Миклош в последнее время был так зол, болен и подавлен, что от прежнего ласкового отца мало что осталось. Лайош не замечал попыток Миклоша оставаться заботливым даже тогда, когда ему самому нужна была помощь, ведь воспалённое его сознание ставило на передний план поступки Миклоша, которые Лайошу казались несправедливыми. Кто-то обошёлся с ним хуже, чем следовало бы, и теперь доверия не было ни к кому, кроме того, кто сразу сделал шаг навстречу желаниям голодного, заскучавшего в тесной отцовой клетке. Миклош не предполагал, что мог так серьёзно пасть в глазах своего сына. Да и было ли ему до того дело? Вряд ли, ибо ставить отцовский авторитет превыше безопасности ребёнка – убийство. Быть всепозволяющим, лояльным – убийство. Запрет последовал бы в любом случае, даже если бы он попытался объясниться с сыном, но теперь это было неважно. Лайчи не особо охотно жался к отцу во сне. Миклош не счёл это за какой-то символ. По краям его обзора дребезжало изображение, лишь в центре была чёткая картинка, которая порой туманилась от раздражения. В ночи это особенно было опасным, по его мнению. В темноте он видел мало, а с рябью в глазах абсолютное ничего, окромя пугающих силуэтов, которые будоражили сознание только больше. Минуло много времени, пока Миклош понял, что справляется без сна всё хуже. Теперь он уже не мог протянуть столь же долго, как и в первый раз его сознательного отказа от отдыха. Теперь, когда сын решил взбунтоваться, когда Штефан оказался им крайне заинтересован, нельзя было сомкнуть глаз вовсе. Но нещадные головные боли одолевали его, кости конечностей жалобно ныли, даже челюсть побаливала, что не было свойственно телу Миклоша с самого детства. Он двигал ею, щёлкая глухо височно-челюстным суставом, но боль от этого не пропадала. – Ты не спишь? – позвал его Барашек, чуть приподнимаясь. Миклош не ответил, в темноте он отрицательно покачал головой, но Лайчи, заслышав характерное шуршание, без кошачьего зрения всё понял. Он забрался Миклошу на грудь, живым лисьим воротником обнял за шею. Его что-то встревожило, и от прежнего недоверия не осталось и следа. Миклош незамедлительно его приобнял. – Пойдём к маме. – запищал он жалобно, как жалкий мышонок. – Позже... – вздохнул Миклош ему в ответ. – Наверное, мама даже сама придёт сюда. Она нас потеряла. В скудном ночном отсвете еле светящихся звёзд, которые могли протиснуться в окно сквозь деревья, стали видны приятные складки на лице Миклоша: он ласково улыбался. Похожий на старика, он выглядел ещё более безобидно, но, кажется, смешил Барашка своей пожилой ничтожностью, поэтому он отказался смотреть ему в лицо, пряча мордочку с широкой улыбкой в отцову шею. Наверное, это всё, что его заботило, ибо он развеселился так быстро. – А он предлагал поесть. Но я сказал, что ты сказал, что нельзя. – похвастался Лайчи своим послушанием. – А про яблоки ты ничего не говорил. – воспоминания о них явно были не самыми приятными, ибо лесные горько-кислые плоды были очень не по душе ребёнку. Голос его звучал гундосо, как у вредной обезьянки: вероятно, он морщился в этот момент. – Штефан? – глупо спросил Миклош, собираясь с мыслями, ещё не зная, как реагировать на такую новость: испугаться, разозлиться или же похвалить. Выбирал он долго, ибо его снова начала душить тревожность, и в глазах поплыла комната. – Правильно... – он хотел добавить нравоучение и о том, что не стоит есть и иную пищу из его рук, но Миклош совершенно не хотел Лайошу тех же мучений, которые теперь испытывает он сам от голода. Нельзя есть, но и не есть при этом невозможно. Миклошу стало тяжело от этого, он решил промолчать об этом, чтобы не отвечать на лишние вопросы. – Ты себя хорошо чувствуешь? Лайчи закивал, при этом лежа на груди Миклоша, отчего его кивки стали потиранием кудрявой головы об отца. – Мясо мне не нравятся... – снова загудел Барашек, явно испытывая отвращение к тому, о чём говорит. – оно зелёное... Миклош знал, что если Барашку не нравится еда на вид, то есть её его заставит только давление со стороны Лолы или матери. Миклош ощутил невероятное послабление, ему вдруг стало спокойно от мысли, что Лайчи сам не будет в восторге от такого угощения, и даже если он будет умирать с голоду, тошнотворный вид подаваемого пайка непременно его оттолкнёт. Отец мягко похлопывал сына по спине, отбивая невесомыми хлопками ритм какой-то песенки, так он преисполнился в своей расслабленности. Штефан нынче не кричал. Миклош задремал, контролируя свой сон исключительно из-за мигрени. Он мог открыть глаза в любой момент, при этом он не мог толком уснуть. Глаза также болели, причем с обратной стороны, словно кто ему засунул под веко ложку и давил, пытаясь выкорчевать глазное яблоком с корнем. Ему часто мерещилась та же самая фигура, на том же самом месте, неподвижная и зловещая, беспощадная к пошатанным нервам Хедервари. Миклош смотрел перед собой и не видел фантома, но стоило ему закрыть глаза, как его больное воображение непременно заставляло пугаться, напрягаться и готовиться быть убитым. За миской снова чавкали кошки. Мохнатые твари обнаглели настолько, что спокойно ходили по комнате, тёрлись о свешенную с койки ногу Миклоша, будто это он их кормил. Когда Лайчи, расслабившись, скатился с его груди и засопел спокойно, Миклош поднялся, вставая в подготовительную позу. Его раздражали эти звери, это их тени порождали в его голове жуткие видения. Миклош не сдержал своего гнева на них. Схватив одну кошку за шкварник, он напугал этим других. Трусливые, дикие товарищи рассыпались в разные стороны с гадким фырканьем и утробным урчанием. Он проучил наглый кошачий народец, но бедную кошку он не отпускал, держа несколько поодаль от себя. Кошка протяжно ворчала и отчаянно гребла перед собой передними лапами, пытаясь когтями достать до пальцев, зажавших кожу на загривке. Миклошу в голову пришла ужасающая мысль: почему бы не отведать сырой кошатины? Но тут же его помутило, его обуяло отвращение к себе и к кошке. Сырое мясо? Кошачье? Дикое, явно кишащее паразитами, которые скоро сами сожрут лесную тварь заживо. Миклош представил свой рот в крови, как он с безумными глазами вгрызается в теплое мясо. И было вкусно. Вкуснее, нежели ядовитая краска со стен или собственная провонявшая желудочной пустотой слюна. Бесстрашное желание мешалось с гордостью и позывами тошноты. Он вцепился в кошкин воротник с излишней жестокостью, так что она наконец смогла его оцарапать. Миклош выпустил её, и она неминуемо пустилась наутёк. Размазывая скудные капельки крови по пальцам, он дышал тяжелее, чем если бы был спокоен. «Иисусе... – думал он, глупо глядя в пустой проход. – До чего опустился...» Головная боль временно уступила место чувству тошноты. Он прилёг, чтобы немного успокоиться, но у него ничего не получалось. Идея отвратительной трапезы возбуждала его аппетит, но головой он был здоров и крайне горделив, чтобы снизойти до такого унизительного угощения. Это было опасно и гадко, но голод мучил его, лишал последних сил, которые были так нужны для предпринятия каких-либо действий. Если представится случай, если Штефан совершит оплошность, Миклош ничего не сможет сделать по той причине, что уже вымотал себя ожиданиями и подготовкой до такой степени, что в реальной ситуации не сможет применить ни одну из своих идей освобождения. Он лишился чувств, испытывая переживания по поводу своего минутного помутнения. Быть оскорблённым настолько самим собой – удовольствие сомнительное. Представление вкуса сырого мяса, представление чувства тёплой сытости... Довели его до морального предела. Обморок его перешёл в неспокойный, хлипкий сон. Благо, он устал настолько, что не был способен воображать загадочную тень подле себя. Ему снился ребёнок, отчаянно грызущий сырое мясо. Сон был прерывистый, но, одолев помутнение, картинка снова возвращалась. Вот оно наказание за отвратительные мысли. Как зреющим юношам, запуганным церковью, снится кастрация, так ему снился этот ненасытный ребёнок, голод которого был неутолим. Мясо не заканчивалось, ребёнок не прекращал есть, увеличивалось лишь количество крови вокруг и на лице ребёнка. Миклош предполагал, что ему снился Лайош, измученный голодом. Сон этот был построен на его предыдущей догадке о пристрастиях Штефана, о поедании людей, которая не возымела в его голове никакого обоснования, тем не менее въелась в его напуганную душу, терзала и душила, убивая изнутри. Сон был размытым: маленькая фигура с жадностью левиафана пожирала кровавые бесформенные комья, более он ничего не мог разобрать. Было тошно, но он с тех пор о сыроедстве не помышлял, предпочитая от голода умереть, но не опуститься до такого. Он пробудился в ледяном поту. Дышать было нечем, в комнате стояла густейшая духота, но телесные выделения его положительно остужали. Лайоша рядом не было. Неосознанно он снова полез под подушку и нисколько не удивился, обнаружив там детскую одежду. Его потряхивало после кошмара, от голода и страха за сына. Он же велел ему не выходить, пригрозил матерью, Лайчи не мог сам выйти. Но по какой-то причине Миклош не пришёл в ярость, но проклял Штефана ещё раз. Его мотало очень сильно, он практически не осознавал происходящего вокруг, а когда поднялся, ноги его подкосились, он еле успел совладать с собственным весом, чтобы упасть на постель. Он услышал радостный детский писк. Это визжал его Барашек, чем-то осчастливленный. На минуту Миклош подумал, что умирает, и был вполне удовлетворен тем, что смех Лайоша – последнее, что он слышал. Однако неизвестно откуда у него появлялись силы. Он медленно приходил в себя, осознавая, что веселье ему не мерещится. Что же происходит? Миклош стал зазывать Лайоша к себе. Он моментально обозлился, когда Лайош резко умолк, решив, видно, притвориться, что его нет нигде, но Миклош вскрикнул ещё раз, и уловил смиренный топот, приближавшийся к комнате. Барашек явился, сразу понимая, что он будет обвинён, а потому, чтобы не было так страшно, он взял с собой друга... Увидев за спиной сына Штефана, чьи шаги не были слышны, Миклош преисполнился ужасом. Ему в полной мере стали ясны чувства несчастной Патриции перед «этим коротышкой», только вместо бурной реакции, он впал в полнейшее оцепенение, лишаясь мыслей, смелости, дерзости. Слабоумный убивец стоял за спиной его ребёнка, за которого Миклош и без того отдал порядком нервов. Миклош вдруг понял, что будет плохо, если он помешает их дружбе сейчас... Если он оскорбит Штефана, отчитает Лайоша на его глазах, тем более ударит, будет очень плохо. Неизвестно, что могло бы произойти. Вероятнее всего, будет плохо. Миклош искал что-нибудь вокруг, на чём бы мог выместить весь свой нескончаемый страх, душивший его так сильно, что лишил Миклоша голоса. Кошмар не заканчивался ни через минуту, ни через две. Они стояли всё также. В лице Штефана было ни капли угрозы, один только детский интерес; Лайош стоял, опустив голову, готовясь к наказанию; Миклош, весь блестящий от жировых выделений и пота, был неподвижен, и только руки его лихорадочно царапали живот, пытаясь привести хозяина в чувства. – Иди ко мне. – тихо, очень мягко сказал Миклош Лайошу, не сводя глаз со Штефана. Лайош подошёл к нему, и Миклош с судорожным рвением уткнул низкорослого Лайчи себе в бедро, стараясь навскидку понять, не больно ли ему в каком-нибудь месте. Лайчи такого поведения отца прежде не знал, но ждал, что он сделает с ним что-то. Штефан наблюдал, не препятствуя воссоединению никак. Миклош смотрел ему в глаза, слишком сильно прижимая к себе Барашка. Штефан опустил глаза, не выдержав длительного контакта, отвернулся, посмотрел в сторону, словно что-то его заинтересовало, и удалился, будто ничто его и до этого здесь не держало. Миклош так и продолжил стоять, следя за опустевшим входом в комнату. Он мог продолжать пребывать в шоковом состоянии и весь день, если бы Лайошу не надоело стоять объятым более десяти минут. Он не выдержал отсутствия давления, которое Миклош на него не оказывал, тем не менее Лайош не мог долго находиться в ожидании наказания, он начинал плакать, бояться ещё сильнее. Миклош поднял его на руки. Пятилетний ребёнок оказался очень тяжёлым для него. Лайош не знал, чего и ждать, поэтому сжался, готовясь ко всему. Миклош крепко, насколько хватало сил, прижимал ребёнка к себе и тихо трясся. Барашек быстро понял, что отец его разрыдался. Болезненно раздувалась его грудь и рвалась так страшно, что у глупого ребёнка непременно это вызвало жалость. Лайчи обнял отца за шею, выпрямляя спину, чтобы посмотреть ему в лицо, но Миклош опустил голову, понимая, сколь неприемлемо будет показать слёзы маленькому сыну. Миклош обнимал Лайоша беспощадно крепко, не желая выпускать более. Было такое чувство в нём, словно он чуть было не потерял своего сына. Возможно, то было правдой, но ему невозможно было познать в полной мере какие намерения таит Штефан по отношению к Лайошу. Поэтому он плакал, утирая мокрое лицо о рубаху сына. Милый Лайчи не знал, что ему делать, и, как мама, гладил отца по голове, неловко путая пухлые пальцы в волосяных узлах, принося этим боль забитой тяжёлыми мыслями голове. Миклош сжимал живого, невредимого сына, но всё равно испытывал неконтролируемый ужас, отчаяние, опустошение, словно всё было кончено. Было неприятно представлять похороны ребёнка, который ещё не успел умереть. И не в силах избавиться от этих мыслей, Миклош убивался только больше, находя себя неправым в разрешении судьбы его любимого наследника. Как прикованный пёс он скорбел об участи вольного щенка, защитить которого он не в силах, ибо где окажется сорванец вскоре: в постели тёплой ли или в неосвящённой могиле – он знать не мог. Всякая мысль приносила боль, любой сценарий – благополучный или скорбный – доставлял Миклошу много необоснованной тревоги. Всё было хорошо, но он держал траур по собственному счастью и крепко держал своего Барашка, будто кто-то стремился его отобрать. Миклош не готов был расстаться с ним, но неосознанно готовился к тому, и это его ужасно удручало. Он расценивал эту свою реакцию за безразличие, за добровольное согласие учинения греха над своим сыном, но то было не так. Вымотанный изрядно, он против своей воли готовился к худшему, и на себя за это сильно давил, считая такие мысли недопустимыми. Лайош заботливо лез в глаз отцу, пытаясь утереть его слёзы, но лишь неловко попадал ему под веки и доставлял дискомфорт. Миклоша это насмешило и умилило. Глаза его раскраснелись не столько от слёз, сколько от тычков грязных маленьких пальцев. Он часто промаргивался и улыбался теперь, продолжая ронять слёзы. Нужно было заругаться, но Миклошу было боязно теперь оттолкнуть, напугать или обидеть сына. Нужно было решать этот сложнейший вопрос: Лайош бездумно тянулся к Штефану. Запугивать его и далее было чревато ещё большим его недоверием к отцу, ибо, вероятно, он уже успел проникнуться к Штефану, и руганью он мог только больше испортить то, что осталось. Он понимал, что не мог сторожить сына, а в связи с тем, что он становится всё слабее, что может однажды не встать с постели, когда это будет крайне нужно. Да, он не хотел находиться здесь столь долго, тем не менее стоило подумать об этом, но не отвергать тот факт, что он бессилен. В воспитании Лайоша он также оказался дилетантом. Оставалось только объяснить свои переживания и показать напрямую всю хронологию, которой он пытался обделить познание сына об этом месте. Так было бы правильнее, не таясь, перестать воспринимать дитя как абсолютно тупое существо, неспособное понять некоторых вещей, вроде смерти. – Ты знаешь... – Миклош проглотил сухую пробку волнения, застрявшую в итоге туго посреди пищевода. – Что будет, если сильно ударить человека по голове? – Миклош не знал, как иначе подвести к философской мысли толком не жившего в этом мире малыша. Лайчи, зная, что отец его крепко держит, отпустился, хватаясь инстинктивно за затылок. Вероятно, он пытался со своим скудным знанием чисел сосчитать, сколько отцовских подзатыльников он помнил за свою совсем коротенькую осознанную жизнь. – Нет. Скажем, чем-то тяжёлым. Не рукой, а может кулаком... – Миклош понимал, что затягивает слишком, но ему было тяжело говорить о таком с маленьким. Лайоша всего передёрнуло. Видно, к нему применяли силу в то ужасное время, когда он был с незнакомыми похитителями, ибо дома никто его так не обижал. От Миклоша это не ускользнуло, и веки его снова тяжелели под весом слёз, хоть он уже и не позволял себе их пускать. – Он умрёт. – Лайош его не понял совсем. К чему отец это начал и что хотел сказать. Слово не незнакомое, но постичь его сущность ребёнку не было суждено. – Понимаешь... Его просто не станет. Штефан уже бил так, что человек умер... Его не стало, понимаешь? Лайош понимал поверхностную суть слов, но чувствами Миклоша не проникался, не мог вникнуть в глубину его мысли. Миклош пытался излагаться понятно, не таясь, он боялся использовать жестокие формулировки, избегал их, что делал, скорее всего напрасно. – Те злые люди тебя грозились убить? – Миклош влажно втянул в себя побольше воздуха, готовясь снести любой ответ. Лайош наивно кивнул, чем довёл отца до болезненного стона. Он, после короткого увеселения, снова бросился изливать свои чувства в рыданиях. Могло показаться, что в объятиях настолько крепких он мог задушить сына. Мужчина вбирал хлюпающим горлом воздух, проходивший в грудь очень плохо из-за возникших во рту и ноздрях липких смесей, препятствующих дыханию. Он присел на постель, неудобно усаживая сына себе на колени, и нагнулся над ним дугой, сворачиваясь в защитный кокон, в котором никто не сможет тронуть милого Лайчи. – Это меня бы не стало больше? – с любопытством пискнул Барашек. Миклош сподвигся на резкие, короткие вскрики, сопровождающие всхлипы, облегчающие душевную боль. Лайош начинал ощущать себя странно, некомфортно, но непременно пытался своими осторожными поглаживаниями успокоить отца. Миклош только лишь сжимал его, не реагируя ни на что иное. – Но я же тут. Он действительно был здесь. Рядом. Но Миклош понимал, что удержать его однажды не сможет и неминуемо потеряет. – Не ходи к нему, не слушайся, если он зовёт. – начал умолять Миклош, ничем более свои опасения не подтверждая. Диалог поколений не строился гладко, не имел никакого смысла, раз они имели познания на разных уровнях, и с первой ступени жизни Лайоша нельзя было разглядеть, что находилось выше, но вот Миклош, прошедший уже далеко, мог оглянуться и понять, что опасный опыт его рушил ему путь в счастливое прошлое, затмевал любую минувшую радость, пугал, поглощал, перетекал в будущее и там делал его непроглядным. Миклош не мог продумать собственные шаги, не мог увидеть ступеней перед собой, находился во тьме и не мог объяснить это Лайошу, который только начал жить. Барашек уставал длительное время быть зажатым в таком положении, поэтому через какое-то время он стал немного меньше проникаться жалостью к отцу и всё больше хотел высвободиться из его рук и поиграть, а не сидеть на месте и впитывать в себя панихидные слёзы по самому же себе. Но он послушно сносил отцовское истерическое состояние, не смея противоречить или выказать недовольство. Миклош его больше не отпустил из комнаты, Лайош не стал протестовать. Штефан проходил мимо комнаты несколько раз, бестактно заглядывая к ним. Они безмолвно переглядывались, и сразу можно было понять, что милый Лайчи не станет водиться с ним. Миклоша пугал более всего вопрос о том, чем именно Лайош так привлёк Штефана. Был ли у него злой умысел или чистый интерес? Природа Штефана была непостижима человеку, который привык поступать по своим принципам, в угоду себе и обществу. Штефан, кажется, упрямо, а может, неосознанно, шёл рогами против любых моральных норм и правил поведения. Он не умел общаться, не умел держать себя достойно, выделывал вещи похлеще, чем любой неразумный ребёнок. К тому же – убийца. Но чего ради? Он хотел защитить, защититься или убить ради убийства? Третье мнение вводило Миклоша в сомнения, ибо дальнейшая реакция Штефана тому противоречила, и не было тому иных подтверждений. Минула вторая неделя, но вопросов меньше не становилось, а с появлением Лайоша здесь они непременно требовали ответа. Головная боль мешала мысли, не позволяла найти логичное объяснение ни одному событию в этом доме. Барашек жалел отца и гладил его спутанные волосы, но он и подумать не мог, насколько ему тяжело. Миклош предполагал, что он не интересен своему сыну так, как может быть интересен Штефан. Само собой, отец его строжил, держал подле себя, пытался учить тяжёлым наукам, о которых дети не помышляют. Он был болен и слаб, и выматывал себя больше, от чего становился очень пугающим предметом мебели. Одна только польза была от него: свернувшись защитным калачиком вокруг ребёнка, он согревал его ночью своим медленно остывающим телом. Лайошу приходилось также голодать и мужественно выносить то, что было тяжело пережить и взрослому. Судя по всему, Штефан играл с ним, интересовался им и только им, не имея более причин беспокоиться за свою безопасность. Может, он просто забывал о том, что сюда приходили сомнительные личности, насиловали и убивали в его доме, и вспоминал лишь тогда, когда видел их и вынужден был бежать и прятаться. В остальные дни он был крайне спокойным, что не свойственно людям, которые в любой момент могут подвергнуться истязаниям. И при этом он с ними не заодно. Он был неизученным предметом для ребёнка и, наверное, своим невинным видом – худеньким и слабым на первый взгляд – не мог напугать маленького Лайчи. Отец был выше, бледный, страшный, грязный и хмурый. Всё складывалось во вполне понятную цепь событий, и детская логика здесь работала безотказно. Логика же слабоумного всё также была закрыта тенью и не имела смысла в рассуждениях Миклоша. Он боялся теперь разозлить его и того, что прошлые его громкие протесты отразятся на судьбе его сына. Даже если Миклош осознал мотивы своего сына, это абсолютно ничего не меняло. Он всё также стремился к сомнительной компании Штефана. Миклош не мог себя успокоить никакими уговорами. Оно и не требовалось: это было не то время, когда стоило расслабляться. Только для его головы эта ситуация была слишком напряжённой, он не мог вынести всего сразу, становилось тошно, шло мысленное отторжение, Хедервари-старший просто не желал думать ни о чём плохом, связанном с его сыном. Но это было жизненно необходимо. В попытках заставить себя думать, Миклош доставлял себе ещё больше боли в висках и ушах. Он стал слышать непрестанный шум кровотока в самом себе, биение и постоянную пульсацию, которые крайне раздражали. Становилось всё тяжелее рассуждать, появлялся большой шанс упасть без чувств от перенапряжения и голода. Миклош должен был поговорить с Лайошем. Но ему нечего было сказать.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.