Подвал

NC-17
Завершён
14
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
226 страниц, 126 166 слов, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник

Глава 9. Побег.

Настройки
Желание ударить Лайоша росло каждый раз, когда Миклош не был погружен в свои думы или охвачен болью головной или в животе, и видел, что сын его совершенно не осознаёт, в какой ситуации оказался. Конечно, объясни Миклош лучше, будь он авторитетом для него, или, если он хотя бы мог убедительно излагаться на детском языке, может, Лайош был бы осведомлён немного больше, но ничего из этого Миклош сделать не мог, а учиться науке воспитания в таком состоянии было невозможно. И если бы он стал применять силу, то вовсе вышел бы тираном, против которого неосознанно мог восстать маленький глупый Лайчи и даже посодействовать Штефану в его злодеяниях, о которых на самом деле Миклош знать ничего не мог. Он задыхался от бессилия, обнимал сына так часто, как мог, и Лайчи, нежности телячьи любивший крайне, обнимался с большим удовольствием. Возможно, пойми Миклош, что именно так он помогает себе и сыну наладить контакт, он не переставал бы тискать его, ибо и в задумчивости, и скованный болью он вполне мог не разжимать тёплых рук. Но ему не суждено было понять это, ибо мысли его были не о любви, а о последнем прощании с любимым Барашком. Хотя, сказать по правде, Миклош ещё мог несколько строжить сына, но лимита послушания Лайоша он знать не мог и боялся острого языка своего пуще неизвестных целей Штефана. Обидь Лайоша – он убежит непременно, выскочит прямо из его рук, а он и догнать не сможет, ему есть у кого попросить утешения, если не у отца. Ещё страшнее было теперь идти против Штефана, ведь как любой злодей, он выместил бы обиду не на обидчике, а на человеке (в случае Миклоша – Лайоше), который обидчику больше жизни дорог. Но стал бы он мстить? У Миклоша гудела голова. Он не находил ответов, выхода, он задавал себе только больше вопросов, выдирал себе волосы, которые теперь лезли очень легко, и вся его подушка была облеплена ими, и было их, как ему казалось, даже больше там, чем осталось на голове. Зато щёки обрастали охотнее, и Лайчи уже запрещал целовать себя, только если не в лоб, ибо поцелуи отцовские кололись слишком сильно. Стоило ли просить бритву? Судя по всему, Штефан пользовался таковой, ибо он явно преодолел пубертат и должен был, как всякий юноша, заботиться о своём лице. Его лицо было чистым. Бритва могла бы влезть в разрез на сцепляющем оковы звене цепи... Тогда можно было бы отогнуть края и высвободиться. Холодом прошлось неистовое возбуждение от этой мысли, по телу побежали мурашки. Даже Лайош заметил, что глаза отца как-то странно засияли, а ноздри стали раздуваться, шумно выпуская горячий воздух. Что это изменение в отце означало – Лайош не мог понять, потому быстро переключил своё внимание на свои пальцы с отросшими ногтями, которые он беспрерывно обкусывал вопреки замечаниям отца, велящим не делать так. Миклош позвал Штефана, еле сдерживая волнение. Ему было до ужаса досадно, ибо он не догадался об этом ранее, но теперь ему было не столь важно упрекать себя, сколько уже исполнить задуманное. Хотя настораживало то, что Штефан не давал столовых приборов и предметов с тонкими краями, которые влезли бы под душку скрепляющего кольца. Тем не менее стоило попробовать перехитрить его. Штефан не появлялся, что вполне можно было ожидать. Но у Миклоша уже вскипела кровь, он не хотел оставлять действенную идею лишь на уровне задумки, но прекрасно понимал, что если тот не пришёл сразу, то можно не надеяться, что что-то изменится, даже если мужчина будет срывать себе голос. Лайош взвизгнул сам, не вставая с места, уже он позвал Штефана. Миклош прислушался, несколько поражённый этим, но он никак тому не воспрепятствовал. Нет. Шагов не было. Супротив всех ожиданий Штефан появился внезапно, что вновь пробрало Хедервари, короткие кудри на его затылке намокли и стали колоть кожу своей попыткой встать дыбом. Он моментально растерялся, ибо успел уже расслабиться, смириться с тем, что сейчас не возникнет возможности претворить свою фантазию в жизнь. Штефан смотрел исключительно на Лайоша, который, в попытке развлечь себя, забрался на подоконник, до которого Миклош не доставал, и постукивал по грязному, в птичьих нечистотах стеклу пальцами. Миклоша для него явно не существовало сейчас. Штефан удосужился обратить ленивый взор на Миклоша только тогда, когда тот заговорил. – Мне нужна бритва. – отрезал он быстро и нервно. Он понял, что звучит крайне неубедительно, что по нему сразу заметен умысел. Он попытался отвести возможные подозрения и с намёком стал гладить себя по заросшему серому лицу. Даже этот жест не особо помог. Штефан посмотрел на Лайоша. Ребёнок же с интересом смотрел на них обоих по очереди, не вникая в суть разговора, ибо понимал, что бритьё – дело обыденно для взрослого мужчины, и зрелище не особо интересное. Но когда-нибудь и ему придётся бриться, потому упускать такой опыт не стоило. И даже то, что Штефан сверлил взглядом Хедервари-младшего, который понятия не имел отчего вполне обыденный разговор оказался не по мере напряжённым, и явно не был за одно с отцом, не отвело подозрений. – Ты порежешь себе горло. – ответил Штефан с готовностью, словно знал этот манёвр не понаслышке. Миклош опешил. Уж что, но такое действо в его планы совсем не входило. Лайош навострил уши, пытаясь понять суть этого высказывания. Хедервари-старший не знал, как на это реагировать, и под осознанным взглядом Штефана прогибался, стараясь хоть как-то реабилитировать себя. – Зачем мне это?.. – Миклош сказал это с некой обидой, ибо он ревностно хотел жить, сбежать отсюда, но Штефан его подозревал в столь небогоугодных вещах. – Сын меня пугается. – сказал он, повернувшись к Лайошу, Штефан тоже посмотрел в его сторону пустовато, будто не осознавал ранее, что Лайчи – сын его заключённого. Отчасти слова Миклоша были правдой, поэтому Лайош не испугался внимания, ибо не находил факт непринятия родного отца из-за небритости постыдным. Штефан неосторожно щурился, даже не пытаясь скрыть подозрений. Он явно хотел угодить Лайошу, Миклош понял, что попал в больное место, и готов был пользоваться этим сполна. – Н-нет. – неуверенно потянул Штефан. – Ну пожалуйста! – возник вдруг Лайчи, прося так наивно. У Штефана во взгляде появился неосознанный страх, возможно, он полагал, что Лайчи с отцом заодно, и ребёнок тоже желает, чтобы пленник перерезал себе горло. На это Штефан замотал головой, судорожно ей потрясая, как старик, и поспешил уйти прочь от странной, по его представлениям, семейки. Несуразная эта ситуация породила новые подозрения, вводящие взвинченного Миклоша в панику. При свете дня уже ему мерещилось всякое: поминутно у него темнело в глазах, возникали от голода цветные мушки перед взором, и всё это он списывал на сверхъестественные силы, которыми объяснить всё было гораздо легче, нежели успокоиться и разобраться в положении дел. Вероятно, Штефан не своей логикой дошёл до мысли, что бритва может использоваться не только в целях бытовых и в попытке откупорить цепной засов. Он не подавал приборов, не предоставлял посуды иной, нежели из металла или крошащейся глины, к окну подходить не позволялось. На мгновение Миклош подумал, что не так уж плохо лелеять мечту о том, чтобы поскорее наложить на себя руки, но он отогнал её, вспоминая, что не одному ему нужна его свобода. Он кусал пальцы, пытаясь предположить, сколько людей до него закололось, прежде чем Штефан догадался убрать абсолютно все травмоопасные мелочи из окружения. Сколько душ, сколько тел, сколько из них женщин? Мысли ядовитыми муравьями роились в его голове, проедая дыры в его сознании, не направляя на единую проблему, достойную рассуждения в первую очередь. Миклош стал кусать ногти, выкатывать слезящиеся глаза, в безумстве расхаживая по комнате. Гремела цепь на его ноге, больно ударяя в уши противнейшим визгом, который он, кажется, не замечал вовсе. Лайош не смел остановить отца, но зажал уши, не умея стерпеть гадкий лязг и хриплое дыхание отца напополам с каким-то булькающим утробным рычанием. Ребёнок боялся сделать хуже или вовсе оказаться крайним, получить незаслуженно. Но Миклош уже ничего перед собой не различал, дышал с трудом, и обморок к нему подходил постепенно, но что-то упрямое, неприятно леденящее голову, заставляло пыхтеть и метаться, подвергаться той отраве, которую способна испустить фантазия в особо непонятных обстоятельствах. Он додумывал сценарии самых ужасных смертей здесь. И люди в этом месте, вероятно, идут на убой. И он сам. Какой цели ради? Чем такое заслужил ребёнок, оказавшийся здесь волею злодейки-судьбы? Что будет с ним? Миклош обнаружил себя рыдающим у постели. Не странно было оказаться сидячим, ибо он чувствовал слабость, прежде чем очнуться в таком положении. Лицо его уже было мокрым и болело, будто искажено оно было очень длительное время. Скорее всего, он просто напряг его так сильно, что мышцы лица того не выдержали и отозвались неприятными уколами. В проходе стояли Лайош и Штефан. При этом Штефан приблизился на очень опасное состояние и тянул к Миклошу руку. Когда он понял, что Миклош смотрит на него осознанно, он отпрыгнул очень резво, сжался в защитный колючий комок и бросился в дверь, испытывая ужас от того, что Миклош, оказывается, остался в светлой памяти. Вероятно, это Лайчи позвал его, чтобы он помог отцу, который явно был не в себе. И когда Штефан встал рядом с его сыном, Миклош застонал очень странно, желая сказать: «Уйди от него. Убирайся», но вовремя остановился, понимая, что если Штефан обидится, то наказание последует быстрое, на его глазах и вне его досягаемости. Миклош готов был задохнуться в отчаянии, грудь его болела, не пускала воздух, не раздувалась как следует. Лицо было липкое от пота и слёз, и хотелось плакать снова, но лишённое сил тело не позволяло такой роскоши. Видно было, что Лайчи боялся повторения происходящего. Миклош предположил, что в порыве безумства мог сделать что-то непоправимое, оскорбил, напугал или даже ударил бедного Барашка. Он закрылся руками, не в силах выносить наглядную картину того, что сын его стал больше доверять умалишённому, нежели родному отцу. Непременно Миклош воспринимал это на свой счёт, не предполагая, что не только его поведение вызвало у Лайоша такую нелюбовь к нему, но и стечение обстоятельств. Будь они дома, где нет опасности, где изначально Миклош не мог бы переживать за свою жизнь и жизнь своего наследника, если бы он не был похищен и не пережил бы травмирующих событий, они бы остались неразлучны и дружны. Не стоило бы беспокоиться о том, чтобы сказать маленькому что-то не то, Барашек мог надуться, но забыл бы спустя пару врученных конфет. Теперь же Лайчи боялся всех и вся, и только Штефан ещё ни разу не показал ему своей безумной и жестокой сущности. Быть может, Лайчи догадывался, что именно Штефан тогда обезвредил охрипшего человека, и считал его спасителем, хорошим и смелым человеком. Но ребёнку невозможно было понять, какую именно цель преследовал Штефан тогда, когда Миклош мог понять его естество куда лучше, сопоставить его реакцию, слова и поведение. Тогда становилось в разы яснее, почему всё складывается именно так. Лайчи несмело подбежал, обнимая ослабшего от переживаний отца. Он здесь, был рядом, и за ту минуту, пока Миклош держал лицо закрытым, Штефан не убил его и даже не возжелал проявить никакой агрессии. Миклош путался в догадках, доводил свою голову до умственного истощения, до неспособности более мыслить, следуя логике, но никак не мог понять, кто такой Штефан, что ему нужно и на его ли он стороне или нет. Неизвестность, высасывавшая силы из него столько времени, никуда не исчезла и даже не стала понятнее. Она только больше заволакивалась туманом, а Миклош приобретал неприличную тучу сомнений к его персоне. Он обнял Лайчи холодными руками, упёрся в его нелепо покатую грудку лбом и принялся тяжело дышать, хрипеть и испускать болезненные всхлипы, на которые больной живот отзывался острыми толчками изнутри. Лайчи гладил его спутанные волосы, то и дело застревая пухлыми пальцами в узлах немытых кудрей. День протекал обычно для этого места: Миклош не заметил, как в дверях появилась тарелка с чем-то гадким, серо-зелёным, пахнущим переваренным мясом, но это явно был очень жирный сустав вроде перекормленной коровы или лося. Миклош подумал также, что Штефан мог воспользоваться случаем и изничтожить лошадей, которых привели с собой те бандиты. Время от времени он слышал ржание за окном: он определённо вывел их пастись в лесу, что было не очень-то здорово для лошадиного пищеварения, но всяко получше, чем содержать их в рассыпающемся доме. И Миклош не мог понять по звериным голосам, сколько именно было лошадок, были ли они осёдланы и не загнаны ли вообще до полусмерти. Миклош, думая об этом, преисполнялся веры в невозможное освобождение. Стоило выйти - лошади уже ждут. Неизвестно, какими они были, ведь одна из них явно зашибла третьего лиходея, но тот и знаний не имел о тонкой лошадиной натуре. Поди целоваться лез, не предложив красавице-лошадке прежде ромашкового букетика в качестве угощения. В том тоже имелась своя романтика, и Миклош, старавшийся хвататься за любую возможность, предполагал, что равных ему в этом деле нет, и всё у него получится, надо только выйти. И что по лесу передвигаться на лошади - не самая замечательная затея, он тоже не учёл. Стоило бы прежде убедиться, что у этого поместья имеется тропа или большая дорога. Ему нужна была надежда, какой-то стимул, и он таковой заработал. Маленький Лайчи весь день просидел на подоконнике, прижимаясь телом к битому стеклу и резной решётке на нём. Он комментировал всё, что видел в серости оконной рамы, что различал в пыли стекла. Снизу стекло было особенно загажено трупами насекомых, липкими следами чьих-то рук, гнилыми листьями и влажными разводами. Так что изнутри вниз смотреть было очень тяжело, а на уровне глаз перед Лайошем были только трещины и чёрно-зелёный сгусток леса. Тем не менее он разглядел рыжеватую лошадку, лошадку потемнее рыжеватой, но "всё ещё рыжую" и третью рыжую. Вполне возможно, что всё то гуляла одна и та же кобылица, но он с интересом подмечал любое интересное пятно, отличавшееся по звучанию от общей массы пятен на окне. В конце концов он пожаловался отцу, что голоден, уже не стесняясь. Он прямо намекал попросить у Штефана еды, которую бы Миклош позволил есть, и она бы выглядела для ребёнка не как отрава вроде той гадости в тарелке. Миклош подумал, пока разминал почерневшую ногу. Получив ещё одну цель, надежду на спасение, он заметно успокоился, потому без особых пререканий позвал Штефана, чтобы попросить для ребёнка яблок. Штефан не отозвался на его голос вновь, так что Миклош решил оставить это дело сыну. Однако кричать Штефана более он не стал. – Я знаю, где можно взять. – очень резво заговорил Барашек, словно то был его план. Скорее, он не столько хотел есть, сколько прогуляться и сходить на улицу, чтобы посмотреть на лошадок. Миклош сразу распознал по особой его активности, что Лайчи не собирается быстро возвращаться и тем более бежать в комнату, если вдруг встретит Штефана. Он кашлянул, прочищая горло так, словно собирался строго прикрикнуть на маленького. Лайчи иного сигнала не потребовалось: он бросил свои попытки обманом напрямую выйти из комнаты. – Позови его ты. – предложил Миклош, понимая заранее, что ему станет не по себе, если на зов ребёнка Штефан всё же придёт вновь. Лайчи крикнул фальшиво, зазывая Штефана, и уже возвестил его о том, что он голоден. И он пришёл, неся с собой маленькое дикое яблоко и несколько ягод в руке, каждая размером с добротную виноградину, но всё же лесную и уже позднюю, переспевшую. У Миклоша внутри всё свернулось узлом: так он давно не видел хоть вполовину нормальной пищи, и теперь был затравлен, как собака, и сразу стал пускать слюни на угощение в угодливой руке. Испытывая соблазн, он даже не заметил, насколько смело Лайчи подошёл к Штефану, чтобы принять всю еду, которая уместится в его крошечных руках. Он сразу зажал яблоко зубами, и то очень смачно хрустнуло, и от кислоты его сока у Лайчи тут же через губу потекла слюна. Остальное он постарался взять руками, и то не смог уместить всё. Когда бы Миклош собрался с мыслями, чтобы отвести опасность, заставить сына отойти от Штефана, тогда тот уже сам сделал лёгкий шажок назад, спеша уложить всё, что получил, на подоконник, лишь бы не уронить на пол. Штефан поглядел на него и ушёл, и вновь произошло всё так, словно Миклоша здесь не было вообще. Он корил себя какое-то время за неосмотрительность, но очень быстро его мысли вернулись к еде и тому аромату, что испускало дикое яблоко, и тому громкому хрусту, подобному целому качану сочной капусты. Миклош зажимал рот, но тот полнился слюной и вонючей брюшной кислотой, которая поднималась выспросить пищу для переваривания. Но он настолько не желал принимать что-то из рук Штефана, настолько его страх отравиться противоречил с его бездействием к тому, что Лайчи уже который раз ест из рук юноши, и тем не менее, Миклош не смел ему запретить, иначе и он мог скрутиться от голода. Странная, действительно, ситуация выходила с тем, что сам он не просил, боялся и гордился, но сыну позволял, будто на подкорке понимал, что процесс уже запущен. Лайчи знает, что Штефан может покормить чем-то получше, нежели то месиво в тарелке, и он крепко бы обиделся на отца, запрети тот принимать гостинцы, обеспечивающие спокойствие в желудке. Возникал тогда вопрос: к чему он вообще его даёт? Ест ли он сам подобную пакость, часть ли это его рациона? Миклош предположил, что без капли мясного во рту Штефан не пережил бы. Всё же, питаться одной травой для того народа было нездоровым проявлением, тем более в лесу, где полно вкусной дичи. Почему Миклош ни разу не удостоился комплиментов в виде тех же яблок, которые, судя по серым жухлым вкраплениям на кожуре, были сняты с больной яблони, тем не менее, выглядели в разы лучше, чем липкое варево в миске. Милый Барашек предложил отцу часть яблока и пару ягод, но тот отказался, давя подступающую голодную тошноту. Ночью Миклош ужасно хотел спать, но боялся сомкнуть глаза, ибо странная тень у постели приобрела менее размытые очертания. Была ли это фигура мужчины или хотя бы человека? Может, то был даже медведь невиданных пород, ибо был ростом с Миклоша. Может, то был он сам или же воплощения всех его накопившихся страхов, что уже не помещались в его измученном теле и стали складываться в отдельную материальную сущность, способную сосуществовать с человеком всю его жизнь, приходить каждую ночь, даже если человек избавится от того стресса, что он когда-то пережил. Воплощение его кошмаров обязано было преследовать его ещё долго. Неотступная тень проявлялась каждый раз, когда он опускал веки, даже если не дремал. Он явно ощущал, что он не один. Он будил Лайчи со странной просьбой: «сечас я закрою глаза, а ты посмотри, есть ли кто-то тут». Однако под надзором Лайоша никто не появился ни зрительно для ребёнка, ни подсознательно для Миклоша. Словно тень, испугавшись маленького свидетеля, отходила в более зачернённый ночью угол и ждала случая, когда сможет уединиться со своим мученником. И когда Миклош понял по мерному сопению сына, что тот вновь уснул, его ночной спутник возвратился на прежнее место, в прежнем своём явном виде, и как будто даже ещё более реальный. Если Миклошу удавалось уснуть, он чувствовать тяжесть всего своего тела во время сна, а, просыпаясь, понимал, что устал ещё сильнее и только больше хочет насладиться здоровым сном, который заполучить ему не суждено в этом месте. Только к рассвету таинственная тень стала растворяться, становилась всё более нереалистичной, прозрачной, похожей на часть возбуждённого страхом воображения, и, в конце концов, она отпустила Миклоша, но тот уже не смог успокоиться и задремал ненадолго, терпя сильную боль во всём уставшем теле. Руки Лайоша, одна из которых была раскинута близко к лицу Миклоша, пахли ягодами и были покрыты розовыми пятнами, а на ощупь оказались липкими. Аппетит Миклоша разыгрывался даже от этого, но оставалось только целовать пальцы Барашка, в надежде слизать после со своих губ остатки ягодных сладости и кислоты. Он спал чутко, а потому заметил бы, если бы Лайчи захотел уйти этим утром, но он, более-менее сытый с вечера, хотел поспать чуть дольше, не желая стремглав нестись играть. И даже когда он проснулся, то продолжал лежать, лениться и нежиться к тёплой ещё груди отца. Ускользнул от него Лайош днём, пока Миклош старался совладать с головной болью и зажался в угол, долгое время пусто глядя на всё окружение. Когда же Барашек скользнул за дверь, Миклош пробудился от странного своего транса и крикнул ему, чтобы тот возвращался немедленно, но Лайош только пуще припустил, предполагая, что теперь кроме наказания его не ждёт ничего, и что его можно отсрочить, проведя при этом немного времени на воле. Миклош стал больше прислушиваться, нежели пытаться звать сына назад, слать ему угрозы, способные лишь напугать ребёнка. Он не был знатоком детской психологии и даже сына своего достаточно хорошо не знал, но понимал, что так сделает только хуже. Он пытался не поддаться тревоге, своими криками и бессилием не доводить себя до того состояния, когда уже мысленно начнёт хоронить Лайоша. Так делала Софи, и он чуть позже, но повторять отныне не желал. Хладнокровно сносить это не удавалось: от смятений темнело вокруг, и ему казалось, что не от рациональной идеи он не кричит, а от отсутствия сил, и чтобы себе доказать, что он ещё на что-то способен, то нужно начать кричать и звать. За собственным шумным дыханием, за визгом и звоном в голове, которые появились после того, как он встал на дрожащие ноги, он старался расслышать голос ребёнка. И обязательно услышал бы, не долбись бешеная кровь в стенки его сосудов, но пришлось ждать длительное время, не имея сил успокоиться, пока не услышал смех и задорное топанье маленького наглеца. Это принесло некое облегчение. Ровно до того, пока Миклош не понял, что его чадушка играется с палачом и слабоумным отшельником, но не с человеком. «С другой стороны, – пытался утешать себя Миклош. – Он не делал ему зла. Он не хотел его убить. Он не пытался навредить ему. Ему это не было интересно» – вторил он, и на глазах его вставали тяжёлые слёзы, и горло пломбировалось липким комом. Он понимал, что пытается обмануть себя и свои опасения, но касались они столь важной части его жизни, что он в итоге чувствовал себя идиотом и сумасшедшим, раз пытался заверить себя, что детские игры с убийцами не опасны. Вместе с тем веселье не замолкало, а Миклош всё стоял, готовый броситься, если надо, оторвать силой себе ногу или вырвать цепь, сломать звенья в безумном порыве, он стоял наготове, весь в напряжении, и не мог расслабиться, не мог действовать, не мог, боялся позвать. Он всё ещё считал, что если разозлить Штефана, тот отыграется на ребёнке. Миклош напрягался так, что не мог дышать, приходилось заставлять себя всхлипывать, иначе можно было бы посинеть от злости в буквальном смысле. Он стоял так долго, пока не пришлось опереться о спинку кровати, но так и продолжил стоять, уже с поддержкой. Кололо в районе печени. Лайчи показался в двери через час с вороватой улыбкой, но испугался необычного вида отца и решил пройти мимо комнаты. Тот ничего сказать не успел, а как спохватился, так мальчик уже улизнул из виду. Казалось, он насмехается над отцом. Первое время ослабший Миклош так и решил, но вспомнил, что перед ним не злой гений, не расчётливый палач, проводящий пытки на грани жизни и смерти, а всего лишь бестолковый ребёнок, в которого он сам не заложил толку. Будь этот ребёнок от его любимой женщины, стал бы Миклош лучшим отцом для того счастливчика? Как приятно было оправдывать себя, как не авторитетного дяденьку для собственного сына, и думать, что внешние обстоятельства заложили в него несколько безответственный подход к воспитанию любимого сына. Почему-то он искал причину именно в том, что ребёнок унаследовал нелюбовь к Миклошу от Софи, но не в том, что он по причине службы не мог часто находиться рядом. Миклош хотел обвинить хоть кого-то в происходящем, в том, что рисует ему его больное воображение, и главным образом не себя и не ребёнка, которого он не почёл за равного. Гнев разбирал его, и мыслил он всё более туго. Осознание непоправимых обстоятельств, с которыми он мирился ранее, как с волей Божьей, теперь перерастало в ненависть ко всему непредвиденному, что происходило в его жизни. Казимеж, Софи, Лайош – настолько стали ему противны, что приятнее было бы убить их всех, лишь бы не чинили более преград к счастью. Подумав об Агнеш, однако же, он приостыл; её реакция на такие идеи была бы однозначно негативной, и мечтать о таком не следовало. Он вспомнил вдруг где находится, что происходит, и то, что он думает о женщине в такой ситуации, показалось ему непреемлимым. Он стал слушать дальше. Пробыв в телесном и мысленном напряжении долгий час, он более не смог стоять, потому присел, и стал ожидать, тупо поглядывая по сторонам. Он был также напряжён, немного потерян, ибо большое потрясение ему нанесла его же реакция на сына, которую теперь он счёл абсолютно неадекватной. Он мял взбухшую, почерневшую кожу под глазами и медленно приходил в себя, отдав, вероятно, остаток сил на бесполезный припадок. Видимо, день был такой: суждено было Миклошу провести его в таком дичайшем эмоциональном непостоянстве, дойти до ручки от невозможности расслабиться ни на минуту. Казалось бы, вот его маленький сын, которого он так жаждал увидеть живым ещё раз, здесь, время от времени слушается, относительно здоров и, может быть, в какой-то степени пребывает в ограниченной сытости. Но это всё не то. Всё это – утешения. Перечислив всё то, о чём беспокоиться не стоит, Миклош принимался за плохое, и того было в разы больше. Третьим шло рассуждение над неизвестным, потайным, недосягаемым ему из душащих стен этой будки. Не было ему покоя. Светлый ломоть неба, видневшийся из окна, серел немного, но в доме не прекращалась возня. То и дело Миклош мог услышать попискивающий бубнёж Лайоша, но ничего в ответ. Будто Штефан говорил с ним очень тихо, секретничал, либо не отвечал вовсе. Миклош в один момент стал сомневаться, со Штефаном ли вообще беседует говорливый Барашек. В памяти возникла тень – его еженощный гость, и на глазах появились слёзы. Право слово, было бы проще использовать бритву с иной целью, нежели он рассчитывал ранее. Но всё то потуги отчаяния сломить его. Они рассеивались, как только Лайчи пробегал мимо комнаты, заглядывал к отцу. Он делал это всё чаще, словно хотел доказать, что всё хорошо. Мальчик не был таким уж злобным: поняв, как потерявший дар речи отец взволнован, мальчик стал показывать ему, что всё на самом деле в порядке. Миклоша это успокаивало слабо, но всё же он расслаблялся и терял бдительность, даже улыбался сыну в такие моменты. Непонятно было во что они играли весь день, но маленький Барашек будто ожил, обретя всё то, что ему требовалось, чтобы отойти от пережитых ужасов. Миклош боялся, что в том был подвох. И вот, ближе к вечеру, пока ещё было совсем светло за окном, но по стенам потекли к полу тёмно-жёлтые занавеси, маленький Лайчи прошёл в комнату так глубоко, что Миклош вполне мог схватить его за руку. Но тот совсем умаялся, был бледен, и, кажется, при смерти, ибо выглядел до необычного синим. – Смотри. – наивный мальчик протянул ему серебрянный крестик замечательной ручной работы, с потемневшими вкраплениями помутневших драгоценных камней на всех четырёх концах распятия. Вероятно, такая роскошь стоила немало, но то уже в прошлом, ибо камни теперь были облачены в траурную вуаль, потускнели и не имели высокой стоимости, разве что только для того, чтобы пропить их в каком-нибудь второсортном заведении. Но Лайош был очень доволен тем, что он видел. – Это чьё? – спросил Миклош недовольно, ощупывая изделие. Он не доверял заранее тому, что может услышать от ребёнка. – Верни, где взял. – Штефан показал. Это не его, это тех бандитов... – Тем более верни! – строго перебил его отец. Даже глазами он засверкал ужасно, будто растерзать готов за такую дерзость. – Я верну! Они знаешь где... – Лайош улыбнулся, собираясь сказать нечто забавное. – Они в пушной свинюшке их хранили. – у Миклоша на то дёрнулись губы в особо нервной улыбке, его это заявление насмешило несколько, но мысли его были совершенно о другом. – Как? В кабане? – он глянул над головой Лайоша, выглядывая, не появился ли Штефан внезапно, ожидая своего дорогого гостя. Миклош положил руки на плечи сына, неласково притягивая к себе. Лайош не заметил в этом жесте ничего необычного, потому посодействовал и подошёл ближе. – Ну, там голова только. Рот крывается, и там много всякой красотищи. Штефан сказал, что его стреляли за то, что он съел все крашения. – он рассказывал о кабане так быстро, что проглатывал начала некоторых слов. – Но я ему не верю. Ну, я пробовал, оно же всё невкусное. Зачем есть? Там есть зацепилка как виноград, но она тоже. Его, наверное, пытались кормить уже потом, и спрятать там. Но он правда как будто ест! – Голова, которая на стене висит? – поинтересовался Миклош, продолжая глядеть в дверь. Лайош, опустив голову, ковырял приглянувшиеся ему камушки в кресте. Он задал этот вопрос лишь потому, что хотел подвести к другому. – А Штефану не больно было брать его? – Кого? – глупо спросил маленький Барашек. – Крестик. Он тебе его подал? – Миклош с трудом, сипя горлом, приподнял сына, развернул к себе спиной и усадил себе на колени, заглядывая ему в руки через плечо. Лайчи так привык к этому манёвру за свою жизнь, что даже не оторвал взгляда от крестика, и когда оказался на коленях у отца, только вальяжнее раскинул пухлые ноги. – Чего ты? – так он спрашивал: «в смысле?», явно не понимая отчего при касании к кресту должно быть больно. – Он дал. Голова же высоко висит. Для Миклоша это была ещё одна дополнительная загадка: неужели Штефан не бес? Он вполне богоугодное существо? Человек? Не злобная тварь, что от прикосновения к святым предметам должна обжечься, растаять или умереть на месте иным способом? Доверия к нему прибавилось слабо лишь на том, что Богу виднее, кто заслуживает не быть сожженным заживо святым распятием. Тем не менее... Не всё свято, что имеет форму креста... Крест вполне мог быть не освещённым, сделанным рукой еретика или иноверного мастера, принужденного выполнять заказ. Тогда это всё меняло. Господь его простит, если в такой ситуации Миклош усомнится в святости вещицы, историю которой не знал наверняка и не ощутил от неё особой божественной ауры, на что он и сослался. – А что за брошь? Она большая? – Такая вот. – Лайчи показал своими короткими пальцами смыкающийся треугольник – характерное очертание виноградной кисти. И раз она умещалась в пальцы Лайоша, то была крайне мала. – Она ещё тоненькая, и гнутая, как ложечка. – Он поднёс импровизированный треугольничек к переносице и запрокинул голову, чтобы через маленькое окошечко щурить глазки на отца. Миклош снова побелел, но то уже было от неутихаемого волнения. В кровь ему бросился адреналин, а в голову неукротимая дурь. Дыша часто, он грудью качал развалившегося на нём ребёнка, и Лайош находил в том потеху. Однако недолго длилась та забава: Миклош отпустил ребёнка, чтобы тот скользко поехал вниз по его ногам и встал на свои две. Лайчи повиновался физике и неловко поднялся, продолжая деловито ковырять серебряный крестик. Миклош думал, что и крестик бы подошёл, для того, чтобы отогнуть цепь, но он был слишком для того непрочен, мелок. Упоминание формы «ложечки» так его взбудоражило, что не выдать своих своевольных побуждений он не смог. – Покажи... Ещё что-нибудь. – Миклош облизал губы и попытался сдержать победную дрожь в пальцах. Он понимал, что буквально заставляет своего маленького сына пойти к убийце, от которого он до сих пор велел держаться подальше. Однако ради безопасности своей и сына приходилось жертвовать собственным мнением, возможно, жизнью милого Барашка, что было не столь вероятно теперь. Быть может, если он промедлит, не решится на такое, то Штефан убьёт Лайоша завтра или позже, но теперь был момент, в котором Миклош отчего-то не сомневался. Его трясло от возбуждения, от невероятного желания выйти отсюда немедленно. Забывшись обо всём плохом и недостойном его отныне свободной персоны, Миклош чуть было не рванулся вместе с сыном за столь заинтересовавшим его изделием, но, благо, вспомнил вполне вовремя о своём положении. Милый Лайчи вышел, а Миклош стал себя успокаивать от преждевременного опьянения от счастья. «Всё может пойти мне на зло. – старался он себя утихомирить. – Мой Барашек пошёл прямо ему в руки. Он убьёт его... А если нет, и брошь будет у меня, то она наверняка окажется неподходящей для этого дела...» – однако никакие уговоры на него не действовали. Мысленно он уже бежал отсюда с безвольным Барашком под мышкой, убегал прочь, неведомо куда, но, не зная куда бежать, всё равно непременно оказывался у дома, а там – в уютной постели с нелюбимой Софи, которая теперь пробуждала в нём небывалый интерес. Он мял свои щёки, трогал непривычно горячую шею и переплетал ледяные вспотевшие пальцы. Ничто ему не помогало от мысленного спасения, и, казалось, что если что-то пойдёт не по идеальному сценарию, он сойдёт с ума. Момент, пока Лайчи слонялся туда и обратно, был невыносимо долгим, потому что мальчик наверняка решил пощебетать со своим другом. «Пусть щебечет напоследок... – Миклош дышал тяжело и сухо через бледный нос. – Пусть. Это последний их разговор. Последний» – что-то лишённое рассудка уже вертелось в его голове, но он ещё был в состоянии заметить цикличность своих мыслей, частые повторы одной и той же идеи, порой даже слово в слово. Ему не нравилось это, само собой, но он ещё находил в себе здравость ума, способную оценить нездоровость этой зацикленности. Но сейчас самопорицание за безрассудство не было главной его целью. Барашек, явно очень гордый, топал громко. За такой грохот мать бы непременно сделала бы ему выговор, но, благо, её здесь не было. Миклош сам стучал разутой пяткой о пол, ибо колени его отчего-то прыгали с бешеной заведённостью. Мальчик вошёл и вывалил на постель горсть всеразличных украшений, блеском разноцветных каменьев похожую на груду разбитых останков церковных витражей. У Миклоша алчно загорелись глаза, и он прикусил большой палец, казалось, не отыскивая уже нужную виноградную брошь, а пытаясь рассмотреть каждый предмет, чтобы понять какой из них годен для задуманного. Но всё то были бусины серёжек в ажурных золотых оправах, радужные жемчужины, нанизанные на нити вперемешку с янтарными каплями и множество серебряных дамских колечек и крестов не столь богато украшенных, как тот, что ранее показывал Лайош. Словом, мягкие металлы, тонкие изделия и крупные бусины ему не были интересны. Но всё их мерцание, их абсолютное множество над единственным предметом поисков пудрило мозги, укалывало и без того больные глаза. – Он мог бы продать это и жить в лучшем месте, чем это... – задумчиво пробубнил Миклош, промаргиваясь активно от боязни, что снова вернётся головная боль от всего этого сорокиного счастья. – Он говорит, что мама бы ему не позволила. Вот, смотри, это её. – он поднял увесистые, в три ряда бусы, демонстрируя отцу. Ему явно нравилось перебирать эти дорогие побрякушки, ибо он знал, что их цена велика, и теперь в его руках они почти принадлежат ему, ещё и такие красивые и звенящие. – Так это ему принадлежит или тем бандитам? – Миклош стал нетерпеливо перебирать богатства, в горе́ ненужной, отчасти поблекшей уже красоты отыскивая брошь, стоимостью которой были его и Лайоша жизни. – Что-то – да. – неопределённо подтвердил Лайчи, всковыривая колечко, лишённое нескольких мизерных синих камешков. Теперь Лайош хотел достать два оставшихся и прибрать себе, чтобы потом похвастаться перед кем-нибудь, если он их не потеряет, как хлебные крошки. Однако его обкусанные, почерневшие от грязи ноготки не справлялись с камнем, прочно посаженным в каст в виде крошечного цветка либо скруглённой звезды. – Смотри ещё. – Лайчи бросил попытки достать бестолковую крупицу из хватки металла и взялся за крупные каплевидные серьги, одна из которых дала некачественную трещину. Он приложил их к своим ушам и улыбнулся проказливо редкими пеньками молочных зубов. Ему очень нравилось примерять всё на себе. Миклошу невольно вспомнилось, как Агнеш ещё невеличкой отыскала материны праздничные серьги и толстую швейную иглу и велела Миклошу под них проколоть ей мочки, как будто она уже совсем взрослая. Не имея опыта в том, Миклош отважился колоть ей кожу дрожащими от волнения руками, и конечно сделал ей криво, больно, и все руки его и плечи девочки были в крови. Не стоит уж говорить, что они так и не смогли вставить тогда серёжки, а немытая игла принесла очень много боли и затянула неизбежное заживление. Часто приходилось целовать ей ушки, бегать за отварами к бабкам, когда крошечные ранки гноились с силой сквозного отверстия в животе. Благо, каким-то потусторонним образом обошлось без заражения. Смотреть было неприятно на эти ранки, но оба были за то ответственны и друг друга не оставляли, а Агнеш врала, что сама укололась так, пока при вышивании нить тянула за плечо. Воспоминание нежное его заставило приостыть. – Чем вы занимались? – голос Миклоша дрогнул, ибо он нашёл то, что искал. Маленькая брошь, изогнутая под ложечку, блистала яркими красными камнями, которые, что очень странно, вовсе не сразу бросились ему в глаза. Он взял брошь совершенно спокойно, без особого фанатизма и стал рассматривать. Она была не слишком толстой, но круглые красные камни, имитирующие крупные в центре и мелкие по краям виноградины, придавали ей прочности. Он сделал незаметный, как ему показалось, жест и убрал брошь за свою поджатую ногу, спрятал в складках простыни. – По камешкам прыгали, которые в стенах шатаются. – честно ответил наивный Барашек. – Ты сам не понимаешь? Ты видел, что будет, если яйцо куриное резко камнем придавить? Оно разлетится, и с тобой то же будет, – Миклош хмурил брови, тем заставляя Лайоша вжать бестолковую голову в круглые плечи. – Удумал в развалинах кувыркаться? А Штефан что на это говорит? – хотя Миклош предполагал, что последний вопрос крайне неуместен. – Я не буду. – булькнул Барашек, виновато опустив голову. Он с ещё большим усердием принялся теребить драгоценную мелочь, чтобы в утешение себе достать красивый камешек. – Ещё бы ты попробовал повторить... – с явной угройзой надавил на него отец. – Не повторю. – с обидой замычал Лайчи и сгрёб принесённого сколько смог, и, вязко шмыгнув, побежал из комнаты глотать слёзы перед новым другом. Миклош не попытался его поймать за шкирку, за что позже себя сильно корил. Однако теперь ему было чем заняться, пока Барашек своими жалобами наверняка отвлекает Штефана. Он боялся, что оба они нагрянут к нему в процессе, само собой, что он не желал видеть лишь Штефана. Потому отпустить Лайоша плакаться ему – было выгоднее, нежели оставить Лайчи подле себя, когда Штефан мог заглянуть в любой момент. Миклош так расхрабрился, будто ничто теперь не могло возникнуть на его пути, ничто не могло помешать или пойти не так. Он сел боком к входу в комнату и стал поглядывать в скудно освещённый коридор. Возня по-прежнему стояла характерная, когда в доме есть любвеобильный ребёнок. Миклош нервно переминал в руках свой ключик и воинственно раздувал ноздри, чувствуя волнительную тяжесть в животе. Стоило остановиться и подумать: что тогда? Как забрать Лайоша? Без рассуждения над этой мыслью его маленькая кампания по освобождению из этого места не имела никакого смысла. Он и не думал о том, чтобы уйти без ребёнка, и важно, будет ли он жив к тому моменту. Он, вероятнее всего, рядом со Штефаном сейчас, а если и нет, то Миклош вряд ли услышит его шаги, если тот решит подойти ближе. Миклош даже не брал в расчёт то, что их габариты очень разнятся, ибо от его телесной слабости эта разница могла совершенно сойти на нет. Особенно, если Штефан будет при оружии. Если придётся драться, то неизвестно, не влезет ли Лайош, встанет ли он на сторону отца, не попытается ли помешать, не будет ли травмирован в процессе. Миклош знал, о чём нужно рассуждать, но решения вот так сразу найти не мог, а медлительность была губительна. Он не знал ни планировки дома, ни малейшего расположения вещей. Бежать отсюда ночью, когда бы Лайчи был рядом – дело рискованное, ибо в темноте они далеко убежать не смогут. В этот момент Миклошу показалось, что за ним кто-то следит. Он распахнул свои дикие глаза, окаймлённые больными почерневшими веками и стал оглядываться, не находя ни одной пристальной пары глаз. Куда в итоге бежать? Он не знает в каком он месте, в которой стороне света от города, от дома. Не знал ближних поселений и не имел ни запаса еды, ни чего бы то ни было необходимого в первую очередь, чтобы выжить в экстремальных условиях леса. У него не было достаточно физических сил и выдержки. Выход из этого положения не был очевиден, но Миклош дошёл до решения попытаться схватиться со Штефаном и прижать его, выпытать информацию, отомстить... Это выглядело нереальным в условиях без оружия и в абсолютном непонимании окружения. Он был как слепой кролик, загнанный прямо в лисью нору, забившийся, однако, в такую щель, из которой лисица не смогла бы его выцарапать, но стоило ему покинуть своё укрытие... Миклош подумал, что стоит спрятаться за дверью, и, когда Штефан увидит, что на цепи никого нет, войдёт в комнату в недоумении, схватить его и придушить – не столь принципиально насмерть или нет. Но тогда бы он потерял слишком много времени: Штефан не проходил мимо комнаты, если того не требовало время обеда. Таковое уже прошло на сегодня, а его сын так и сидит в компании небезопасного человека, и каждая минута дорога. Миклош понял, что нет смысла без знания территории изобретать тактики боя. Он выше, явно имеет бóльшую массу и соображает несколько быстрее, нежели слабоумный его противник. Главное – не позволить ему схватить Лайоша, не дать уйти или успеть замахнуться чем-нибудь. Это всё. Скользкими, дрожащими пальцами он попытался втиснуть брошь в прорезь цепи, но та оказалась даже излишне широкая для этого дела. Изогнутая душка не особо толстого звена была плотно прижата к металлической основе, состоящей из нескольких мотков цепи вокруг ноги. Прежде чем подцепить её изгиб, Миклош сорвал ноготь большого пальца, отчего руки его затряслись ещё сильнее. На лбу его возникла обильная, нездоровая испарина, и кожа между бровями собралась до боли плотной гармошкой. У него не выходило вогнать «ложечку» под цепку, вдавленную в общую массу незамысловатых оков. Интересно, как Штефан справлялся с ней, когда приходило время менять пленника? Проще бы уж было отрезать ногу совсем близко к цепи и вытащить обрубок, чем возиться с плотной застёжкой. Плотности ей добавляла опухоль на ноге, которая как бы заволакивала цепь синим мясом и доставляла в обычное время дискомфорт, а теперь и режущую боль наряду с отвратительнейшей пульсацией и выделением гнойной сукровицы. Он отдавил себе подушечки пальцев, стараясь направить покрытую потом брошь под металлический засов и отогнуть его, но у него не выходило это. Миклош начинал злиться, и руки его то и дело срывались из-за нервных попыток сломать что-нибудь – не важно что: отмычку или замок. Он совсем забыл, что перестал смотреть в дверной проём. Оглянувшись, он не обнаружил ничего, никого, следящего за ним. Вспотевшие его руки в секунду стали ледяными от страха быть обнаруженным за этим делом. Чего именно он боялся – не понятно. У Штефана явно не было толкового оружия, а для топора ему требовалась его запоздалая манёвренность, которая была главным козырем Миклоша в этой практически равной борьбе. Он так и не смог расслабиться: пальцы практически бились в конвульсиях, дыхание по-прежнему дребезжало, сипел в горле жирный ком сомнений и ужаса, который он претерпел после испытанной эйфории и твёрдого, вызывающего томное телесное напряжение, желания освободиться. Для продолжения нужно было остыть, но ему заложило уши, паника быть атакованным в этот момент его обуяла. Ему казалось, что Штефан непременно проходил мимо, обязательно увидел его потуги, всё понял и только и ждёт его за стенкой, чтобы, как и охрипшему человеку, выбить мозги обухом топора. Потрясая нижней челюстью, пытаясь унять бесконтрольно ходившие губы, Миклош просидел около часа оглушённый, пока не ощутил в горле странный привкус крови. Так бывает, когда не можешь отдышаться после бега, но теперь он сидел на месте, и потому даже забоялся – коснулся запястья ослюнявленым языком – крови на нём не оказалось. Чувствуя жар в мышцах ног и холод на коже, Миклош решил продолжить, глядя уже исключительно в коридор. Новую порцию животворящего адреналина он получил, когда брошь послушно скользнула под металлическую крепу. Тонкое распаянное звено поддалось очень легко давлению ложечки с внутренней стороны, это даже удивило Миклоша. Наверняка, было бы ещё легче, если бы он был сытым. Сжав губы, он отогнул скрепу, вынул её из других колец, ровно поставленных друг под другом слоями, которые оборачивали опухшую голень. Цепи расползлись, как издохшая змея, которая пыталась задушить свою жертву, но в итоге сама сдалась. Прежде Миклош ощутил невероятное облегчение, физическое удовольствие, которому проиграет любая похотливая утеха. Как от лёгкого наркотика закружилась несчастная голова, в мозг отдалось сначала жаром, затем крайне облегчающим страдания холодом. Он наконец смог слышать, и понял, что освобождение вышло несколько громким, хотя ничего неестественного в звоне цепей не было, теперь он боялся всего. Он продолжил сидеть, окольцованный ослабленными оковами, и выжидал, когда удовольствие исчерпает себя. Однако за телесным облегчением пришло победное чувство свободы, он ощутил, что способен на всё, даже на убийство Штефана, если того потребует ситуация (а Миклош считал, даже надеялся, что случай того потребует неизбежно). Он отдавал себе отчёт о своих целях, понимал, что действовать сейчас следовало не иначе, как осторожно. Нужно было найти Лайоша, нужно было именно самому дойти до него, ибо Штефан будет там же. Если он позовёт сына, Штефан окажется неизвестно где, и будет поджидать, а так... Нужно, чтобы Штефан набросился первый. Так Лайош испугается и не полезет в драку, ибо не возжелает за него заступиться. Ноги дрожали от тревоги за то, что он поступает неверно, что стоит избрать иную тактику, позвать сына, чтоб он был рядом, но тогда бы Миклош промедлил ещё больше. К тому же, в доме сделалось необычайно тихо. Проведя в оглушённом состоянии время, которое он даже примерно не мог высчитать, он решил, что что-то успело произойти. Может, его милый Барашек плакал и звал его, но Миклош, обезумев от счастья и одновременного ужаса, оказался бесполезен в ответственный момент. Наконец, он встал, оставив весьма дорогую брошь на постели. Теперь она не имела для него никакой ценности, хотя можно было оставить её хотя бы в качестве талисмана. Ступать на левую ногу было крайне больно, тупое жало раны вонзалось по ощущениям в самое мясо бедра, щёлкало в колене и подкашивало ступню. Казалось, ему сняли кожу с голенища, вынули кость, словом, отняли нечто необходимое для привычной ходьбы. От этого он ступал совершенно неосторожно, не мог идти крадучись. Стоило остановиться, отдышаться, осмотреться. Но непривычная тишина, которая не всегда царила даже по ночам, его настораживала очень сильно. Он уже начал сомневаться в своём решении освободиться. Однако напоминал себе, что его свободу отняли нечестным образом, что его маленького сына неисправимо обидели, и теперь он, поруганный, жаждал лишь вернуться домой. Мужчина не думал о мести пока что. Всё, что ему было нужно – это увидеть Софи, выслушать почтительный плач Шаркёзи у его сапог и тоскливо посмотреть в сторону камина, в котором были сожжены любовные таинства двух неповзрослевших людей. Он желал обеспечить Лайошу безопасность, хотя бы свою спину в момент, если Штефан начнёт звереть, оголять клыки, точить свои когти, какие бывают только у вурдалаков. Он подумал о том, что до сих пор глух, но шуршание его сапог, в которые он старательно влезал, его шумное дыхание и почти приятный скрежет пола под ступнёй, неспособной подняться в шаге без особого для того усилия, вещали об обратном. Тогда действовать нужно было незамедлительно, но с особой осторожностью, на которую уставший, голодный и хромой человек рассчитывать абсолютно не мог. Его обманывали уши: ему казалось, что он слишком громкий, в моменты, когда поступь его была мышиной, и достаточно тихий, когда больной его мозг сам препятствовал обработке чего-то в меру громкого, потому отторгал. Миклош прошёл в дверной проём, и прежде, чем переступить его и оказаться в открытом коридоре, воззвал к Господу о защите и милосердии. Бог, казалось, был на его стороне. Под ногами зияла, чёрной пропастью разлитая, протухшая кровь, которую так и не удалось отодрать от пола. Миклош не стал переступать её даже из почтения, и оступился от резкого головокружения. Как бы он не уговаривал себя оставить в забытьи травмирующее сознание событие, он не мог отпустить той мысли, что на его глазах размозжили череп хоть не благочестивому, но человеку. Ему было совсем худо, когда он видел эту грязную кровь, а тут и вовсе пришлось по ней пройтись. Он вышел к границе своей былой темницы, ощущая, как скрипят черепки осыпавшихся стен и потолков под подошвой сапогов. Прежде он решил, что нужно их непременно снять. Однако тогда, напоровшись на острый черепок, он вскричит и упадёт, если не будет иметь надёжной опоры. На таковую не стоило рассчитывать в постоянстве. Миклош не слишком долгое время пробыл в однообразной обстановке, но новое место не позволяло так просто адаптироваться под себя. Ему приходилось соображать несколько длительных секунд, прежде чем понять окружение, переварить информацию, которая не несла для него никакой пользы. Коридорчик был открытым, выступал балконом на первый этаж, который оказался не очень пышной, но в лучшие годы явно уютной залой. Правда, чрезмерно порушенной, засыпанной камнем, замазанной зеленью дёрна и, кажется, конским навозом. Всюду, как фантомы некого безумного танца были оставлены следы человеческой обуви, которые уже сливались и становились одним сплошным слоем пыли и грязи. В одном из углов (для защиты от сквозных ветров) была огромная дыра в полу – как сначала показалось. На деле то был чёрный нагар от костра, который разжигали, вероятно, с целью обогрева. Балконообразный коридор имел только один путь: второй вёл к разрушенной лестнице, над которой зияла тёмная дыра – это означало, что потолок этажа выше не пропускает света. Миклош панически осмотрел развалины прежде, чем двинуться к пути, не затронутому разрушениями. Первым делом он заглянул в комнату Патриции – та была пуста, на полу валялась бесхозная цепь. Миклош вдруг допустил наивную мысль о том, что женщине удалось убежать. Главное – Лайоша не было там в качестве нового узника. Хедервари-старший уже пожалел, что не взял с собой свою универсальную отмычку, ибо Лайош мог запросто оказаться в том же положении, что и он недавно. Слушать одну лишь тишину оказалось невыносимым. Он часто оглядывался, опираясь на стену, ибо совиные его выкручивания способствовали дезориентации в пространстве. Всюду были трещины; свет, шедший из выбитых окон и пролома в стене, поглощался пылью, которая витала здесь повсюду, словно тлеющие хлопья пепла после разрушительного пожарища. Однако большая часть разрушений проходилась именно с, вероятно, бывшего парадного входа и лестницу. Остальное здание, казалось, собирается стоять крепче скалы ещё несколько десятков лет. По низу стен протекали полосы плесени и мха, забившийся в глубокие раны обшарпанных стен. Наконец-то он мог видеть что-то кроме своей триумфально-нищенской гробницы, однако голова его работала плохо, моталась как у старика, словно в шее его ослаб какой-то механизм, и требовалась для того помощь опытного инженера, но не еда и добрый сон. Из-за вечно трясущейся челюсти и заваливающейся набок головы, он часто забывал цель своей вылазки, приходил в раздражение и взбалтывал содержимым черепной коробки как разгневанный бычок, пытающийся резкими движениями сорвать с рогов повязанные праздничные ленточки. Строение было развалено, но не по воле времени, не от того, что камень перестал выдерживать собственный вес. Неестественные проломы в потолке и разрушенная в песочную крошку лестница говорили о том, что здесь орудовал пушечный выстрел, либо малое взрывное устройство, заложенное на первом этаже. Лишь по чистой случайности здание смогло не взлететь на воздух целиком. Плюсом, следов разрушительного пожара не было – дом удалось потушить возникшему кстати дождю или снегу. По крайней мере Миклош не заметил их до тех пор, пока не взглянул на потолок, заволоченный как бы плоскими чёрными облаками – копотью и пылью осевшими сверху, со временем. Стены, вероятно, кто-то отскабливал и перекрашивал, но лишь на уровне примерного мужского роста, какими высотой были коридоры. Несоразмерная же парадная зала была на две трети чёрной, все окна стояли холосто, без стёкол. В некоторых комнатах также оконные рамы были выбиты, теперь уже понятно, что взрывной волной. Даже в прежней будке Миклоша окно было разбито до той степени, что в некоторых местах через паутину трещин нельзя было разглядеть что происходит снаружи. От непостижимости увиденного Миклош упёрся плечом в стену и разинул рот, с жалостью скорбящего глядя на истерзанный временем памятник былой роскоши. Ему казалось, что уничтожено было нечто важное для него, для венгерского рода, для всего человечества. Он не мог поверить в то, что всё это время он обитал в доме-призраке. Существует ли выход отсюда? Какова гарантия, что лес, который окружает этот дом – не вечное его отныне частилище. Словно он выйдет из дома, пройдёт час, два... И снова окажется здесь. Нет отсюда выхода. Собравшись с мыслями, Миклош попытался настроить себя на прежнюю цель, но перед величием погибшей памяти этого места ему становилось не по себе. Он шёл дальше, хромая на ногу, внутри неё будто бы разгоралось болезненное пожарище, затушить которое не смогла бы ни одна вода. Он даже не предполагал, насколько громко он дышал от волнения, победных эмоций, ужаса, боли и слабости. Иногда даже с голосом покрякивал, не умея сдержать ослабшее горло. Мужчина шёл мимо комнат, больше похожих на каменные сараи с квадратными или закруглёнными сверху дырами в стенах, предназначенных для резных вставок: в них почти не было мебели, а если и была, то ободранная, пыльная, либо полусгоревшая. Он старался как можно внимательнее оглядывать всё вокруг себя. В одной из таких (она была очень крупной и имела вход в две двери, одна из которых была свинчена и уложена на пол), он наконец увидел цветной силуэт ребёнка, слоявшего лицом к нему. Но ребёнок не сдвинулся, когда увидел его, да и был вовсе в непривычной одежде. Миклош напряг лживое зрение, и понял, что вдалеке у стены стоит лишь портрет. Он прошёл внутрь. Портретов оказалось несколько, как и натюрмортов – очень богатое удовольствие. Только все они были продырявлены выстрелами до неузнаваемости. Неизвестно какой умник решил испортить раритет, но не перепродать его – такое могло произойти лишь в пьяном угаре. И верно, люди, стрелявшие здесь, не обладали меткостью, хотя, вероятнее всего, метили портретам в глазницы, бусины женских платий и украшений, в ягоды в вазах, нарисованные клочки которых обвисали с общего полотна. Засмотревшись, Миклош побоялся обернуться, ибо за ним стояло объёмное нечто: всего лишь широкоформатный семейный портрет, исполненный слишком живо и в полный рост изображённых, хотя, даже больше, отчего люди на нём пугали пуще живых: казались великанами. Однако целого от него осталась лишь слегка горбоносая бледная женщина с пулевым отверстием во лбу, под губой и на том месте, где, вероятно, располагались соски на женских грудях. Младенец в её руках был полностью растерзан выстрелами, глава семьи, стоявший за своей супругой, сестрой или старшей дочерью, также был полностью изуродован в особо пошлой манере: была полностью убита паховая зона, словно кто-то имел особое удовольствие с такого странного проявления агрессии в сторону личности, изображённого на портрете, либо же всему роду мужскому; лицо его было скорее вырезано, чем пробито. Судя по одежде – маленький мальчик, стоявший между сидящей женщиной и отцом был также деформирован в крайне изощрённой форме манипуляций помешанного, хмельного содомита. В комнате так сильно пахло порохом и мочой, что Миклош невольно ощутил горький осадок на языке. Сцена в этом месте также повергла его в немой шок, но уделять вниманию этому действу более он не мог. Кроме клочков картин и разваленного стула, когда-то обитого голубой тканью, здесь не было ничего более. Прежде, чем выйти из комнаты, Миклош снова выждал, прислушался, хоть, вероятно, всяко не услышал бы ничего странного, постоял на пороге за дверью, и только после смог покинуть это жуткое место. Предположительно, он прошёл возле обеденной, ибо по центру комнаты был стол, поставленный очень криво, явно сдвинутый с прежнего центра комнаты, одна ножка была отломана. Он знал, что был ещё как минимум один этаж (больше – вряд ли), в котором стоял расстроенный музыкальный инструмент, где-то там же была опочивальня Штефана. В одном из крыльев первого этажа могла вполне находиться кухня. Об остальном он судить не брался. Тёмные коридоры второго этажа не были к нему приветливы: то и дело от стены отваливалась хрупкая скорлупка, будто из неё вылуплялся замурованный в ней сотню лет назад мертвец. Уродливые обугленные и выбитые двери поскрипывали, будто пробудившись ото сна именно в то время, когда живой призрачный дом понял, что гость высвободился и явился не по приглашению рассматривать всё вокруг. Он то ощущал опасное присутствие лишнего наблюдателя, сосущего из него последние жизненные силы, то вдруг оказывался в объятиях абсолютной пустоты, в болезненном осознании одиночества, доводивших его до истерических подёргиваний и нервных судорог на лице. Он понял, что более искать здесь было нечего, по крайней мере, подозревал, что Штефан, те наёмники, вообще хоть кто-то по какой-то причине не находился на втором этаже. Он не нашёл ни одного безопасного спуска на первый этаж, и не нашёл лестницы на третий, будто её и не должно было здесь быть... Он осмотрел не всё, ибо, чтобы сделать это только с одним коридором он потратил более получаса с тем условием, что вокруг было практически пусто, и рассматривать было нечего. Он только понял, что никогда не слышал биения часов, которые в ту пору в лучшем случае гудели ежечасно. Видимо, Штефан в таковых не нуждался. Миклош ощутил, что в этом доме не существует времени, что придёт домой после почти трёх недель отсутствия, а дома не прошло и дня. Вернётся ли он? Отсутствие Лайоша в абсолютной досягаемости повергло его в кратковременное отчаяние. Он не вернётся без него, даже если ему придётся забрать лишь тельце, ему будет не так совестно перед бедной Софи, перед Шаркёзи, который также любил малолетнего Барича, перед общественностью, которая обязательно обвинит его в недогляде. Миклош скривил губы в изощрённых попытках сдержать плач. И хоть слёзы катились сами, он не допусках жалких всхлипов и не смел остановиться ни на минуту. Мужчина охотно стыдил себя за такую слабость, за то, что не может в пустом месте найти человека. Лишь сейчас осознал, что стоит всматриваться в предметы лучше, чтобы найти альтернативу оружия. Не было иного выбора, кроме как опробовать развалины лестницы, хотя... Он пришёл к тому месту, где коридор второго этажа обретал вид балкончика над залой первого. Для того пришлось вернуться к прежней своей клетке. Он перегнулся через перила (те, что были целы, держались на трёх оставшихся колоннах), и примерился. Сплошная стена под балкончиком составляла около трёх локтей, что для Миклоша было не столь критично, если бы он осторожно свесился вдоль стены во весь рост, держась за края коридорного выступа вытянутыми руками. Однако он боялся издать хоть какой-то звук. С другой стороны, если бы Миклош воспользовался каменным обвалом, то не факт, что не воспроизвёл бы ещё больше шума, и к тому же, не поломал бы ноги. Он заметил, что весь каменный обвал, загруженный непрочными каркасными брёвнами и досками, забрызганы кровью. Незначительно. Но заметно. Пугаться было некогда, потому неуклюже он стал спускаться избранным путём: сначала осторожно свесил с балкона ноги, упираясь тормозящими носками в стену. Затем, держась на руках, резко свесился весь, от слабости не умея сделать это осторожно. Подорвались его пальцы, внезапно принужденные сносить вес нездорового тела. Он упал, даже больше сполз по стене и, готовый к такому исходу, напряг ноги, вполне способный встать прямо. Но та из них, что была скована всё это время, гноилась и страшно истязала остальной организм, подвела в столь нужный момент – он рухнул, подкосившись по правую сторону. Всюду камни, копоть, грязь и куча разорванных тряпок всплеснули свой громогласный концерт. По углам раздался не менее буйный грохот – то в разные стороны разлетались шуганные кошки, лицезревшие падение и причину взбесившего их грохота. Запинаясь друг о друга при бегстве, они гудели враждебно, только по этому рёву и рыку можно было понять понять, что это были именно тупые звери. Миклош смог удачно упасть на бок, разорвать лишь манжету рукава и проколоть ладонь на крошке разбитого стекла. Он замер прежде, готовясь, прислушиваясь, смотрел исключительно вперёд, на халтурно обелённые убогие стены, двери, выбитые рамы и заваленный разного рода осколками пол. Он не смотрел вверх, где располагался второй этаж. Для него путь туда отныне был закрыт навсегда. Мыльные, спутанные волосы липли к шее и лбу Миклоша: он потел от жары и напряжения. Полежав с полминуты, стал подниматься, встав изначально на одни локти, а затем на колени. Отряхивался он близко к полу, чтобы слетевшие осколки не бились о пол излишне громко. Он преследовал эту цель не проронить более ни звука столь фанатично, словно это могло его спасти после произошедшего. Стоило ли дальше пытаться вести себя тихо или стоило просто закричать, позвать наконец Штефана на поединок и перестать его бояться. Миклош не захотел геройствовать: он не поединщик вовсе, тем более в таком состоянии. Штефан мог не явиться на звук из-за того, что спокойно списал его на шорохи в комнате, драки диковатых кошек, и вообще любой из многих побудителей шума, к которым Штефан, наверняка, привык. Он мог спать, находиться в другом конце дома и не слышать падения. Главное, чтобы Лайоша не было с ним. В тени стен, за дверями и обломками продолжали шнырять оборзевшие от страха тени невиданных чертят, мяукавших очень злобно. От боли в ноге к горлу подкатывала дурнота, горела грудь. Миклош не обладал достаточной выдержкой, чтобы справиться с такой невыносимой тяжбой, которую нельзя было ослабить криком и, тем более, передышкой. Осталось лишь продолжать пытаться быть тихим, но быть готовым отразить удар с другой стороны. Он не знал планировки дома, не знал и потайных углов, разломов, в которых можно было притаиться и напасть неожиданно. У Штефана явно не было порохового оружия, ибо тот никогда не угрожал им, Миклош не слышал выстрелов. Вряд ли разодранные картины – дело именно его рук. К тому же Миклош припомнил, какой страх у Штефана вызывают люди, не обременённый оковами. Штефан, как бестолковый одуванчик – такого мнения был о нём Миклош, хотя и боялся его теперь на равных с внезапной смертью. Ибо Штефан – есть смерть. У него не было резона полагать иначе, он уже не думал, что Штефан – слабоумный заключённый, который жил здесь, и ему не требовались оковы, ибо в его ненормальном мирке этот дом мог быть единственной безопасной обителью. Он не думал более о том, что Штефан – такая же жертва. Штефан хозяин здесь, вольный распоряжаться судьбой любого пришедшего. Просто иногда он сам того не осознаёт. Миклош сразу направился в боковое отделение – коридорчик, ведущий в левое крыло дома. Но комнат никаких здесь не было. Здесь также был обвал. Если бы Миклош вышел на улицу, то понял бы, что большая часть левого крыла постройки была превращена в ничто. Именно здесь произошла большая часть разрушений, а хаос в парадной зале – то отголоски взрывной волны, потрясение фундамента и пришедший сюда дым из левого ответвления. Пути не было далее, лишь потолок являл собой открытый небосвод, испещрённый каркасными вставками. Но здесь стояла трупная вонь. Миклош знал этот запах лишь потому, что единожды в родной деревне Агнеш он с местными молодцами обнаружил пропавшего мужа одной доброй женщины, которого не могли найти месяц. Гуляку обнаружили в природном рве, разложившегося – то-то он являлся ей во снах, ибо не был упокоен праведно. Сначала он принял запах за звериные нечистоты, но когда едкостью своей тот оказался на языке и в самой глотке, полезло тревожить кислотное содержимое желудка, тогда Миклош осознал, что сюда нелюдимые кошки приходили умирать. В более-менее уцелевших коробках комнат были выбиты двери, а некоторые являли собой открытые стены с дверной рамой (а порой и без неё) и разрушенные наружные стены, от которых остались лишь нижние бортики, что, перешагнув через них, можно было формально оказаться на улице. До некоторой поры длилась одна из коридорных стен, но и она вскоре завершилась обломом, и Миклош оказался на обширном ковре из останков левого блока здания, поросшем высокой дикой травой в промежутках каменного настила. Он почти не верил тому, что теперь оказался вне своей клетки. Сделай шаг – и ты на свободе. Впереди лишь будет пол, устланный стеклом, камнем и редкими обломками мебели, а там – лес страшный и мрачный, непривеливо к себе зовущий, обещающий дом, но на деле он может вывести лишь на верную смерть в одиноком овраге. Миклош дрогнул перед этой величественной неизвестностью, одолеть которую могла одна лишь госпожа Фортуна, а она не часто соблаговоляла Миклошу по жизни. Он даже почти забыл, что в доме остался его сын, так был потрясён вновь обретённой свободой и, кажется, вовсе не был к ней готов. Мужчина ощущал приятную прохладу, непривычно обдувалось его лицо: отныне подбородок был закрыт густой щетиной, волос которой был жирен и не пропускал ни влаги, ни свежего воздуха. Ветра тут не было, но веял еле заметный дух, смешанный с ядовитыми отходами трупных масс, мочой и лесной свежестью. Было даже несколько приятно. Приятнее, нежели прелый сжатый воздух в нагретой до раскаления маленькой комнатушке, где он прикован, сломлен и вечно напуган. Вокруг этой разрухи лесок был совсем низкий – гораздо моложе, чем стены деревьев в других частях света. «Пожар перекинулся на ближайшие деревья» – решил Миклош. Он не мог видеть, насколько для леса мог быть воистину разрушителен тот пожар. Но по выросшим уже, хоть и достаточно молодым сосенкам, можно было понять, что пожар был минимум лет пятнадцать назад, и то, что не сумел уничтожить слишком много, и даже не сильно навредил почве. Мокрая от пота рубаха более не липла к телу, но теперь Миклош ощущал леденящую атмосферу этого места. И где-то там, за деревьями, светилось любимое солнце, которое пытало его всё время в заточении. Может, он сможет нарваться в лесу на поисковую группу, и в ней будет цыганок с Бернартом, осунувшиеся от стресса, но весёлые от того, что увидят Хозяина и его сынка. Приведёт домой, где Лайоша расцелует Софи, в миг позабывшая о своём муже и о том, что он тоже вообще-то пропадал и страдал вне дома родного. Миклош откинул за плечо сальную копну распрямившихся от грязи волос и крайне неохотно двинулся обратно. В страшный, гнетущий, надоевший порядком замок, служивший всё это время тюрьмой свободолюбивому Миклошу. В этом же крыле, под одной из бывших лестниц, которая была явно черновым ходом для слуг, (по которой, кстати, можно было ещё забраться, ибо из серой, в мутный цветочек стены торчали ещё крепкие обрубки деревянных ступеней, отсыревшие, но не задетые пожаром), находился вход в подвал. Наверное, их было несколько, ибо в таком большом доме в разных крыльях требовался свой путь к вину и продуктам, хранящимся в холодном подземелье. Миклош останавливаться у него не стал, хоть и ход к нему был расчищен от разрухи и дверь не имела замка. Просто оттуда более всего смердело нечистотами и падалью, и Миклош не счёл достойным себе заглянуть туда. Он шёл и слышал, как там копошились крысы, доедая насаждавших им охотников – подохших кошек. Победа над большим и сильным, так сказать! Прежде, чем выйти из тёмного хода, он снова остановился на границе помещений, осторожно заглянул за угол, чтобы никого там не обнаружить, бросил свой взгляд на балкон второго этажа, который был также пуст, и только затем он смог продолжить свой путь. Ему стало вдвойне не по себе, будто Штефан всё это время был в левом крыле, прятался в стене, был завален камнями, смотрел в щели потрескавшегося сооружения. За ним наблюдал. Миклош поднял с пола каменный обломок, при всей своей лёгкости, показавшийся ему отягощающим. Верно, ему казалось так из-за того, что этим камнем и убить можно было. Миклош не рассчитывал отныне совершать преступление. Ему нужна была информация, а если уж очень захочет увидеть столь приятное зрелище, как смерть Штефана, он придёт на его смертную казнь, которую вынесет не он, такой честью не уполномоченный, а суд, призванный защищать граждан. Ну, или хотя бы богатых... Однако он не мог поручиться за себя в момент опасности, ибо достаточно был запуган и нервозен, чтобы ударить без разбору и Лайоша, если тот решит выскочить внезапно, чтобы порадовать отца. Подумав об этом, Миклош постарался унять панику, которая могла сподвигнуть его на необдуманные рывки. Что-то повело его не на осмотр правого крыла, а сначала к главному выходу, который был развален, и издалека казалось, что пролезть можно было только через окно, которое находилось близ облепленной муравьями кучи строительного материала, обвалившегося сверху. Миклош резонно решил, что дверь была подорвана нарочно в первую очередь, чтобы вызвать сумятицу и никто не мог выйти из дома просто так. В безрамной прорези для окна была обросшая полянка, в лучшие годы явно выглядевшая приличнее. А на полянке – лошадки. Миклош безрадостно улыбнулся, телесно среагировав на доброе положение событий. Лошади здесь. Оставалась самая малость... Оказалось, разрушен был вовсе не выход, а каменный предбанник, ведший в итоге к реальному выходу, но не преграждавшему его даже в таком состоянии. Перед входом, к тому же, была расписная веранда. То, что она расписная, Миклош понял по обломку деревянной колонны, на которой были выструганы причудливые, будто старинные теремные фигуры. Вероятно, дом был гораздо старше, чем Миклош полагал прежде. Такая планировка могла натолкнуть на то, что ранее данное сооружение было из дерева и относила себя ещё к тому времени, когда богатые люди не гнушались горючим материалом строения. Только через века уже богатые потомки решили соорудить рядом каменную пристройку, а затем и снести остальное деревянное сооружение и на его манер возвести окончательную каменную крепость. Лишь так можно было объяснить столь нетипичную для того времени постройку. Каркас входной беседки был почти полностью изничтожен, однако худой настил ещё торчал сверху и был даже несколько практичным, если встать вплотную к стене, то можно было бы укрыться от безветренного дождя или солнца в зените. От беседки остался лишь деревянный пол, и тот сгнивший и изрядно выжранный огнём, а всё остальное было в абсолютном беспорядке, однако обломки красивого когда-то парадного входа были растасканы, вероятнее всего, на кострища для обогрева и печей, если таковые ещё были в приличном состоянии. Здесь, на этом маленьком пепелище стояла кушетка, на которой, свернувшись калачиком, спал милый Барашек. Миклош прежде оглядел остатки деревянной крыши над его головой, и нашёл их чрезвычайно ненадёжными, так что прежде, чем подойти и разбудить Лайоша, Миклош затаил дыхание. Будто от неровного дуновения носом все обломки разом рухнут на его маленького сына. Он не решился подойти и весь облился потом, предполагая, что ему, тяжёлому взрослому, не следует ступать на ближние доски. Вероятно, до этого кушеткой мог пользоваться и Штефан, который был всё же тяжелее ребёнка, но Миклош не подумал о том. Ему казалось, что главная опасность подстерегла его так некстати и была ему неподвластна. Лёгкий Лайош сам должен был выйти из-под обломков. Создавалось ощущение, что Миклош успел бы подбежать, накрыть телом ребёнка, если вдруг обгоревшие брусья сверху решат упасть на них, по крайней мере он попадёт под удар. А ну как не успеет..? – Лайош. – коротко шепнул Миклош и ясно ощутил, что он не один здесь. Он быстро обернулся, но никого в темноте развалин за собой не увидел. Его пробила леденящая дрожь. Отчего-то все планы действий его смешались, став чем-то несуразным из разряда «беги и не оглядывайся», а если поймают, то «умоляй и плачь». Он сжал камень в руке крепче и ощутил, что его пальцы совсем его не слушаются и становятся всё более ватными. – Лайош! – сказал он чуть громче от отчаяния. Маленький Барашек разлепил щёлочки глаз, но, не осознав происходящего, снова закрыл их и, кажется, уснул ещё крепче. – Лайош! – рявкнул Миклош, делая шаг вперёд. Скрипучая половица совсем глухо пискнула и улеглась спокойно, но старший Хедервари от ужаса чуть душу Богу не отдал. Брусья над головой его сына также заскрипели. Ему показалось так. На деле остаток потолка держался крепче, чем ожидалось, но Миклош всё больше поддавался панике и считал, что смерть его или его сына где-то совсем близко и нужно быть осторожным и безрассудно быстрым. Лайчи непонимающе открыл глаза, поднимая кудрявую головку так, что Миклош смог увидеть его помятое, розовое от долгого прижатия к одному месту личико. Ребёнок явно не ожидал увидеть здесь отца, который, кажется, балансировал на одном месте, стараясь не издать лишнего шуму. Тем не менее Барашек оказался ему очень рад. – Пошли. Домой. – снова зашептал Миклош, ступая в сторону от кушетки. Между ними было менее четырёх взрослых шагов, которые Миклош боялся преодолеть, а Лайчи от лени не спешил подниматься. – К маме пойдём. – пообещал взмыленный отец. Слова о маме вызвали куда больше сонной радости, и Лайош поспешно стал слезать с кушетки. Он повернулся к отцу, чтобы подбежать к нему, но Миклош резким шёпотом приказал ему: – Нет. Туда иди. – он вскинул руку, указав на лестницу схода с парадной беседки. – Иди, иди! Лайош, обделённый любовью, не очень понимал отчего отец так строг, но он всё равно улыбнулся, дыша хрипло, как радостный кобелёк, и с громким топотом стал сходить по лестнице, держась за торчащие из ступеней подпорки бывшего поручня. Миклош победно улыбнулся, глянул себе за спину, а затем в сторону лошадок. Лайчи обернулся, потрясая сальными кудрями, чтобы посмотреть, идёт ли за ним отец. Миклош пока что стоял на месте, улыбка его стала гораздо нежнее, когда их взгляды встретились, потому Лайчи без мысли почему отец стоит на месте, снова стал спрыгивать на ступени ниже. Миклош ждал, громко сопя от удовольствия. Удар пришёлся неожиданно на то же самое место, куда Миклош уже был ранее поражён. Не ниже, не выше, с той же руки бил человек, подошедший бесшумно сзади к беззащитному. Боль однако же плеснула мгновенно в лобную часть головы и теменные доли, но ушибленный затылок, казалось, охватил жар, но не боль. Миклош не упал сразу, как ранее, но выронил камень, отчего вздрогнул и обернулся маленький Лайош. Миклош постепенно терял зрение, всё мутнело перед взором с бешеной быстротой, его вело в сторону. Накрыв ладонью затылок, он ощутил, как кровь пропитывает волосы. Он бы и рухнул, если бы не успел неуклюже подставить ногу так, чтобы продержаться ещё немного. Боль уходила вовсе, как и возможность осознать происходящее. Оперевшись на собственные ноги, будто глубоко пьяный, Миклош крутанулся, чтобы увидеть за собой Штефана. И в быстро подступавшей темноте услышать накат детского плача. Каким-то чудом он стоял, шатаясь, хотя склонялся ниже, готовясь упасть мягче. Странное дело выходило с его координацией, его вело влево, и когда он понимал, что для того, чтобы устоять, нужно перенести вес на правую строну, он начинал путать их и неизбежно кренился больше, держась только на том, что эти пошатывания компенсировали себя, как балансирующие в обе стороны качели. Он выдавил мелкую слезинку, но напряжение век далось ему сильным давлением на затылке. Штефан стоял поражённый, не понимая, отчего Миклош ещё не свалился, и, крепче сжав деревяшку в своей руке, отвёл её в сторону, замерев на секунду. Молниеносного рывка не получилось, Штефан сам как хмельной сперва развернул свой корпус, уводя обломок за свои плечи. Ужас его перед освободившимся Миклошем не позволил ему понять, что тот и без помощи вскоре упадёт. Только теперь Штефан морщил лицо, видно, Миклош вызывал в его безумном сознании куда больше неконтролируемого страха. С присущей ему заторможенностью, из-за которой смягчался удар, Штефан врезал Миклошу плашмя деревяшку, пройдясь по скуле и виску. Теперь Миклош устоять не смог, и никто не внимал тому, как Лайош драл себе горло, боясь вступиться. Всё прошло именно так, как рисовал себе Миклош. Но он не оказался к тому готов.
14 Нравится 3 Отзывы 3 В сборник