ID работы: 10095129

Подвал

Джен
NC-17
Завершён
12
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
226 страниц, 12 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
12 Нравится 3 Отзывы 2 В сборник Скачать

Глава 10. Голубка.

Настройки текста
Миклош пришёл в сознание достаточно быстро. Но это не означало, что он мог повлиять на что-либо вокруг себя. Окружение было больше похоже на осознанный сон, из которого он никак не может выбраться. Он понимал, что лежит на спине, и левую ногу сковывает холод. На лице сухая корка чего-то горячего, кажется, облепившего всю щёку, губы и подбородок. Нос был заложен, приходилось дышать через приоткрытый рот. Он чувствовал себя хорошо. Отчего же он не мог проснуться? Лайош рассудил по слишком активному подёргиванию мышц, что отец в сознании, потому говорил с ним, бубнил о чём-то обижено, стирая с его лица кровь, обильно шедшую из носа. Хотя своей заботой он только больше размазывал, пачкал щетинистую щёку отца до самого глаза, он явно очень старался. Ребёнок часто обнимал отца за шею, не желая оставить отяжелевшую голову в покое, чем неосознанно вредил. Слабость так залила тело Миклоша, что он оказался попросту парализован при рабочем разуме, неспособный даже открыть веки или пошевелить обсохшими губами, вытолкнуть горлом воздух, преобразуя его в подобие звуков. И сознание держало его недолго, он быстро сдался и оказался в абсолютном забытьи. *** Перед глазами стоял туман, несмотря на то, что было воистину светло. В кои-то веки Миклош ощущал тепло, но не терпел жару и немыслимый ночной холод. И тело находилось в чём-то мягком, будто в пуховой перине, но Миклошу это не особенно нравилось. Изнеженную мягкость такую любила Софи, и хоть Хедервари не предпочитал молодым перьям лавку или камень, в подобной мякоти он задыхался и тонул тяжёлым телом. Его ложе не приводило его в восторг, но это было лучше сырой постели в полуразваленном здании; порушенном, вероятно, самим Господом за неугодность и все те непотребные ужасы, что происходили в нём. Миклош понимал, что наконец свободен от оков, а это было главным. Он не хотел шевелиться, открывать глаза, он боялся, что если сделает это, то напорется на мерзостную реальность, в которой он мог снова оказаться в заключении. А может, его спасли? Возможно. Теперь он лежит в опочивальне Софи, которая скучала по нему, наверное, даже больше, чем он по ней. Миклошу вдруг стало немного совестно, что гордая Софи велела уложить его здесь, в своей постели. Ему это прельстило, и он улыбнулся, тем себя выдавая, что не спит более. Но никто не заметил того. Миклош лежал на боку, а спину стал странно припекать приятный жар, какой мог идти лишь от другого тела. У Миклоша взыграла в животе непомерная радость. Хотелось этот момент продлить. Нечто гадкое, исключительно мужское, победное взыграло в нём: строптивица показала, что он ей не безразличен вовсе. Он не был готов ей ответить взаимностью, но всё равно радовался, не думая о том, что на чувства и заботу принято отвечать. Он подумал о том, что стоило бы её обнять, повернуться к ней как минимум, но что-то ленивое в нём тяготило его. Обмакнувшись в перинную роскошь, Миклош вдруг ощутил, что отныне не променял бы эту постель ни на какую иную. Совесть всё же оказалась сильнее. Он тоже скучал. Здравствуй, Софи! Медленно перевернувшись на другой бок, он открыл глаза, но перед ним была вовсе не Софи. Иная девушка, может, девочка – лежала совсем близко и жалась сиротливо к нему. А может, ему хотелось думать, что она прижималась. Миклош не подумал посмотреть вокруг, теперь его охватил интерес. Белые на свету волосы были неопределённой длины и тело девушки визуально было неопределимым по величине: она сжималась в комок, и лицо её было упрятано в надёжной позе маленькой улитки без панциря. Миклош не захотел будить незнакомку, однако и возлежать с ней далее не имел никакого соблазна. С другой стороны это не он лёг к ней, а явно наоборот, значит, девушке была в том некая нужда… Он погладил её волосы и испытал страшное, именно пугающее, чувство необъяснимого дежавю. В конце концов Миклош увлёкся ей, удивляясь своей беззаботности. Что-то ему подсказывало, что девочка, лежащая с ним, напоминала ему юную Агнеш. Но он её слабо помнил, а в этом месте её идеальный образ абсолютно вышел из головы. Он не мог узнать её просто навскидку, но что-то лишь шептало об этом родстве. Он по-отечески взял девушку за розовое ушко, перед этим убрав за неё прядь мягких волос, и увидел, что на мочке был еле заметный, но достаточно большой рубец от гнойной ранки, вызванной неудачным проколом. Совсем недавно он вспоминал о том, как прокалывал ухо своей Голубке, и теперь это совпадение не могло так просто не вызвать у него открытых подозрений. Чтобы узнать наконец истинно интригующий ответ, нужно было приподняться, отвести плечо девушки, которым она частично прикрывает прижатую подбородком к груди голову. Но отчего-то лень была сильнее жажды знания, возможно, жизненно важной информации. Он не мог понять с каким таким побуждением незнакомка легла с ним, хотя вряд ли стоило бояться такого ангела. Он и не боялся, и не особо его стал заботить данный вопрос. Его накрыло приятное равнодушие, и хоть он мысленно требовал от себя действий, его тело его не слушалось, если только не требовалось покусать язык или почесать нос, поелозив головой по их мягчайшему ложу. К чему вообще было какое-то волнение? То не могла быть Агнеш в любом случае, ну а так его спутница выглядела крайне умилительно и, кажется, просто искала тепла, но не излишнего внимания со стороны Миклоша. Может, юная дева вызвала бы в мужчине иные чувства, если бы он осознал, что волен распорядиться её сном, особенно сейчас, когда Миклош совсем позабыл как выглядит его любовь. Когда его совсем не заботило где он и зачем и отчего им овладевает такая безмятежность в незнакомой обстановке. Когда он начинал забывать самого себя. У Миклоша кружилась голова, и он не понимал отчего такие недостойные мысли полезли вдруг в его голову. Он, борясь с собой, поднял тяжёлую руку и убрал со своего лица лёгкие волосы. Его движение вызвало реакцию и у девушки. Но она спала и была также спокойна, как и он сам. Его движение не пробудило её, она лишь решилась на то, чтобы сменить положение и вытянуться, открывая своё розовое лицо Миклошу. Сомнений не оставалось более, ибо округлость лица своей Агнеш и особое расположение теней на нём в светлый день Миклош помнил замечательно. Но он смотрел будто через некую дымку, не различая вблизи отдельных ресничек, волосков светлых бровей и мимических морщинок и складочек, какие есть даже у отроков. Элементарные складки на веках и кольца Венеры он не мог различить, будто туман был не перед его глазами, а стоял прямо в них. И он не помнил так чётко, где располагалась каждая деталь, чтобы он мог придраться к образу, который он видел. Он умер. Теперь он понимал это хорошо. Хотя он ясно понимал, что мог рассказать об Агнеш гораздо больше, нежели её смутный призрак, смазанный в кисельном мутном занавесе. Он просто не мог так плохо помнить её. Именно негодование по поводу Агнеш первым делом охватило его после осознания своей смерти. Обида за себя, ведь он знал каждую её родинку, так разве мог он настолько отвратительно помнить свою любовь. Ему было неприятно, что теперь с ним спало мутное подобие женщины, которой он мечтал однажды целовать голенища сапожек, как только увидит её после долгих лет разлуки. Неужели что-то более важное вытеснило её лицо из головы? Что ему было так дорого в жизни, если не его Голубка? Горячее негодование его души однако же заливалось ленивым молоком. Была ли разница в том? Хоть этого он удостоился после всех тех мучений, через которые пришлось пройти. И если так рассудить, то Миклош даже не помнил возраста Агнеш ни нынешнего, ни того, когда он видел её в последний раз. Значило ли это, что он, умирая, и не пытался её вспомнить, но хотел представить её уже взрослую, только вот никак не мог точно предсказать как изменилась она за долгое время. Потому сейчас она была накрыта неясной пеленой: ни размеров её тела, ни длины волос, ни чётких черт лица Миклош не мог оценить и постичь. Он успокоился, думая о том, что правильно нёс её через всю свою жизнь. Он не остался жить с её закостенелым образом маленькой девочки, не был влюблён в подрастающую невеличку. Он мечтал взрослеть вместе с ней, и вместе с ним она подвергалась в его сознании возрастным изменениям. Вот только какие изменения могли настигнуть его Агнеш он так и не мог узнать. Потому перед ним был лишь сгусток всех его мечтаний, но всё равно не та, которую он хотел видеть рядом с собой. Хорошо, что он отличил, что Агнеш перед ним — лишь приятный сон, не стал обманывать себя и лишь испытывал неприятную горечь от того, что так и не узнал всё-таки как она выросла. Мысли об ином не шли в его голову. Где там его маленький сын? Где ненавистный Штефан? Как поступили в итоге с его бренным телом? Он понимал, что думать об этом будет неприятно. И не думал. Он коснулся мыльного образа Агнеш и вдруг ощутил все свои возможности. Ведь то была его фантазия, которая могла делать в его утешение то, чего пожелает он, в рамках, конечно же, характера Агнеш. Если он захочет — она обнимет его, прижмётся во сне к нему, бредово залепечет о любви. Он не знал, способен ли он разбудить её, достаточно было и того, что он как наяву мог прикоснуться к её подобию и не усомниться в том, что это именно её призрак. Он жарко захотел того, чтобы она немедленно придвинулась к нему, и она сделала это, кладя светлую головку ему на плечо. Миклош немедленно стал целовать её лоб и макушку, ясно ощущая под своими губами тёплое тело. Несравнима ни с чем была эта эйфория от осознания, что мечты его, хоть и в убогой форме, но воплотились. Большего он и не был достоин. Однако неужели в обители Господнем каждому выдаётся такая игрушка? Словом, если хотел человек перед смертью прокормить семью, то и мерещится ему, как счастливы они за накрытым столом. Мёртвому ребёнку чудится весёлый щенок с синим бантиком на шее. А ему, вот… Да неужели он столь безгрешен, что, не искупив прежде грехов в чистилище, он прямиком оказался здесь? Ему было хорошо, но он боялся обмануться, сомневаясь теперь, что всё для него закончилось. Он попытался себя заставить мыслить о насущном, словно он живой и его до сих пор заботит как всё происходит в мире, где Правда Господня не так справедлива к людям, как здесь. Он, походив по мукам, получил свою Агнеш, и пусть то было не взаправду, никто не мог предоставить оригинал, пока она жива. Тогда пусть она не скоро здесь окажется! Но когда через долгие она всё-таки отойдёт в мир иной… Не будет ли она на него в обиде? Она ведь не знает, через что он прошёл и почему резко бросил всё в немилом доме, и её саму в первом порядке. Прожив остаток жизни в догадках где он пропадает, останется ли у неё желание вновь увидеть его? У Миклоша заболело в груди. Болит ли сердце у мёртвых? Он нагружал свою голову нелепыми мыслями о любви. Верно, только о любви и можно было думать в обители Христовой. Ничто иное не могло его заботить теперь. Миклош грустно наблюдал, как мерно посапывает прелестное видение, и более не захотел страдать. Стоило смириться с тем, что происходит, и не бояться более неизвестного. Он не хлебнёт зла и несправедливости в этом месте, и всё сложится так, как будет на то Божья воля. Он закрыл глаза и впал в черноту, лишённую снов, ибо голова его была пуста, и ничто не заботило его отныне и впредь. Он ощутил приятные поцелуи на лице, что плечо его освободилось от тяжести головы любимой, и место близ него опустело. Она ушла. Но не далеко, наверное, лишь по делам, которых у игрушечной женщины бывает не много… В чёрном, непроглядном бессознании он пробыл страшный срок. Год, может, минул, пока он снова не вернул себе чувство времени. Что-то неясное держало его в таком состоянии длительное время, и он не мог освободиться, увидеть свет или хотя бы тьму, которые кроются за закрытыми веками. Тяжело расползался его сон, от которого в его сознании родилась горечь и боль, ибо в пустоте оставалось только пусто считать минуты, впадать в редкие помрачения и снова понимать, что нечто не даёт ему видеть ласковых снов и не даёт проснуться. *** Миклош ощутил, что открыл глаза. Однако ничего перед ним не было, кроме серости, делавшейся более светлой или более тёмной, в зависимости от того, в какую сторону он поворачивал голову. Он проснулся от того, что захлёбывался желчной рвотой, и кислота сжигала ему всю глотку и пищевод. Осознанно выплюнув полный рот желтоватой слюны, он почувствовал, как теплеет подушка под его головой, но не мокнет заново. Она постоянно была мокрой, потому он не сразу понял это. Значит, рвало его не впервые. Поворачивать голову в сторону тьмы — вправо — было больно. Слева располагалось решётчатое окно в будке Штефана, и там был свет. В какой-то момент он различил шаги, писклявый бубнёж. Кто-то появился возле него, закрыл источник света своим телом и заботливо отёр его холодную щёку, подбирая слюну. Лайош побрезговал бы. Миклош поднял голову, показывая пустые глаза, неспособные различать даже цвета. Тень шарахнулась от него, но быстро поняла, что нет причин бежать и прятаться. Детский голосочек всё это время давал строгие указания, явно имея власть над тенью. Миклош не мог полностью осознать происходящего. Болела голова, а тусклая вуаль на глазах не пропускала ничего, кроме света. Холодные уши не позволяли понять слов, которые звучали невероятно часто и болезненно врезались в содержимое головы. Единожды, подняв руку, он повёл ею перед собой и наткнулся на кучерявую головку, которую непременно погладил, не осознавая при этом, что он делает. Голова отозвалась радостно и коротко. Кто-то маленький поймал его руку. Миклош не воспротивился. К тому времени, как свет слева начал меркнуть, в беспорядочной суете стали мелькать цветные пятна. Благо их было не так уж много, и голова от них не сильно шла кругом. Хотя он всё равно не мог распознать источники этих пятен. Одно такое бегало вокруг, мяукая и пища постоянно что-то несуразное, Миклош следил за ним с большим интересом, не понимая рода этого пятна. И даже когда он обрёл более чёткое зрение, переварить всё то, что он видел, он не имел возможности. Он бестолково водил глазами, следил за мальчиком и что-то всё ему пытался сказать. Но что конкретно Миклош говорил — он не понимал, ибо хотел лишь подать какой-нибудь сигнал, чтобы маленький ребёнок сделал что-то интересное, за чем будет веселее наблюдать. Кудрявый мальчик распахивал глазёнки, мотал отросшими волосами и раскрывал рот в такт голосу, который возникал в голове у Миклоша. За этим он и полюбил следить. Он не замечал, как проходит время. Маленький Лайчи пытался его кормить чем-то абсолютно гадким, и даже в таком отвратительном состоянии Миклош вредничал и не брал в рот всё, что ему пытался приподнести на ложке осторожный мальчик. Куда охотнее он жевал мягкие ягоды и размятое кое-как яблоко, кислое до ужаса. От кислоты предоставленной пищи Миклоша снова рвало. Ничто не могло прибавить ему сил, а новый недуг сосал из него последние соки нещадно. Светлый ум к нему возвратился лишь в ночи. Когда милый Барашек покорно прижимался к отцу, закинув на него нелепую короткую ножку и пухлую ручку, чувствуя себя привольно. Миклош не мог опробовать себя в осознанном диалоге с ребёнком, потому быстро расслабился, постарался приобнять его, хотя тело не особо поддавалось мысли, и снова заснул. Ему более не снилась Агнеш, и бездонная чернота его не затягивала. На утро он понял, что в первых снах видел что-то приятное, даже не стоящее особого внимания, вникновения в них. К концу ночи сон исчез совсем. Точнее, Миклош как всегда к завершению отдыха был расслаблен, чувствовал сонную тяжесть в голове, однако отчего-то контролировал поток мыслей в этом состоянии. Его контроля не хватало для того, чтобы открыть глаза или пошевелиться, хотя он ощущал неприятную щекотку волос на лбу, но смахнуть их он словно не имел желания. На него внезапно накатило чувство неконтролируемой беззащитности, слабости, будто он не мог постоять за себя. Находясь в сознании, он абсолютно не мог войти во владение над своим телом, был будто сторонним наблюдателем, и в этот момент он понял, точно он может быть атакован кем-то и убит с невероятной лёгкостью прямо сейчас. Именно теперь сознание его метнулось к попытке оправдания непреодолимого страха, возникшего безосновательно. Перед ним вновь возникла тень, смотрящая на него в упор, но до того близко, что Миклош быстро понял — он должен защититься. Напрягшись, он не смог пошевелить ни одним мускулом, будто он был пригвождён к постели. Рядом лежал беззащитный Лайош, который был в не меньшей опасности, чем Миклош. Раненый снова начал порываться защититься, но, ощутив боль в мышцах, удушье от осознания собственной безучастности в своей скорейшей смерти, он попытался вскричать. Хриплый выдох, который не разбудил даже чуткого Лайоша, вырвался из его еле приоткрытого рта. Нужно было кричать громче, шире открыть рот, но челюсть сковал неощутимое лошадиное грызло, и даже звук не шёл из него от того, что ужас смерти вытеснил из него весь воздух. Чёрный фантом, наблюдавший за ним, стал приближаться к его лицу, наклоняясь всё ниже, и Миклош принялся драть горло сухим коротким дыханием, который доводил его до синевы в лице. Миклош не хотел закончить так, и всё тело его разрывало немыслимое напряжение, однако возможности пошевелиться у него так и не возникло. Он явно ощутил, как тень тянется к его шее — задушить окончательно. Лайош неласково похлопал отца по животу, и тот, как ошпаренный, дёрнул сразу всеми конечностями и вскричал приглушённо и коротко, открывая глаза. Лайош смотрел на отца недовольным заспанным взглядом. С одной стороны кучерявой головы волосы были примяты и смешно смотрели вверх. Миклош выпучил глаза, осознавая, насколько легко ему дышится сразу после того, как ему чудилось, будто он задыхается. Грудь его бешено вздымалась. — Чего ты? — с детской сонной хрипотцой зашептал разбуженный Барашек. Миклош сглотнул густую слюну и попытался ответить, но всё что он смог выдавить это: «не… Не…», и Лайош не стал его допрашивать. Он, забывшись в полудрёме, повалился лениво к горячему боку отца. Тот в свою очередь стал слушать отвратительный свист и писк в ушах, от которого у него пропал всякий сон. Теперь для него существовало время, и оно текло до гадкого медленно с тем условием, что ни одна важная для рассуждения мысль не шла ему на ум. Его, несомненно, волновало то, где он теперь, что произошло с ним после удара, не был ли обижен его маленький сын, и то, что ему непременно хотелось домой. Однако думать было больно и неприятно даже на физическом уровне. Говорить о душевном его упадке не стоило, ибо с ним действительно было не всё так просто. Он то ощущал минутный подъём, наконец решаясь вспомнить всё и начать решать главную проблему, то вдруг впадал в безразличие, которое могло продлиться около часа. И тогда он лежал как мертвец, который не пытался заставить себя ожить, и ощущал, как неторопливо бежало время. Оно заставляло его прочувствовать всю безысходность ситуации. И было понятно, что долгие часы проходили бесплодно, Миклош лишь мог преобрести короткое мгновение, в которое чувствовал, что сможет сделать гораздо больше, учтя свои прежние ошибки. Однако это чувство невероятно быстро исчерпывало себя и каплей мешалось в море апатии. Пробудившись, милый Барашек и не вспомнил о ночном своём геройстве, когда он спас отца от чёрной тени. По крайней мере так думал Миклош, не имея понятия, каким таким помутнением было вызвано его телесное бессилие при трезвом-то сознании. Зато ребёнок подробно ему вещал о случившемся. О том, как Штефан ударил его, а потом пытался вызвать у Лайоша жалость словами о том, что он напуган. Однако со всей строгостью Лайош заявлял, что не поверил ему, ведь отец не страшный, не злой, он хотел уйти домой, встретиться с мамой. Он много говорил о том, что Штефан постоянно чего-то боится, хотя, по экспертному мнению пугливого Лайоша, бояться было нечего, кроме историй о злых духах. Миклош полагал, что страхи Штефана, вероятнее всего, состояли из плоти и крови, и ребёнку непостижима была логика взрослого безумца. Лайош заверял, что Штефану много лет, а он такой трусливый. Всё это время Миклош молчал, выслушивая несвязную речь маленького смельчака, но тут решился подать голос: — А ем… ему ск-кх-колько? — выдал он с трудом. Он сам слышал себя, и свалил своё заикание на временный недуг. — Ему вот. — Лайош наглядно показал на пальцах: сжимая и разжимая пухлые побледневшие ладошки он показал десять, двадцать, тридцать… Он вполне мог назвать число, но показывать жестами ему нравилось больше, по крайней мере пока того не видит мать. Миклош не поверил своим глазам. — Тр… цать? — недоумённо воскликнул он на последнем слоге, заглушая начало, и совершенно проглатывая середину слова. Лайош его понимал. — Ой. Нет. Ну, почти. Ну, он так сказал, что почти столько. — ответствовал Лайош неуверенно. Миклоша это не успокоило. Он решил, что перед ним всегда был полоумный юноша, не развившийся до конца ещё, в самом рассвете сил. Однако Штефан оказался, вероятно, его ровесником, ибо «почти тридцать» — это явно возраст за двадцать пять. Миклош решил, что где-то его обманывают, почему-то эта информация вызвала в нём одно только возмущение, но не чувство несправедливой лжи. Он не хотел знать более правдоподобный возраст, такая новость его отчего-то не отталкивала, хотя он и не мог поверить до конца. — Д… до… эт… его дом? — с трудом выдал Миклош. Он сомневался, что при таком раскладе Барашек будет его понимать постоянно. — Он говорит — да, но он же врёт! Он такое рассказывает, а месье Ревельё говорит, то что это я лжец… — вспомнил он своего учителя французского, уроки которого маленький хитрец часто пропускал по выдуманной причине о плохом самочувствии. — А т… — Миклош остановился, долго соображая, как бы сократить предложение. Он понял, что ему не по силам будет скомпонованная речь. Потому Лайош его понимал, что сам в карман не лез за красивым выражением и берёг словарный запас, выстраивая короткие предложения, жадничая на связующие слова. — Фыа… Ф… а-амилия его как? — Батори. — коротко ответил Лайчи и положил свою голову на отцову грудь. Вот так. Длительное время Миклош горячо желал узнать фамилию своего заточителя, однако оказалось, что ничего это ровным счётом не даёт ему. Ветви древнего рода себя источили и если и оставались на свете Батори, то к прославленному древу относились косвенно, либо, позабыв прежднего праотца, во имя слепого уважения бестолкового народа, люди предавались самозванчеству, передавая с гордостью своим детям фальшивую фаимилию и вместе с ней признание. Миклош испытал абсолютное пренебрежение, услышав, потомком какого рода мнит себя слабоумный оборванец. Возможно даже то была его не настоящая фамилия, а полоумный и бессовестный убийца сам решил себя таким образом привознести над остальными, и даже его несчастный отец, имя которого Штефан позабыл в бреду, был вовсе не при чем. По какой-то неведомой причине Миклош до сих пор как следует не возмутился тем, что неблагочестивый лиходей напрямую оказался замешан в его нынешнем положении. Именно Штефан ударил его, подойдя со спины, как не поступают достойные кавалеры, именно он повинен в нынешнем недуге Миклоша. И теперь он вновь прикован. Кстати, за другую ногу. Сколь заботливо с его стороны!.. Злая обида в нём кипела, и раз он не мог выплеснуть всю горечь врагу в лицо, то захлёбывался в ненависти сам, делаясь совсем белым в бешенстве. Ему скрутило живот, будто давеча он проглотил ужа и тот, ещё живой, катается там и втыкается в стенки желудка, сворачивает кишки узлом. Миклош свернулся вокруг сидящего не постели Лайоша. — Он ту-у… — голос его странно тяжелел на завершении слога, становясь неузнаваемым. — Тут один? — Угу. — Лайош понял причину отцовых болей, ибо и сам в похожей манере капризничал, когда животик у него болел и раздувался. Правда, здесь была иная ситуация, но милый Барашек того постичь не мог. Он стал поглаживать отца, жалеть его. — Я на него теперь обиделся. — объявил Лайчи чуть погодя. — Нельзя обижать других. Миклош сморщился от боли, желая сказать: «о, как же он меня обидел», но не стал тужиться в попытках сказать. Тем более, что резь в животе заглушала всякую мысль. — Он нас не отпускает. — неожиданно, со взрослым отчаянием в голосе, сказал Лайош так тихо, словно знал, что Штефан их разговор подслушивает. — Ему тут скучно. — добавил он менее пугающе. — Л… — попытался строго обратиться к нему Миклош. От раздражения он заговорил немного резвее. — Я… Я не органи-изую бес… совские пл-плляски! Я н… н… — тут он проглотил всё, что было на языке, потому что от возмущения вдруг перехватило связки. — Я ка-азначей! — напомнил он сыну, кажется, испытывавшему жалость к заточителю. Миклош его чувств не разделял. — Я хоч… чу домой! Та… та… там Софи. Мама то йе… есть. Она ждёт. А ты! Ты-и ту… тут развле… лекаешь че… человека, котоорый хо… хоч… меня уб-уб… ить! — выдал он и запыхался. Ругаться в такой манере было очень тяжело. Но тут его голос визгливо подорвался. — Ма… там знаешь, как плач… чет?! Миклош тяжело раздувал больной живот и грудь, грозно смотря на сына в лежачем положении. Так, опустив голову, Лайош не смог спрятать слёз и красноты щёк. Миклош был вне себя от гнева, обуявшего его столь некстати. Теперь ребёнку некуда было бежать: здесь ругань, а там — противный ему взрослый. — Почему убить? — всхлестнула тут его обида, он вскрикнул и услышал, как глубоко в горле отца лопнуло что-то милосердное, последнее, что держит его от того от воспитательной пощёчины или тычка. Однако прежде чем ударить, Миклош всегда пояснял за что, и он начал. — Та… ты… тыт… — задохнулся Миклош, испытывая сильное жжение в груди, полной горечи и слов. Как объяснить ребёнку, что если бьют в голову, то значит, что стараются лишить жизни. Если приковывают к постели, насильно удерживают, то нарушают всякое человеческое право. Ведь до гражданских прав малыш пока не вырос, и в самый раз бы ему учить правила написания слов, но не отбывать заключение из-за того, что слабоумному ублюдку стало одиноко. Всё это, и больше хотел сказать Миклош, но его вывернуло, так что он отвернулся от сына и опорожнил желчное тело. Пары плевков хватило, чтобы вытолкнуть из себя всё лишнее, и после этого он как бы успокоился. Лайчи долго за ним наблюдал, порываясь помочь, но не знал как. Потому у Миклоша не осталось к нему никакой злобы. Всё же мальчик любил отца и ставил его превыше капризного незнакомца. Он проводил возле его постели дни, не имея понятия, как заботиться о таком человеке, и потому только подначивал отхаркиваться, утирал гадость с лица и клал мокрую тряпицу на горячие щёки и лоб. Ночью опалял своим теплом отцов бок и старался не отходить от него. Он отгонял Штефана, либо звал его, чтобы тот совладал с тяжёлым взрослым. Это не тот опыт, который хотелось бы получить в детстве. В том детстве, которое хотел обеспечить Миклош, державшийся в семье исключительно за Лайоша. — А за-аче… шчем, по-о-твой… ему? — отдышавшись наконец, обратился Миклош к сыну. У Лайоша не было ответа, а разговоры о том, что Штефану скучно подрывали отца на злобные выкрики и долгие попытки составить свою речь. До Лайоша, наверное, доходило в какой-то степени, что нельзя удерживать людей, если ты хочешь их сделать своими друзьями, но доходило туго и уже постфактум. Миклош ощутил что-то вроде победы. Лайош слушал его, пусть даже из жалости, он наконец имел над ним околородительскую власть и мог попытаться объяснить ему всю ситуацию лучше. Как жаль, что для того нужны свежая голова и адекватная речь. Постоянная сонливость одолевала Миклоша, он часто засыпал на короткое время, а проснувшись, не чувствовал ни малейшего прилива сил. Лайош подавал ему кувшин с войдой, наклоняя его так постоянно, что Миклош оказывался в воде носом и беспомощно хлебал её лёгкими. Тем не менее на детское «прости» он отмахивался, ибо был беспросветно благодарен маленькому сыну. Лайчи постоянно говорил что-то, и Миклош супротив своей воли пропускал часть его слов мимо ушей, слушая лишь милое сердцу жужжание. Однако Лайчи окликивал его в такие моменты и заставлял внимать его речам о чрезвычайно важных рассуждениях пятилетнего человека. О всяком. О лошадках во дворе, о доме, о каких-то мемуарах в очаге правого крыла их тюрьмы, сожженных там ради тепла. Миклош старался уловить смысл всех его рассказов, ибо сам он говорить почти не мог, а заняться чем-то иным и подавно. Оставалось лишь всё больше узнавать о том, что ни одна мелочь не уходит от внимания ребёнка. Так например, Миклош узнал, что дома на полке у них хранилась очень гадкая клубника. Миклош долго силился вспомнить о какой такой клубнике говорит Лайош. Давно забытая, покрытая пылью резная баночка с очень красивой отделкой стояла там года три или больше ни разу не открытая. В ней хранилась клубника, вымоченная в эфире, явно уже не первой свежести, но ещё сохраняющая несколько презентабельный вид, хотя видно было, что ягоде в эфире живётся не столь же хорошо, как на кусте. Эту пакость из заграницы привезла подружка Софи в качестве увеселительного средства, хотя, насколько мог полагать Миклош, веселья в потреблении эфира было не много. Ягодка такая, по её словам, приносила послабление и вселенское удовольствие беззаботной жизни, позволяла ненадолго забыть о проблемах, как бывает после бутылки хорошего вина. И такое творила с человеком всего одна ягодка. Софи подарок пришёлся не по нраву, и она велела подружке забрать его, но та настояла принять. Баночка была действительно красивая, и сперва содержимое можно было принять за повидло, потому за декор она сошла вполне, и никто не проявлял к ней особого интереса, хотя о ней знали все, ибо скандал был тот ещё по поводу наркотика в доме, в котором уже есть ребёнок и не особо надёжный мужчина. Хотя Миклоша расслабляющее угощение интересовало едва ли не в последнюю очередь. Миклош сделал усилие, чтобы спросить, кто же позволил Лайошу отведать эту пакость, а сам решил, что знает ответ. Мысленно нагрешив на Шаркёзи, Миклош не поверил сразу, что на самом деле Лайоша угостила старая Лола, прекрасно знавшая, что хранится в той баночке. Быть может, барич в тот день был особенно непоседлив и старушка не могла совладать с ним, потому решила поумерить его игривость сносящим голову эфиром. Миклош понимал, что это мог быть единственный раз, за который Лоле было стыдно. Однако это не избавило его от бесплодного возмущения. Так они лежали вместе. Миклош переодически погружался в лёгкий сон, ощущая при этом всё перед собой. Так он резко открыл глаза, когда ощутил вновь присутствие кого-то лишнего в их маленькой идиллии. Спросонья увидев Штефана впервые раз и осознанно, Миклош сам шарахнулся, как тот ранее шарахался от него. Лайош, видимо, ощутивший панику отца, мигом крикнул ему: «уходи!», и Штефан действительно поспешил убраться прочь, ничуть не меняясь в лице. Его это совсем не задело, но Миклош вдруг задумался: шла ли на пользу Лайошу их ссора. Если ранее Штефан не имел интереса к Лайошу, как к жертве, то что теперь? Теперь Лайош сросся с Миклошем и перестал для него быть чем-то необычным? Хотя Штефан прислушивался к нему до сих пор, это было видно. Миклошу стало не по себе. Стоило ли спать так беззаботно? Он ничего не мог с собой поделать. Слабость и боль вынуждали его валиться в сон, и, быть может, положение бы исправила еда. Но кислота в его теле не терпела столь же кислотной пиши, а мясное нечто Миклош настолько презирал, что отказывался его есть даже в беспамятсве. С каждым новым днём мясо выглядело всё противнее, и запах от него шёл всё более несвежий. Миклош предполагал, что вскоре вполне сможет увидеть в своей порции опарышей. Так прошли день и ещё одна ночь. Как бы не божился Лайош, что со Штефаном он больше не дружит, он быстро позабыл об этом. И как только Миклош стал проявлять признаки возможного выздоровления, мальчик постепенно стал терять интерес к лежачему отцу, и его острое чувство справедливости сходило на нет. Миклош не мог ни кричать, ни встать. Даже голову он поднимал с трудом, и в разговоре продолжал мешать слоги и заикаться. Он оказался ещё более бесполезным теперь, но, казалось, его не столь сильно обременило это. Лишь в тайне от всех, и от себя самого, он почему-то плакал во сне и скулил так болезненно, что если то заставал маленький Лайчи, то тоже непременно начинал рыдать и проситься домой. К пробуждению слёзы просыхали, жар в груди унимался, и он снова глядел до ужаса пусто в потолок, пытаясь взять под контроль хотя бы собственное тело. По крайней мере он мог поворачиваться с боку на бок, и это уже вполне означало, что он не лишился власти над конечностями. Только вот сил черпать было неоткуда. И всё чаще он спал, всё дольше, даже не замечая, что сын более не стережёт его покой, потому он часто просыпался со слюной на щеках и еле успевал повернуться на бок, к краю постели, чтобы опорожнить мочевой пузырь в заранее подставленное к кровати ведро. В безразличном размышлении он перебирал поблеклые мечты о свободе, и после снова засыпал, так ничего и не придумав. У всякого парализованного сразу возникает мысль о нежелании жить дальше. Таких на самом деле быстро добивают лекари кровопусканиями и недействительными ядами, культурно упрятанными в лекарственные колбочки и бутылочки. Стало действительно как-то слишком много лекарств, которые беспорядочно шли в употребление от любой болезни, паталогии; говорят, такие даже от нежелательной беременности спасти могли, но люди не находили связь реакции женского организма и высокой смертностью среди них после принятия этих лекарств. Может, оно и к лучшему. Прикованный к постели сразу начинает тупеть, отказывается от еды, впадает в полусонное состояние, плачет по ночам и не хочет видеть родственников. Теперь он не носит никакой пользы для общества, и помирает от грусти и гнойных пролежней, ибо никакой иной альтернативы нет в его отведённом времени жизни. Потом, быть может, людям с такой проблемой станет легче, и они будут доживать до старости, но сейчас… Миклош отчего-то начал смиряться с тем, что он так и не встанет, хотя пролежал лишь день и даже смог кататься по постели с учётом рабочих рук. Ноги ему отказывали до сих пор, но он и не сильно рвался их размять. Его тело само собой давало ему понять, что послушно ему, но требовало ухода, хорошей еды и спокойного сна. Что-либо из этого Миклошу предоставить было невозможно, да и некому, кто бы сильно волновался за его состояние. Данное событие очень подавило его морально, и он не мог порой себя заставить поднять даже руку, хотя уже убедился, что мог это сделать. Так он пропустил и второй день. Лайош пришёл ночевать к нему, а на утро уже исчез, будто забыл, что отец его до сих пор нуждался в минимальной заботе и компании, чтобы не умереть от переживаемых потерь. В стенах застряли его смех и писклявый голос, что-то постоянно падало, топало, звенело, баюкая Миклоша, который в раннее время мог бы расплакаться от испуга при этих звуках. Он боялся за сына, но чувствовал, что душа его уже успокоилась, любая ответственность с него снялась лишь потому, что он бедный и несчастный попытался раз, но провалился, поплатившись сильно за неудачу. Сил не хватало даже на злобу, иногда только слёзы копились в уголках его глаз, но и они быстро сохли. Если вдруг сейчас его обнаружит поисковый отряд, если вдруг в таком виде его вернут домой, Софи непременно назовёт его симулянтом. Голова цела, дурачком абсолютным не стал, значит, ещё на что-то способен. Миклош едко улыбнулся, подумав зло, что Софи, наверное, там хорошо без него, ибо она там одна хозяйкой, и никакой муж ей не был помехой. В душе он понимал, что она явно уже объявила себя бездетной вдовой и плачет от того, что вряд ли старику Эдельштайну нужна строптивая дочка на старости лет на свои плечи. Да уж, никто не мог рассчитывать, что такое случится. Ему не нужно было выставлять Софи перед собой в дурном свете, он и без того любил её не более, чем пресную пищу на обед, но её упрёки ему были противны даже в поникшем состоянии. Вот кто своей доставучестью поднимет мёртвого из могилы! И даже необязательно, чтобы она стояла рядом, Миклошу хватало фантазии, чтобы решить, что такого исхода он не желает. К своему удивлению он начал шевелиться, и наконец, на третий день после сокрушительного удара он поднялся на локти, выгнув спину, стал подминать под торс тазовую часть, имея претензию на сидячее положение. Он резкими толчками попробовал вытянуть спину в положение под девяносто градусов относительно ног. Но покатая спина его почти не держала. Требовалось некоторое усилие, чтобы выпрямиться, однако позвоночник тугой пружиной отлетал назад, и Миклош снова скрючивался, еле держась на одних руках. Он опустился на один локоть для опоры, другой сильно сжал своё бедро, а затем второе. Оба он чувствовал. Неловко опрокинувшись вперёд, он достал до голеней, и также сжал их, водя четырьмя пальцами с одной и большим пальцем с другой стороны. Он чувствовал, как разгонялась под этим массажем горячая кровь, и отёкшие ноги начинали неприятно ныть от жестких этих манипуляций. Но лучше уж так, если бы совсем не чувствовать их. От проделанных усилий на его лице даже появились розовые пятна, отдалённо напоминающие очень хилый румянец. Но вместе с этим он пыхтел, дрожал, держась на одной руке с большим трудом. Растирая свои ноги, он даже ощутил какой-нибудь жар в ступнях, которые давно уже мёрзли от голода, как и кисти рук. Он чувствовал, что старания его проходят не зря, и наконец начинал думать в более жизнерадостном ключе. Голова разваливалась от его потугов, но, разгоревшись, он долго не мог дать себе послабления, пока тупая боль же в голове не свалила его попросту. Он пытался схватиться за больное место, но не знал куда возложить свои руки, ибо головная боль отзывалась даже в челюсти. Миклош позволил себе короткие хныканья, которые в великом отчаянии показались ему смешными, ибо его слабость превращала его в бестолкового щенка. И это неиронично казалось ему забавным, но не над горем своим он смеялся, и в кои-то веки не унижал себя таким образом. Просто ему показался комичным его собственный писклявый голос. Вот и всё. Белый шум не умолкал ни на минуту. Иногда удавалось забывать о нём, и он звучал на фоне мыслей. Стоило запнуться о него в потоке рассуждений, как он вставал на передний план и запросто заглушал голос сознания. Он раздражал. А раздражение вызывало боль. А боль — напряжение. Из напряжения появлялся этот самый писк в голове, который теперь для Миклоша был главной проблемой. Он на мгновение ожил, восстал из самопогребальной меланхолии и решил попытаться продумать действия неспеша. Пусть времени, по его мнению, было немного, и Штефан в любой момент мог навредить его сыну. Пусть его самого Штефан мог прикончить во сне в любой момент. Он уже поторопился единожды, и вышло ему это боком. Поторопился — значит, вовсе не продумал план действий, не знал заранее куда идти, не имел понятия, где искать Лайоша, и тем себя выдал. Лайош хотел домой и грустил по матери, значит нельзя гнушаться его поддержкой в этом деле. Он ребёнок, которого можно заставить выдержать тайну побега, а если и расскажет Штефану, тот может не счесть его слова за серьёзные намерения. Не торопиться, значит, потратить на план хотя бы день. Значит, дать себе отдых, без которого в лесу, в одиночестве они сразу погибнут. Миклош подозревал, что он не самый лучший проводник для Лайоша в таком состоянии. Он до сих пор испытывал смятение. Стоило ли стараться? Кажется, Господь был не на его стороне, либо не замечал, что вблизи от глаз его творится несправедливость. Рассчитывать на помощь Создателя Миклош не мог, однако, если ему удастся выбраться, он непременно припишет этот подвиг Божьей воле и станет втройне жарким последователем Иисуса. Иначе человек в ту пору рассудить не мог. Но, быть может, именно несерьёзная вера во Всевышнего ещё не давала ему потерять остаток надежды. Правда была за ним, ведь он тут жертва, на его честь посягнули, ему попортили рассудок и готовятся, не иначе, убить. Поздно было волноваться о том для чего он здесь. Его не морили голодом, но и не пытались убить напрямую, хотя возможностей было уйма, Миклош всё чаще терял бдительность. Какой-то в этом всём был закономерный умысел, знать о котором в подробностях он расхотел из своей упёртости. Его не волнует исход, который его всё равно не настигнет, ибо у него в планах лишь жить спокойной жизнью. Дома. С женой. Упрямство сделало из него слепца, хотя ровным счётом знание его участи здесь ничего конкретного ему не дало бы. Он просто знал, что нет в будущем ничего хорошего, если он ничего не предпримет вновь. Одолеваемый то странными приступами абсолютного безразличия, то неожиданным энтузиазмом, он изматывал себя, но радовался, ведь по крайней мере он делал шаги к духовному выздоровлению, боролся с унынием и грезил выжить и вытащить из этой ситуации маленького сына. Всё чаще ему удавалось мыслить в положительном направлении. Миклош уже мог садиться вполне спокойно, хотя громко сопел при этом, казалось бы, обыденном действии. Но ничего. Он не отказался бы теперь от яблока или ягод, но попросить, конечно же, было не у кого, да и абсурдным для него было бы звать кого-то ради этого. Ему нужны были силы, но особое умение подавить отвращение и спесь у него не выработалось. Он мог подняться на ноги, считая, что он стоит сам, хотя ступни его находились в таком косом положении, в котором удержаться без поддержки было невозможно. Он упирал руки в постель и вставал на затёкшие ноги, которые были избавлены от характерной дрожи прежним массажем. Поэтому Миклош был так уверен, что способен уже и бегать, но головокружение удержало его от смелого порыва выпрямиться, поэтому он пощадил себя и вернулся в сидячее положение. Разминка шла ему на пользу, он стремительно отгонял дурноту и чувствовал наконец жар в теле, который резко контрастировал с ледяными руками, ступнями и, почему-то, кончиком носа. Он понимал, что оживает. Он совсем уже совладал со своим языком, однако некая тупость в его голове засела прочно. Когда он напрягал голову, заставляя её мыслить, что-то неприятное сразу просыпалось внутри него, копошилось, не доставляя боли, однако откровенно препятствуя потоку спасительных мыслей. Он постоянно отвлекался, начинал с отрешённостью следить за изменением теней в комнате, слушать, как где-то скачет Лайош, находя его топот очень болезненным для головы, но необходимым морально. Ничто не заставляло его сосредоточиться. Здравый смысл и острое желание выжить и попасть наконец домой уже отошли на второй план, уступая место чему-то бесполезному в нём, бестолковому, не приносящему эмоций. Лишь чувство вины перед собой и сыном заставляло его задуматься о насущном, однако и его Миклош выучился подавлять порой, когда им овладевало чувство безнаказанности за своё бездействие. Он здесь жертва, он устал. Можно отдохнуть, закрыть глаза даже и на то, если твоего ребёнка убьют, и уж потом суетиться и мстить… А сейчас ему нужно послабление, короткий миг… А может, и его стоит продлить… В такие моменты он думал о том, что не смог бы смотреть в глаза Софи. Ни ей, ни своей Голубке, с которой до сих пор мечтал построить семью. Какая тут семья, если его, пусть даже в момент отчаяния, посещают такие мысли? Бог избавил милую Агнеш от такого несчастья, но вот, заработала его Софи. Миклош решил, что не достоин за подобные думы зваться отцом, а вместе с тем и мужем, чтобы ни одну женщину из-за халатности отца не лишить малыша. Конечно, халатность — не совсем то слово, которое стоит употребить в данной ситуации. Но он ещё может двигаться, ещё может мотивировать себя, да хотя бы и тем, что называя себя никчёмным мужчиной, что на этой части населения работает безотказно. И у кастрата проснётся либидо, если сказать ему, что он позор рода мужского. У Икара бы отрасли свои личные крылья, замотивируй он себя таким способом. Неприязнь к себе подбивала не на прямые действия, а на изменения в себе прежде всего. Но это всяко движение вперёд, и не пустое самокопание, доводящее до окончательной потери интереса к жизни. Миклош посмотрел в сторону двери, где не столь давно перестала неистово дымиться горячая бурда. Он глубого задумался о неизбежном. Но всё же не решился поесть. Вечером вернулся в комнату Лайош, отчего-то бесконечно весёлый и приятно чем-то смущённый. Миклош не сильно хотел знать что именно так на него повлияло, но искренне радовался и с удовольсвием наблюдал за своим сыном, ведущим себя столь умилительно. Лайош сам лез целоваться и, кажется, был вдвойне любвеобильным, нежели прежде. Как была бы рада видеть такое поведение Софи! Она очень любила, когда сын её целовал, хотя без повода или просьбы он того никогда не делал. На просьбу Барашка покачать его на руках, пока он не уснёт, Миклош мягко объяснил, что очень устал, и ещё болеет. Лайчи не стал упрашивать, хотя он и не понимал закономерности событий. Ему было не так тяжело принять этот отказ, потому что он всяко оседлал отцов живот и весьма уже тяжёлым камнем улёгся спать ему на грудь. По ходу ночи он скатится набок, чем очень облегчит участь отца. Он и без того дышал не особо по-здоровому, а с грузом на груди так и вовсе. Главное, что так было теплее. Миклош испытывал беспокойство о том, что однажды Барашек не придёт к нему ночевать, а решит остаться у Штефана. Однако перед сном Лайош сознался, что Штефан порядком пугает его. Ребёнок даже не понимает в чём дело, но «какой-то он не такой…», словно Лайош начал замечать наконец в своём друге зачатки чего-то нездорового. Пусть даже мальчик неопытен в общении, крайне юн и наивен, даже в таком неокрепшем сознании Штефан сумел выступить как некто необычный, в самом ужасном значении этого слова. Барашек явно утомился после насыщенного дня, но был по своему обычаю болтлив. Миклош вдруг задумался о том, а так ли пошатнулся мир малыша, когда его изъяли из семьи? Нет, ведь ему делали больно те люди, напугали… Но он через какой-то короткий срок отошёл, стал весел и даже стал доверять незнакомцу. Миклоша это беспокоило несомненно. — Они меня не держали. Там были ещё дети, как я, я с ними играл. У девочки были красивые шляпы. Она говорила, что тот человек, который меня забрал, её папа. И он вообще… Он, знаешь, он добрый… Но тоже не дома часто. Августа тоже по нему скучает. — тут он крепче обнял Миклоша за шею, ещё больше препятствуя дыханию, но тот не смел мешать. — Я хотел домой, и мне говорили, что вы меня скоро заберёте. И меня увезли потом дальше из города, и я там жил сколько-то. А потом этот дядька пришёл очень злой и сказал, что вы с мамой меня не хотите забирать, что я вам не нужен… И отдал меня троим этим… — он забулькал тихо, зная, как раздражает отца его плач. Однако это не тот случай, когда Миклош мог бы обозлиться на него. Барашек оказался в крепких объятиях, насколько то могли позволить иссякающие отцовы силы. Миклош сам глотал слёзы, слушая исповедь маленького сына. Он так был близок к смерти, осознавая, что не нужен родителям. И Миклош был рад, что узнал его визг, рад, что доказал обратное, вовремя понял, что не стоит бить бедного мальчика за бестолковость в взрослой игре на выживание. Хоть где-то он оказался проницательным и удостоился зваться отцом, пусть не лучшим, но хотя бы несколько хорошим. Он быстро вспомнил также, как равнодушно рассуждал о смерти Лайоша, и грудь его начала разрываться в прерывистых толчках лёгких, качать на себе ребёнка. Нет, он не допустит того более! Миклош решил выжать из себя остаток сил, чтобы хоть немного постеречь сон своего сына. Это нужно было скорее для того, чтобы совесть его была чиста в случае чего. Хотя бы первое время, пока он не упрётся в самокопания и будет уверен, что он сделал всё, что мог. Но когда он начнёт забывать подробности своего состояния, то перестанет щадить себя в прошлом и захочет достаточно себя наказать за слабость. Сил действительно не было на продолжительное бодствование ночью, потому он уснул весьма скоро после Барашка. Благо, за ночь никаких изменений не произошло. Зато на утро Миклош встал с постели с необычайной лёгкостью, будто и не было никаких ударов в голову, никакая цепь не сдавливала ему ногу. Он даже удивился этому, несмотря на то, что вчера заверил себя в своих силах. Наверное, где-то в подсознании он уже успел отчаяться, и потому ощущал обычную стойку как нечто, что далось ему после упорного труда, и вот — свершилось! Эйфория от этого события играла в нём ещё долго. Он чувствовал, что снова может всё, что перенесёт ещё несколько таких же ударов. Нет! Более того — сумеет защититься! Вскоре он понял, что его потряхивает при ходьбе, что руки его дрожат при малейшем напряжении, но спокойны, когда он не пытается ими двинуть. К вечеру у него сильно заболят мышцы, до дурноты будут напоминать о том, что он немощен в некоторых ситуациях и, возможно, не сможет за себя постоять, если придётся схватиться со Штефаном. Но это позже. А утром он приобрёл уверенность в себе и в том, что он уйдёт отсюда и уведёт сына домой. Ни о каких жертвах идти речи не может, ибо в этих условиях жизнь Лайоша зависит от отца, и, хоть Миклош не любил раздумывать о богохульных вещах, но и его жизнь также зависела от здравия сына… Головная боль передавливала резь в животе, и Миклош вновь из-за этих двух подруг не мог сосредоточиться ни на чём. Во рту стояла затхлая вонь, и если Миклош вздыхал, он мог почувствовать под носом запах своих голодных внутренностей. Ему было стыдно целовать сына таким ртом, ибо он мог запросто отвратить маленького. К тому же у Миклоша развился необычный страх: ему казалось, что здоровые его доселе зубы шатаются. Причём все разом и так сильно, словно вот-вот выпадут. Он ощупывал челюсть и находил, что если он давит на все зубы сразу, они неподвижны и ни один не продавливался под напряжёнными пальцами. Но вот брал один здоровых зуб пальцами и качал его: свою голову и пальцы, зуб был на месте твёрд и крепок. Однако ему казалось иначе. И ему абсолютно не хотелось чтобы данная проблема становилась центром его забот, но пока не возникало лёгкого пути решения иных проблем, вот он и занимался бреднями, стараясь понять, кажется ли ему или нет. Он как раз облизал губы, солёные от соприкосновения с пальцами, втянул их вовнутрь и причмокнул звонко, когда в дверях возник Штефан. Миклош не был напуган теперь, хотя для его появления не было причин. И в этот раз Штефан выглядет странно. Постоянно пустые глаза теперь были полны смысла, будто он пришёл сюда по делу, но не просто проходил мимо. Миклош решил, что Штефан пришёл в такую рань за спящим ещё Лайошем, и с отвращением отвернулся от него, понимая, что лучше не возникать лишний раз и не грубить. Он всё боялся, что это отразится на Лайоше, хотя против того говорили некоторые факты. Например то, что Лайош явно мог указывать Штефану что делать, и тот, по какой-то неведанной причине, исполнял несложные детские указания. Это громко заявляло о его слабоумии. Тем не менее у слабоумных своя логика, и если Миклош не хотел бы ограничить сына от потенциальной опасности, он давно излился бы ядом на своего заточителя. Штефан мялся как церковный мальчик, принужденный выступать сольно. Он не был уверен в своём голосе, который одиночно звучит совсем не так хорошо, как в общем хоре. Штефан, верно, хотел попросить разбудить Лайоша, и Миклош готовил складную речь, в которой заявил бы, что не собирается того делать, и пусть ребёнок выспится. Он старался продумывать свою речь так, чтобы понял даже окончательный идиот. Штефан выглядел глупо в своей нерешительности, и наконец он захотел обратить на себя внимание. Он подопнул тарелку со вчерашним варевом, и когда Миклош обернулся на гадкий скрежет, Штефан указал твёрдой рукой на пищу. Миклош не понял, чего тот хочет. Штефан оступился, подошёл слишком близко, но тут же, хватаясь за стену, постарался отлететь дальше, пусть Миклош даже не шелохнулся в его сторону. Хедервари старшего стало брать раздражение. Штефан это заметил, и от этого в его глазах появилось смятение и боязнь той, которой Миклошу не суждено понять. Долгое время он топтался на месте, шлёпал губами, как рыба, цокал языком, словно не умел им пользоваться вовсе, и за бесполезностью просто катал его во рту. Он пришёл не к Лайошу. — Ты бы съел его? — спросил он тихо. На лице Хедервари сразу проступило недоумение и гнев, как бывает у людей, которые в важном споре недопоняли издёвки. Штефан поспешно заговорил громче. — Ты не ешь. — И что с того? — ноздри пленника раздулись от злости, но он сам опустил голову, чтобы с большим удобством проглотить все свои взбурлившие чувства и неприязнь к этому человеку. — Нельзя не есть. — нервно залепетал Штефан. В голосе его звучал абсолютный страх и боль, характер которой Миклош так и не понял. — Мне нужно тоже есть. — от волнения он говорил так плохо, что Миклош с трудом мог уловить суть его фраз. Миклош тяжело, раздражённо выдохнул и попытался заранее подобрать слова, прежде, чем выдать что-то необдуманное. — Барашек ест. — заявил Штефан. На мгновение Миклошу поплохело настолько, что, казалось, всё его тело постепенно отказывает ему в работе. От тревоги непременно замутило в глотке, и он знал, что вырвать его нечем, но от того чувство тошноты стало ещё более неприятным. В глазах как будто потемнело, и язык пересох, покрылся трещинами, прилип к нёбу. Нежное «Барашек» из этих уст довело его до высшей степени отвращния. Отерев сухой рот, он сосредоточенно нахмурился и уставился перед собой, не имея ничего нейтрального для ответа. — Поешь. Тебе ведь нельзя… Он ведь тебе сын. — снова залепетал Штефан. Миклош ощутил, как головная боль от пережитого раздражения перебралась в виски и переносицу. Он зажал пальцами горбатый нос между глаз, пытаясь ослабить боль давлением на кость. Миклош не понимал, о чём говорит безумный человек в дверях. — Не собираюсь я питаться этими помоями. — отрезал Миклош, расставляя паузы после каждого слова, чтобы выказать своё нежелание продолжать непонятный разговор. Однако Штефан обеспокоился ещё больше. — Нельзя. Нельзя. Я не хочу, чтобы ты так сделал. — Я ни слова не понимаю! — содрогающимся голосом прикрикнул Миклош, и ощутил, как колебнулась под задом постель. Лайош не спал, и слушал их. Миклоша это не сильно встревожило, он ощутил лишь, как наливается тело холодом, а сразу затем жаром. Штефан доводил его. — Не ешь его! — также прикрикнул Штефан, и голос его показался до противного высоким в этот момент. Миклош странно надул щёки, глухо подавил икоту, прикрыл рукой рот и замотал головой. Они говорили о разных вещах. — И не собираюсь. Вообще можешь убрать это от меня. — Миклош отпустил свой рот и потянулся за сырой водой, которая едва ли поможет ему. — Но надо есть. — уговаривал его Штефан на своём, одному ему понятном языке. — А не его нельзя. Не надо. Глотнув воды, Миклош прижал прохладный кувшин ко лбу. Он с большим бы удовольствием сейчас бросил этот самый кувшин в бестолкового собеседника. — Чего ты хочешь? — выдавил из себя Миклош. — Чтобы ты ел. И не надо Барашка. Барашка нельзя, понимаешь? Ешь. — Не понимаю. — пробормотал Миклош, ощущая, как ускользают от него и до того скудные желания говорить и видеть этого убогого перед собой. — Не ешь его. — Кого? — раздражённо разразился Хедервари старший. — Барашка. — уверенно сказал Штефан. Наступившая тишина была очень красноречивой. Миклош поднял тревожный взгляд на Штефана, тот глядел серьёзно в упор и хмурился подобно ребёнку. Создавалось ощущение, словно он сейчас расплачется от своей же серьёзности. Миклош вдруг почувствовал себя хорошо, но лишь на физическом уровне. Он на мгновение даже решил, что изумился настолько, что удивлённая душа разминулась с больным телом, и сделалась независимой от всех физиологических тяжб. Миклош не находил ответа, он был поражён. Его оскорбили или просто посмеялись над ним? Звучало скорее как шутка, но вещи, произошедшие здесь, складывались в его голове, как не подходящие друг другу по форме кусочки мозаики. Тем не менее даже из этих кусочков можно было понять общую картину, и Миклош вдруг ощутил гнетущую пустоту в животе. Он не предвидел подобных исходов, и вдруг мысль о том, что Штефан предполагал, что он сможет съесть собственного сына, одичав от голода, отвращала, но была почему-то понятна Миклошу. Понятна в контексте жизни Штефана, его образа жизни. В его сознании человек голодающий волен съесть другого человека. Но с чего он так решил? Миклоша обуял интерес. Мысль о людоедстве была такой непомерно большой и грандиозной, что просто не входила в его голову целиком. Он не воспринимал эту идею серьёзно, ибо не мог поверить до конца, что с ним говорят о таких вещах. Ему не приходилось сталкиваться с людоедством даже косвенно. Однако он вспоминал смешные сейчас (тогда пугающие) угрозы старого Лукашевича о том, что если Миклош не будет слушаться, он отдаст его знахарке, и та из мальчика сварит лекарство. Всплывшее воспоминание вызвало у Миклоша бездумную улыбку. Он забыл, что Штефан стоит перед ним. Любому стороннему человеку поведение Миклоша показалось бы пугающим, но он не находил этого. Он не понимал, что даже в присутствии проблемы абстрагировался от неё. Нехватало на то нервов? А может, здорового рассудка? — Так ты отпусти меня и не съем. — с лёгкой улыбкой заявил Миклош. Он говорил абсолютно несерьёзно, решив, что слабоумный либо шутит, либо серьёзен настолько, что словами можно будет довести его до слёз. Лайош, лежащий за его спиной, вовсе не понимал разговора, поэтому лишь дышал беспокойно, не вынося странных разговоров о нём, ведущегося на повышенных тонах. Эта шуточка произвела на Штефана достойное впечатление. Он замялся, казалось, он был готов броситься в драку, но боялся. Он необычно напрягал руки, сгибал их, взмахивал ими без причины. Так делают люди, когда их ломает от простуды, и они пытаются избавиться от неприятных ощущений извилистыми телодвижениями. Он кривил рот, выражая не то страх, не то разочарование. — Ты хочешь, чтобы я съел его? — продолжил Миклош, удовлетворяясь этим действом. — Нет! — почти перебил его Штефан. — Ну так отпусти. Дома я поем что-нибудь. Здесь не хочу. Штефан страдальчески застонал и сделал шаг вперёд. Однако он и не думал освобождать своего пленника, он двинулся в сторону Лайоша, и тот пугливо вскинул курчавую головку. Этот разговор навёл на него страх чего-то, что не было ему доступно по причине узкости мировоззрения, но ему абсолютно не нравился настрой Штефана. Если мать и отец порой шутили «я тебя съем» с понятным игривым тоном, то Штефан говорил вещи поистине непостижимые, и, кажется, не пытался рассмешить его. Лайош, пусть Штефан не собирался подходить на расстояние, с которого Миклош мог бы до него дотянуться, отодвинулся вверх и попытался спрятаться за телом отца. У Штефана навернулись слёзы. — Не надо… — тихо взмолился он. — Отпусти нас домой, и мне не нужно будет есть его. — для Миклоша эта тема оставалась шуткой. Он до сих пор не мог представить съедение ребёнка. Он даже не думал о «съедении» как таковом, для него его слова весили ровно столько же, что и «горячо зацелую» или «укушу за пальчик», но не убийство. — Нельзя. — всхлипнул Штефан. Он явно боролся с собой. — Почему? Зачем я тебе? Тебе не жалко Лайчи? — он окончательно понял, что Штефан не хотел зла ребёнку. Всё это время они оба выставляли друг друга главным источником зла для маленького. И если Миклош понимал свои опасения, то страху Штефана он никак не мог найти объяснений. Штефан вобрал губы в рот, будто боялся что-то сообщить. Вдруг его внутренняя борьба переросла во что-то новое. Ранее он боролся с тем, чтобы спасти друга и лишиться пленника, но теперь… Теперь это было что-то глубокое, будто он вспомнил некстати, что держать людей на цепи против воли — нечеловечно. Положим, что от сидения Миклоша на цепи зависела жизнь Штефана. Ведь именно так он реагировал на мысль о том, что придётся отпустить прикованного, то есть убить себя. Теперь, казалось он выбирал между моралью и собственной жизнью: нельзя держать людей на цепи, но Миклош ему нужен… — Так тебе всё равно, если я съем его? — перебил Миклош его терзания. Штефан активно замотал головой, наклоняясь чтобы сжаться в беззащитный комочек, запутавшийся в собственных мыслях. — Ну, тогда отпусти. — снисходительно и мягко заключил Миклош, словно поучал ребёнка. — Нельзя. Мне надо искать ещё кого-то. — выпалил Штефан, кажется, не особо понимая, что в чём-то сознаётся. — Чего ради ты здесь людей держишь? — с угрозой в голосе надавил Миклош. Он уже понимал, что на собеседника действует родительская строгость больше, чем тот же гнев или попытки пристыдить Штефана, как взрослого человека. На это Штефан отвечать не хотел. Достигнув своего предела, он попятился пугливо, будто видел перед собой не прикованного и ослабшего Миклоша, а воплощение всех своих незрелых страхов. Сам Миклош не мог знать на какую болячку он наступил, сам не ведал, что стал строгим проповедником, стыдящим за примитивный грех, до которого Штефан опустился неосознанно. Нет, Штефан знал, насколько он плох и до этого, но вовремя забытая рана вскоре отозвалась заражением и убивала его медленно, напоминая о себе острой болью постоянно. Хотя вряд ли он полностью осознаввл своё положение. Вероятно, он находился в некотором душевном неравновесии. Лайош стал катализатором чего-то, пробудил в Штефане нечто человечное, а Миклош вдруг стал макать его своими издёвками в то дерьмо, которое окружало слепого доселе Штефана. Было ясно, что это душевная борьба длилась не один год, и не два. И Миклош смутно догадывался с чем связан был грех Штефана. Но эта идея была настолько большой и грандиозной, что не укладывалась в его сознание, и была похожа скорее на комедийное выступление или резонное заблуждение, чем на здоровые потуги разума. Рассуждать логически было настоящей пыткой для Миклоша. Поэтому он давал себе передышку, заставлял себя отречься от этой мысли, но вскоре быстро загорался ей снова, стараясь сложить все кусочки событий в единый сюжет. Но пробелов было так много, что Миклош отторгал это непотребное соображение, но она сама цеплялась за него. Просто идея о том, что Штефан абсолютный людоед — была единственным связующим во всём этом бреде, который происходил вокруг старшего Хедервари. Неясно откуда берущееся мясо, к которому Миклош сразу стал питать отвращение на уровне морали. Истерзанная страданиями женщина — случайная жертва, нисколько не похожая на Миклоша; она просто оказалась в досягаемости Штефана. Явное слабоумие мнимого Батори, которое объяснило бы его пристрастия. Месяц на поедание предыдущей жертвы. Минимальные условия содержания, отсутствие острых предметов. Странный дом, образ жизни Штефана был отшельнический. Страх Штефана перед, казалось бы, жертвами. Неупокоенные души, не страшащиеся молитв… Головная боль заставила Миклоша лечь на постель и прижаться спиной к сыну, который для чего-то притворялся спящим. Лайчи разлепил зажмуренные глаза, когда понял, что нет причин пытаться отказываться от участия в жизни вокруг себя. — А он говорит, что ест людей. — зашептал милый Барашек, как бы прочитав мысли отца. Ребёнок словно сбросил груз, который нёс в тайне от отца очень долгое время. — Так ведь не бывает? — Конечно. — вздохнул отец, разминая синяки под глазами. Он буквально подсовал пальцы под глазные яблоки, и становилось так больно, казалось, что он может их запросто выдавить из глазниц. — Зачем он сказал тебе это? — Миклош не столько обратился к Лайошу, сколько постарался проворчать эту фразу для самого себя. Лайош резко зашуршал и тут же утих, и Миклош понял, что мальчик пожал плечами. — Тебе не страшно? Лайош ответил не сразу. И в принципе не ответил, только шмыгнул влажно через какое-то время. Когда Миклош повернулся к нему, ребёнок уже был почти синим от того, что пытался сдерживать рёв, напрягался, выкатывал краснющие губы. Миклош непременно обнял его, и Лайош с облегчением содрогнулся и заплакал, не боясь, что отец будет за это ругать. Хотя он всё равно лишь шмыгал достаточно громко, но не пускал в ход голосовые стенания. Он вёл себя тихо, но уже не ради спокойствия отца. Миклош пригладил его крупные жирные кольца волос, растрепал их на липкие тонкие пряди и стал расчёсывать пальцами, как то обожала делать Софи. Миклош быстро понял, почему ей это так нравилось, пусть даже вьюнки были не такими шёлковыми, и давно пахли не мылом, а терпким волосяным салом и пылью, всё равно это снимало напряжение, которого в жизни юной Софи было немало. Миклош вдруг заскучал по ней. Ровно до тех пор, пока в голову не влетела милая сердцу Голубка, успокоила Миклоша, которому на нервы действовал детский плач (пусть даже на него нельзя было сердиться). Он стал ещё более мягким и осторожным, насколько то позволяла ему холодная дрожащая ладонь, которой он нежил перепуганного сына. Поцеловав мальчика в блестящий лоб, он свернулся вокруг него защитным кольцом, в котором милый Барашек мог ощутить себя неуязвимым. — Он ведь не съест тебя. — с ласковой насмешкой успокаивал Миклош. — Тебя. — икота одолела бедного Барашка. Миклош опустил ресницы, напряг мозг, и тогда окончательно уверился в своей теории. Хотя он не мог быть уверенным до конца, всё же, при таком раскладе, многие поступки Штефана приобретали болезненный смысл. Он не исключал, что это не конечный его домысел, что он не перестанет думать и далее о том, чтобы разгадать загадку этого места. Хотелось отдохнуть, но он понимал, что более нельзя спать для собственной же безопасности. Месяц подходил к концу. Он успокаивал Лайоша, тихо уверял, что никто никого не съест, и тем более, такой слабак, как Штефан. Миклош решил, что если ребёнок поверил в такую историю, которая и у взрослого проламывало стены мировоззрения, то он явно что-то знал или видел, что заверило его в том. Лайош оказался из таких детей, которые копят в себе страхи, впитывают их в себя, как губка, и свиду остаются сухими. Но только попробуй надавить на него — выльется всё и сразу, все его потрёпанные нервы вдруг сдадут разом. Конечно, всё идёт из воспитания. Миклош не мог уложить сына до самого вечера. Хедервари старший даже поднимался, брал тяжёлое тельце на руки, с трудом покачивал, пока тот навзрыд давил слёзы из сухих, раздражённых глаз. В итоге Лайчи уснул не от того, что его накрыло спокойствие, а потому лишь, что он элементарно устал, и не смог более нервничать. Миклош сильно умаялся с ним. Сильнее, чем в прежние дни ему хотелось получить заслуженный отдых, но он ждал чего-то плохого. В ближайшие дни, совсем скоро. А может, даже сегодня ночью. Барашек хныкал даже во сне, и когда Миклош наклонялся над ним, чтобы в темноте можно было ощутить родное присутствие, он понимал, что ребёнок ещё спит. Отец мягко толкал его, пробуждая. Мальчик просыпался, но тут же погружался в более спокойный сон, пока снова не начинал хныкать. Миклош не мог понять, что с ним такое происходит, и пребывал в сильном беспокойствии за сына. К тому же не только Лайош спал плохо. Снова Штефан напомнил о себе с третьего этажа таким образом, что у Миклоша вспотел больной затылок и встало что-то острое в ушах. От усталости болели глаза, они будто вваливались вовнутрь, давили и чувствовались лишними в черепушке. Миклош думал, что если извлечь их из тела, будет гораздо легче. Он мог примерно представить каково было бы ложно осуждённому в психическом недомогании оказаться в доме воистину блаженных заключённых. Голос Штефана раздваивался в больной голове, расщеплялся, ударясь о стены дома, несколько раз отбивался о нутро черепа Миклоша и падал куда-то в желудок, как насильно вложенная в рот еда. И от этого не убежать и не спрятаться. По крайней мере сейчас. Только ночью, под плач лишённых счастья людей, старший Хедервари начинал осознавать, что ситуация, в которой он оказался, не столь комична, насколько ему могло показаться прежде. И не столь она замысловата и велика, чтобы простой человек не мог её постичь. Просто нужно было время привыкнуть к тому, что кто-то воспринимает тебя в качестве еды. Не столько даже привыкнуть, сколько понять, что слишком разное у всех мышление, чтобы удивляться ненормальности дикаря, сбежавшего от социума. Хотя, если этот дом действительно принадлежал Штефану, его скорее изолировали, нежели он сам лишил себя всего. И в раннем детстве. На вид здание стояло бесхозным добрые два десятка лет, однако Миклош не мог предположить возраста разрушений. Они были не новыми, конечно. Но, предположим, что некий инцидент мог произойти всего лишь двадцать лет назад, когда Миклош коротал свою жизнь на территории бывшей Речи Посполитой, и не мог знать всего, что творилось пусть даже в окрестностях Буды. Штефану могло быть столько же, сколько и ему. Тогда и сейчас проходят недовольства, которые отражаются на жизни простых граждан. Протестующим не столь важно кого заденет выступление, а армия, подавляющая мятежи, служит тем, кто больше платит. В то неспокойное время, немного раньше или позже пожара в квартире Хедервари могло произойти что-то и здесь, ведь это вполне закономерно. Да даже если это место было задето не протестами, здесь могло произойти всё что угодно. И это рассуждение ведёт лишь к тому, что Штефан, переживший в детстве нечто, что разрушило его дом, мог стать заложником этих мест. Без людей. Однако неужели никто не мог помочь ему? С другой стороны, зачем верить ему? Сумасшедшему. Он способен логично мыслить только на уровне детских знаний, испытывает задержки в речи, моторике. Он мог не жить здесь ранее, мог сбежать из церковного приюта или из учреждения для содержания душевнобольных в малолетстве. Он мог придумать себе историю и поверить в неё. Тогда в его биографии не было никакого смысла. В любом случае, Миклоша разбирал лютый интерес. По крайней мере, его легко было подавить размышлениями о свободе. Миклош решил, раз месяц подходит к концу, надо быть осторожным теперь. Силы его лишь убывали, нервы начинали сдавать. Хотя бы он, вероятно, осознал, с какой целью он здесь содержится. И её достижения нужно будет избежать всеми силами. Штефан не подходит просто так, по всей видимости, он дожидается, пока жертва уснёт. Но как скоро он решит прийти к Миклошу? Он не желал ждать. Но придётся. Главное в роковой момент быть готовым. И если Штефан спал, беспокойно, но всё же спал, значит не этой ночью должно было совершиться убийство. Можно позволить себе отдохнуть. О, это безрассудно. Однако долее одной ночи он не протянет. Ставить Лайоша на охрану было бесполезно, возлагать на подавленного мальчика ответственность и далее — кретинизм, а теперь было именно то время, когда Миклош был уверен, что Штефан спит и ничего с ним не сделает. Ложась в постель, Миклош ощутил, как начинает ныть всё его тело. Становилось больно и тяжело просто двигаться, а ведь всего час назад он укачивал на руках сына, пусть и с усилием. Теперь голова шла кругом только от попытки ровно дышать. Он не знал, правильно ли он поступает. Для себя и для сына. Понятно было, что зря расходовать последние силы не стоит. Однако когда начнётся тот момент, когда нужно будет выложить их остатки? Миклош не знал. И не знал, сможет ли поймать этот случай. По крайней мере, ему известно, что все жертвы жили сколько-то друг с другом, и пока здесь не появится новый человек, ему можно будет спать по ночам. Может, Патриция тоже понимала это и вовсе не была умалишённой. Само собой, осознание скорой своей гибели или исчезновения доведёт человека до истерик. Однако Патриции и всем, кто был до неё, не было известно что произойдёт, когда наступит то самое событие, прерывающее неизвестность. А Миклош имел предположения. И от того, казалось, он и без соседа по несчастью сойдёт с ума. Неизвестность не отступила, а лишь открыла неутешительный возможный исход, который также был Миклошу непонятен и не близок. Если бы это была просто смерть… Но нет. Это было нечто позорное, убогое и грязное, связанное с поеданием человеческой плоти. И полагать так он мог лишь из собственных догадок по неоднозначным признакам и словами маленького сына, перепуганного до кошмаров. Детским капризам верить не стоило. По крайней мере верить в то, что Лайош боялся именно факта людоедства. Мальчик мог перенервничать в этом месте и придумать всё, основываясь на бреднях выродка Штефана. Миклош закрыл глаза и с тяжестью в груди постарался погрузиться в сон. Полностью заснуть не удавалось, он мог осознанно гладить Лайоша, когда тот начинал хныкать. Однако голова его и глаза каким-то образом отдыхали. Он чувствовал полный контроль над своим окружением, и ему это нравилось. И стоило ему успокоиться, как нечто странное начало происходить в доме. В лёгкой дрёме он решил, что это снова беснуются дикие кошки, но шлёпанье и изнывание были не характерны для животных. В ночи всё пугало, а звуки, которых он не слышал ранее, тем более вводили Миклоша в ужас. Он открыл глаза, прежде не видя ничего перед собой, но далее тьма стала преобретать черты потолка, появилось мутное окошко, казалось бы, должное выступать единственным источником ночного света: звёзд, луны или иного непонятного мерцания. Но в окне тьма была ещё гуще, чем в помещении, и Миклош вовсе не мог различить лес за треснутым стеклом. Это было странным обманом зрения. Шлёпанье становилось громче, и стало звучать с неким скрежетом, стуком мелких частиц о что-то. Как будто кто-то с невероятной частотой сыпал пощёчины или нещадно стегал лошадь. Миклош не понимал характера этих звуков. И только когда вблизи их комнаты раздался дикий рёв, он понял, что кто-то просто бежит сюда босиком, приближаясь стремительно к нему. В этот момент с грохотом и воем в каморку влетел взмыленный Штефан, одетый не как всегда, но в подобие ночной тряпицы. Он впервые вошёл сюда и сразу забился в дальний угол, ударяясь в стену как бестолковый бычок, не видя ничего перед собой. Вскричал мальчишка, которого Миклош сгрёб одной рукой за одежду, и неласково отшвырнул за себя, в противоположный угол комнаты от Штефана. Миклош замер, расставив напряжённые руки. Он мгновенно промок, заблестел в ночном мраке кожным жиром, поэтому лицо его мерцало более остального, и Штефан мог видеть его черты лица. Но тот забылся, превратился в жалкий комок и стал скулить, дёргая ногами, пытаясь ещё глубже проникнуть стену. Миклош панически вертел головой, мигом стараясь посмотреть, всё ли хорошо с ребёнком за его спиной, но возвращался к Штефану взглядом так быстро, что приходилось по нескольку раз выкручивать шею на полсекунды и стремительно принимать прежнее положение. Миклош сам от страха забивался дальше, непременно закрывая собой Лайоша, выворачивая для него свою руку, чтоб, пусть, не глазами, но осязанием понять, что Лайош просто не лишился с перепугу чувств. Не лишился — хватался за пальцы и дышал очень громко, готовясь расплакаться. Слёзы к нему никак не подступали: не то устал он порядком плакать, не то просто боялся издать лишний звук. По прошествии мгновений Миклош понял, что бездумно защищаться и дальше не получится. Штефан не нападал, а прятался, и тем не менее, Миклош подозревал, что полоумный в своём припадке бешенства вполне способен на безрассудные поступки. И представлялось это Миклошу бездумным прыжком на него, ногтями и зубами вперёд, как кидаются бестолковые маленькие зверьки. Рой беспорядочных мыслей кружился в головах у всех, и никто в этой комнате собой не владел, боялся, и думал лишь об ужасе произошедшего, но не о спасении. В темноте скрюченное тело Штефана походило на раздавленного паука, ещё способного двигать по крайней мере половиной своих лап, но уже издыхающего в собственной каше бывшей плоти. Миклош раздувал свою грудь так сильно, словно этим неосознанно хотел отпугнуть бешеную тварь от себя подальше. Зачем он сюда прибежал? Почему хнычет в углу теперь? Миклош начинал сдавать позицию, слёзы непроизвольно щемились сквозь прищуреные веки. Он запрокинул буйную голову, широко раскрывая глаза. Сделал он это в надежде на то, что позорные капли сами закатятся обратно, и вместе с тем он сипло обратился в потолок: — Иисусе… Ответа не было. Штефан начинал утихать, теперь только влажно сопя, хрипел и булькал содранным горлом. Миклош постепенно раслаблялся. Однако не потому, что допускал себе это, а потому, что тело его не выдерживало длительного напряжения. Миклош глянул украдкой в дверной проём: нет ли кого ещё в этом доме. Ведь что-то так сильно напугало этого недочеловека. Миклош не доверял ему, не до конца верил в невинный его страх перед чем-то таким, что вынудило его прибежать в клеть к врагу. Потому он взял глиняный кувшин, который при удачном попадании может даже оставить синяк (он был сделан дурно, и Миклош это понял давно). Хрупкая посудина была пуста со вечера. Хедервари старший завёл её за плечо, несколько распущенно держа свою руку, словно он готовился ударить, но целиться при этом не собирался. В любом случае сейчас применять его он не собирался и медленно осел на постель, ощущая, как теперь изнывает его слабое тело. Рывок, который он сделал для того, чтобы отбросить сына назад и продержаться в защитном положении, возможно, был последним в его жизни. В глаза ему лезла тьма, болезненно проникая под самые веки, и Миклош, привыкший в ночи к всего лишь скудным очертаниям предметов, теперь не видел и их. И даже когда помутнение спало, он не сразу начал различать вокруг себя ренее ощутимые (не взглядом, так иными чувствами) вещи. Он ослеп ненадолго, но и этого бы хватило с лихвой, чтобы Штефан натворил дел, если бы того захотел. Но он был явно не за этим здесь. — Уйди. — тихо выдавил Миклош. Он сказал это почти бездумно, точно пологал, что Штефан будет покорен ему. В попытках выровнять дыхание образовался отвратительный писк в ушах, стерпеть который на эмоциях Миклош не мог. В резких его движениях появлялось раздражение. Само собой, не последовало ответа. Штефан лишь попытался сжаться так, чтобы превратиться в абсолютное ссохшееся ничто. Но видно было, что он всё более успокаивался и становился тише. Тело его становилось всё более бесформенным, будто он не напрягал более мышц и вовсе засыпал. — Ему кошмары снятся. — прошептал Лайош плачущим голосом. Миклош опустил затёкшую руку с графином, возымев некоторую надежду не быть атакованным. Он в какой-то степени даже понимал Штефана, пусть и не знал, сколько он живёт в этом ужасном месте. Миклошу для диких снов было достаточно пары недель, пока они не превратились в удушающие кошмары, которые не отличить от яви. И Миклош, как человек полуверующий, находил в этом потустороннее присутствие. В купе с возможными событиями здесь, Миклош нисколько не удивлялся, что к убийце и людоеду шествуют озлобленные души. Миклош подобрал ноги к груди, поставил несчастную посудину на место и стал следить за углом, который время от времени терял для него своё содержимое. Штефан будто исчезал на короткие мгновения, как и всё вокруг. И это было напрямую связано с эмоциональным состоянием Миклоша, который тоже отчего-то хотел плакать. Но до боли в скулах он напрягал мышцы лица и сидел, не смея никоим образом исказить его. Он слушал, как влажно сопит Лайош за его спиной, и по беспокойному ритму дыхания можно было понять, что мальчик не спит и, вероятно, давит слёзы. Миклошу вдруг стало противно. Казалось, аристократская его спесь изничтожилась также быстро, как и возникла. И недолго она зрела, чтобы он мог из сына зажиточного пехотинца, а далее из деревенского воспитанника стать холодным богатеем, желавшим свалить воспитание сына на иностранных учителей. Он начинал понимать, что кроме него никто сыну помочь не сможет, и пусть он хоть сотню раз мужчина, которому не стоило бы жеманиться с сыном. Он сам нуждался в утешении, в отдыхе и компании приятного человека. Женщины. Не в том похабном смысле, что могло бы прийти в голову в стабильном состоянии. Миклош представлял тогда, будто от объятий мягкого тела ему становится легче. И это было подтверждением его бесплодной влюблённости, которая цвела и благоухала, но всё без смысла. Наверняка, если бы он охладел к своей Голубке или вовсе её не встречал, то мог бы мечтать об удобном кресле, о чашке с горячим кофе и об обществе, которому сможет поведать о страшном опыте. Но ему нужен был человек. Женщина. А ребёнку и подавно требовалось быть сейчас в надёжных объятиях. Миклош не сомневался, Лайоша тоже посещали кошмары, по крайней мере в эту ночь. Он опрокинулся на стену под углом, поставил ноги согнутые в коленях, глядящие теперь вверх. Лайош наблюдал за его шевелениями из темноты, теснясть немного на маленькой постели, и тогда он услышал, как зазывающе хлопает по груди отец. Повторять ему не пришлось, и ребёнок перебросил одну ногу через отцовский живот, удобно упираясь задком в его поставленные стеной бёдра, и улёгся на грудь живым одеялом на живую постель. Миклош ощутил себя в безопасности, и для безопасности ребёнка сжал его крепче в объятиях, выставляя ноги крепче, закрыв ими милого Барашка. Мальчик уснул почти сразу, сопя хрипло. Очень странно. Миклошу этот хрип не понравился, но он не был лекарем и не обязал себя рассудить, стоит ли тревожиться. Отец, как живое ложе с трудом сдерживал сильную дрожь, порой начиная трястись как студень под горячим маленьким тельцем. Можно было понять и так, что Штефан не желал зла Лайошу. По крайней мере, осознанная его часть, вероятно, не желала. Что он мог вытворить в припадке или что вдруг взбредёт в нездоровую его голову, Миклош знать не желал. Снова приходилось думать о побеге, и когда эта единственная правая идея вновь посетила его, в затылке что-то недовольно заныло. Нужно было… Нужно было задействовать сына в том. Как бы ни было страшно, как бы логика и здравый смысл горячо не вторили противоположное. Именно Лайош в прошлый раз принёс ему брошь, именно с его подачи отвлекался Штефан, пока Миклош трудился над цепью (не так важно, что на тот момент тарелка с едой уже стояла, мало ли Штефану взбрело прийти умолять Миклоша не есть сына именно в этот момент?). Он сделал однажды усилие над собой, отпустил его и за непродуманность этого плана заплатил дорого. В кои-то веки его голова не заболела сразу посте того, как он вспомнил об ударе. Испуг отодвинул боль на второй план, но скоро она вернётся. И нужно воспользоваться тем временем, когда его тело любезно позволяет ему провести мыслительную активность. Штефан в своём углу уже спал или находился в обмороке. Миклош испытал безвинную лёгкость, когда у него возникла надежда, что Штефан попросту умер там. Пусть бы даже он обмочился от страха, Миклошу было бы только приятнее от того. Недостойная мысль улетучилась. Её вытеснило осознание того, что воздух ничем не испорчен, кроме привычных запахов плесневелой сырости, далёкого гниения и холодного леса, ничего непотребного. Даже это уже доставляло радость. Нужно было заставить Лайоша принести нечто острое. Нож или тот самый топор… Лучше нож, ведь его легче спрятать под одеждой, например. Хотя неизвестно, есть ли тут что-то подобное. О, лучше ржавое, чтобы если бы пришлось защищаться им от Штефана, порез доставил бы ему ещё больше боли, а ещё лучше — заражение. Миклош немедленно встряхнул буйной головой, стараясь её остудить. Желание зверской мести, ненависть и отвращение затмевали мысли о спасении. Не так, чтобы он не мог их вытеснить и ничто иное не шло, окромя них. Просто Хедервари старший находил их ужасными, достойными только такого человека, которого стоит прятать от общества. С другой стороны… Штефан заслужил того, в том у него не было сомнений. Хотя кто он такой, чтобы раздавать судьбы по заслугам? Это был тяжёлый мысленный монолог, который, конечно, вызывал эмоции. Но в важном деле не приводил ни к чему. Барашек на его груди совсем стал похож на горячий кремовый пудинг, голова его безвольная смешно покачивалась на мягкой щеке, и делала это отдельно от тела. Миклош спать не мог. Не только потому, что нужно было следить за Штефаном, но и по той причине, что потрясение отогнало у него всякий сон. Зато он смог испытать радость за маленького сына, ведь тот наконец мог отдохнуть спокойно. Хотя у ребёнка на утро может заболеть шея, но это меньшее, вероятно, что могло бы с ним произойти после такой ужасной ночи. Не считая убогую тень в углу, было даже уютно, и Миклош который уже раз за последнее время чувствовал, что поступил верно. Видимо от этого он впал в такую задумчивую лёгкость, истрепав последние нервы. Не было более в нём чувств, кроме неуместной щенячьей радости, и вот появился случай выплеснуть и её. И стоило пользоваться. Хотя нечто внутри гложило его: рядом психопат, о котором Миклош не знает ничего, и предполагает лишь, что тот склонен к поеданию человеческой плоти. Страшная ночь, жуткий дом, беготня в коридорах: не то чертей, не то просто кошек. Но он был счастлив. Это его пугало в себе, и тем не менее стоило ли волноваться? У кого в таком месте не сдвинется мозг? Ну, радуется он такой мелочи в абсолютном хаосе. Так уставший солдат среди трупов товарищей радуется залетевшей на поле боя яркой бабочке. Он не утратил способность мыслить здраво, не думал о самоубийстве, нерезонном вреде окружающим. Разве он сошёл с ума? Нет, он просто устал. Устал от постоянного ощущения боли, от голода и от слабости. Устал скучать по Софи, которую на дух не переносил, и в самые неподходящие моменты вспоминать о девице в польской вышитой шали. И тут же себя поправил: не девушка она теперь, а женщина. Он стал так много думать об этих глупостях, потому что мучительнее стало коротать время, и смысла в мечтах о свободе он видит всё меньше, словно что-то переменилось в нём со времени удара по голове. Это не означало, что он не хочет более свободы. Но какая-то ленность сердца не отпускала его, баюкала и подавляла. И всё равно он думал. Он корил себя за беспечность и помышлял об освобождении. Нужно было послать ребёнка найти что-то подходящее. Достаточно страха, достаточно неволи. Он начинал зеленеть от мысли, что ему придётся провести здесь хотя бы день. Он вспомнил, как пытался заставить Барашка копошиться под трупом, и задумался, а не придётся ли давить, чтобы теперь отослать его в компанию людоеда? А если и придётся, то нужно будет наконец поговорить с ним. Тиранить сына вновь — вновь рушить едва возникшие узы, доводить его до слёз, настраивать против себя. Миклош понимал, что у него даже сил не будет прикрикнуть на него, чтобы внушить новый страх. Дай Боже, чтобы он завтра мог встать с постели. Ему как-то резко стало наплевать на историю этого замка, части истории его страны, культурного памятника. Он с удовольствием бы выложил половину своего годового жалования, чтобы снести к чёрту это здание. И отчего-то он так хорошо понял людей, которые пытались это сделать много лет назад, хотя у них явно были иные причины. Светало медленно, и Миклош начинал поворачивать свои наивные мечты о доме и встрече с Голубкой снова в сторону единственной верной мысли. Если он так хочет вернуть сына Софи, очутиться в родной постели, а в один день встретиться с ней… Ему нужно решиться лишь на один шаг: побег. Всё. Иных задач возникать не должно. И не возникло до самого утра. Штефан поднялся совершенно неожиданно для Хедервари старшего. Однако он не вздрогнул, лишь лениво проследил тяжёлым взглядом за тем, как наречённый Батори в каком-то подобии сонного транса покидает комнату. Бояться более нечего. Осталось понять по какой именно причине Штефан прибегал именно сюда. Хотя тут ответ был близко: в прошлый же раз, когда ему пришлось размозжить лицо Охрипшего, Штефан также прибежал сюда. С целью защитить лишь себя, не заботясь о Миклоше. Теперь ему явно приснилось нечто невыносимое, что также вынудило его прибежать в компанию пленников и устроиться вне досягаемости. Миклошу стало неприятно от того, что его особу используют в качестве «первого на съедение людям и кошмарным созданиям». Но что взять с безумца? За ночь тело разнылось до того, что Миклош не мог двинуться. В его голове работал тот самый механизм, который приводит в движения руки и ноги, однако эти самые руки и ноги настолько сделались непригодны, что никак не подчинялись, даже если Миклош напрягал мышцы. Он всё это время свалилвал боль во всём теле на голод и общее недомогание, но не на ночь, проведённую в одной позе. Он очень пожалел, что раньше не скинул с себя Барашка, ибо теперь он и руки поднять не мог, чтобы осторожно снять с себя ребёнка. Миклош стал зазывать сына, будить, но тот так сладко спал, что Миклош боялся повышать голос, помня, как дорого дался этот сон нервному ребёнку. Он надеялся, что пробудит сына шёпотом, а голос повышать не стоит даже на полтона, а то действительно проснётся… Через сердечные терзания он всё же начал шевелиться, раскачиваться сначала, и первыми же этими движениями разбудил Барашка. Тот сполз, недовольный крайне, и тут же забился в угол досыпать. Размяться было крайне тяжело теперь, тело полнилось кровью, как казалось Миклошу, ведь отёки жгло, кожа всюду надулась, натянулась, делая Хедервари старшего непомерно пухлым, будто кожаная перчатка, наполненная водой до отказа. Было тяжело и больно, и Миклош пыхтел, разминая ледяные конечности. Вскоре его взяла привычная резь в животе, уступавшая любезно лишь головным болям и пустой тошноте. Безбожно горели веки, особенно нижние, до самых скул. Приходилось часто моргать, и постоянное непроизвольное движение в лице надоедало мужчине. Всё было как обычно. Только Миклош теперь понимал, что нужно делать. И боялся. Боялся гнать Лайоша к человеку, о котором он узнал более, чем требуется. Не узнал конкретно, и предполагал, что от этой неточности знаний легче не становилось. Конечно, Штефан абсолютно точно не хотел навредить Барашку… В прочем, об этом размышления уже велись. Даже если всё пройдёт хорошо, и неожиданный поворот судьбы не испортит погоды, Миклош будет винить себя. Но не тогда, когда исполнит свой план. Лет через пять. Когда придётся вспоминать свои похождения. Когда после долгих лет забвения ему начнут сниться кошмары, напоминая о пережитом, рисуя ему самые ужасные сценарии. Он не планировал узнать действительно ли Штефан таковой, каким клевечет его Миклош в своих предположениях. И потому это вернётся к нему. Ему придёт в голову однажды мысль о вкусе собственной плоти. И пусть его теория не подтверждена наяву, его сознание уже дало трещину и пропускает разного рода безумные идеи. И фантазия сделает своё дело. И плевать, чего он избежал. Будет в центре его внимания лишь то, что могло бы быть… Благо, пока что это мало его заботило. Он не хотел узнать, что будет, если он не убежит. Что будет с милым Лайчи. Он достаточно видел здесь, достаточно пережил, чтобы можно было расплакаться при встрече со своей Голубкой. Попросить о жалости и утешении. Недостойное кавалера, однако такое необходимое. — Всё. — заключил Миклош, когда Барашек очухался ото сна. — Мы уходим. — после этих слов он вскинул глаза на сына и увидел, как тот наливается здоровой розовостью от радости. Без этого же ребёнок был каким-то бледным. — Как ты себя чувствуешь? Лайош закивал головой вместо ответа. Это означало «всё хорошо», и Миклош решил, что так на его сыне могли сказаться нервные потрясения. Теперь ему было стыдно за то, что он медлил всё это время. Однако и теперь это решение даётся с большим трудом. — Ты видел где-нибудь ножи? Бритвы… Что-то острое. — Лайош на это задумчиво отвёл взгляд и в итоге забыл ответить, отстраняясь от вопроса, будто и не слышал его. — Мне нужно что-то, чтобы открыть цепь. Подошли бы даже столовые приборы. Только не серебрянные. — Миклош решил, что серебра здесь не найти просто так, только в тайниках, вероятно. Да и Лайош серебра от меди не отличал, ибо повода не было научиться различать металлы. Может, он и понимал примерно по цветам, но в нужный момент свои знание не применит. — Мне нужно что-нибудь. Поищи, когда пойдёшь играть. Было видно, что Лайчи не горел желанием идти к Штефану, и Миклош заволновался о том, что он вовсе не пойдёт, и так они и останутся здесь до последнего. А затем, ему стало неприятно от того, что он в первую очередь подумал о собственном освобождении, но не о причине такого поведения. — Что-то случилось? Он что-то сделал с тобой? — Миклош заметно напрягся, глядя так дико, будто готов и сам с цепи сорваться, если услышит нечто неподобающее. — Он просто меня пугает. — забубнил милый Барашек. Миклошу стало тошно от тех мыслей, что пришли ему в голову после этих слов. — Что он делает? — нетерпеливо и гневно сцедил он. — Странный… Я не знаю. Он говорил, что тебе нужно есть, иначе ты съешь меня. И это странно. Он повторял это много раз. Снова та же песня. С чего Штефан вообще решил, что такой исход обязателен? — Он плакал и говорил, чтобы я не шёл к тебе. А я хотел спать, а он говорил остаться с ним. И я убежал, когда он не видел. — голос Лайоша живо скакал с привычного тона на цыплячий писк. Так всегда было, когда он был в смятении и он рассказывал о чём-то, что его тревожит. — Почему он говорит так? — вымученно спокойно спросил его Миклош, воспринимая вчерашнее желание сына вернуться к нему за высший комплимент. Точнее не за комплимент конкретно, но чувство было столь же приятным. Лайош не ответил, увлечённо разглядывая свои чёрные от грязи ногти. Он явно не знал ответа и не привык продолжать после этого разговор банальными «я не знаю» и «мне неизвестно». — Почему? — мальчик поднял глаза и только после повторения вопроса пожал плечами. — Ты не хочешь больше видеть его? С одной стороны Миклош хотел услышать «нет», и наконец победить в неосознанной битве за симпатию ребёнка. С другой… Это означало, что нужно через силу посылать его искать подходящий предмет вне комнаты. — Лайош. — начал Миклош серьёзно, обращаясь к сыну даже по полному имени. — Мне не выбраться без острого предмета, понимаешь? — он дёрнул ногой, брякнул цепью, и ребёнок устремил своё внимание на конструкцию, скрепляющую ногу отца вкруговую. Ребёнок неловко пополз вперёд, усаживаясь рядом, и маленькими пальцами стал натужно ковырять скрепу. На минуту Миклош решил, что Барашку известен какой-то необычный способ открыть её, но в юном бариче просто взыграло упрямство. Вскинув голову, Лайош махнул кудрями и неоднозначно посмотрел на отца. По крайней мере, в его глазах не было страха. Верно, он не воспринимал Штефана за угрозу для себя, не вникал в смысл его фраз и расстройства личности, которое наверняка связано с поеданием человеческой плоти. Он всего этого не понимал и смотрел на отца так, словно тот велел ему помириться с другом-ровесником, который пожалел для него деревянной лошадки, и из-за этого они поругались. Миклошу стало противно от того, что на ум ему пришло вести себя именно так, как если бы он действительно заставлял ребёнка мириться с другим ребёнком, что очень часто бывает в быту. Он обманывал сына, но и сам Лайош не мог постичь всего ужаса ситуации. Миклош не знал, что порой для детей нужно оборачивать нечто страшное в подобие игры, как если бы на похоронах матери, ребёнку сказали, что она ушла ненадолго, но скоро придёт. Просто потому что детям невозможно порой объяснить некоторые вещи, преобретаемые лишь с опытом и смирением взрослого ума. Но обман этот скрывал не чью-то смерть, а, возможно, гибель самого Лайоша. Поэтому Миклош забеспокоился, а не будет ли эта крайняя мера излишней? Не лучше ли ему умереть неизвестной смертью? Ответ пришёл очень быстро: нет, не лучше. Вероятно, с мальчиком ничего не случится, он найдёт подобие ножа и вернётся в комнату, и тогда они выживут оба. Если Миклош не отправит его теперь, то Штефан убьёт взрослого, и что тогда станется с маленьким — та ещё загадка. При неблагоприятном же исходе вылазки Лайоша… Миклош не решался рассуждать. Он не мог предугадать свою реакцию. Сможет ли он действовать дальше? Или от горя откажут ноги? — Иди. — как можно мягче велел ему отец. — Скажешь ему, что глупости это всё. Я ведь не съел тебя, значит не хочу этого. Иди, скажи ему. И поищи что-нибудь острое, нужно уже уходить. Мама тебя заждалась. Лайош состроил точно такую гримасу, будто нерадивую его детскую спесь приходится давить авторитетом взрослого, и, неохотно сползая с кровати, поплёлся к выходу. — Лайош. — позвал его отец, и Барашек обернулся, глядя на него глупо. — Не задерживайся. Поищи сейчас. Софи нас отругает, если мы задержимся ещё хотя бы на день. Мальчик прекрасно знал, что такое ругань матери, поэтому зашагал вон резвее, оставляя отца, задавленного чувством вины. Миклош сразу же принялся заламывать руки в волнении, говорить себе что-то, перебивать себя мысленно и размазывать липкий пот по лбу и вискам. Тревога стискивала лёгкие так сильно, что, казалось, ему не требуется воздух, и он забывал дышать, вспоминая о необходимости того лишь тогда, когда в груди возникало неприятное сковывающее ощущение, подавляемое только коротким вдохом. Он мгновенно пожалел об этой затее, беря в рассчёт все те факты, что ему были известны. Он готовил себя к худшему, понимая, что надеяться на что-то хорошее не стоит — больнее будет ошибиться. Он находился в состоянии стресса весь оставшийся день и далее, но об этом позже. Через какое-то время стал слышен детский бубнёж. Вполне дружелюбный. Миклош напряжённо прислушивался к нему, пытаясь разобрать слова. Топот отчего-то раздавался очень редко, и Миклош сомневался, что Лайош усердно ищет подходящую отмычку. От такой мысли его почему-то начинало мутить. Хедервари старший сидел на краю постели несколько часов, иногда перекатывая безумные глаза в менее наскучивший угол комнаты, вставал, чтобы размять затёкшие ноги, и вновь садился, подпирая голову, цепляясь порой за волосы, как безумец. Всё это время не смолкали положительные признаки, хотя и они не могли полностью убедить Миклоша в том, что всё было в порядке. Он ведь уверился, что Штефан не желал зла его сыну. Но отчего-то недоверие его не позволяло принять это так легко. В открытом окне заскреблась живность. Гулко захлопали крылья, раздувая пыль. Грудастая голубка вошла в окно, деловито протиснувшись через резную решётку. Миклош своим глазам не поверил прежде и думать забыл о сыне. В горле его встало что-то тошнотворное, кислое, что проглотить оказалось вовсе не просто. Он ещё раз бросил взгляд на белую птицу с пёстрыми вкраплениями на крыльях, и судорожно отвернул шею, заставляя себя зациклиться на главном. О, это оказалось очень тяжело. Найдя ослабляющее отвлечение, бестолковая его голова непременно обратила все свои мысли только в его сторону. Он ощутил какое-то мановение. Это знак! Знак свободы! Не иначе! А если иначе… Тогда он обезумел! Миклош странно улыбнулся, и сам прикрыл сухие губы ладонью, словно затевал что-то недоброе. Странно воспела его душа, и он на момент подумал, что он уже дома, где голубей увидеть не так странно. А этот, беленький, кажется, был выращен в чьей-то диковинной голубятне, но отпущен за «грязь» на крыльях. Так было даже симпатичнее. Миклош столь преисполнился, что не сразу даже ему пришла дикая мысль изловить птицу и съесть её сырую. Новая идея показалась ему необычно привлекательной. Будто какой необычный навык, взятый у проститутки. Отвратительный, грязный, осуждаемый церковью. Но необходимый для удовлетворения чего-то гадкого, животного внутри. Миклоша затрясло, он поднял брови, как то делают счастливые люди, когда ярко улыбаются. Этого он не мог скрыть рукой, но представлял, как жутко это выглядит со стороны. Глаза его увлажнились и он понимал, что они блестят теперь жизнью. Но в связи с ситуацией он испытал отвращение к такой реакции. Слабое отвращение, неспособное отговорить его от затеи. Дрожь его возникала из живота, сотрясала рёбра, отдавалась в плечах. Он пребывал в крайней степени возбуждения, когда вся кровь приливает к нужным органам, а руки и ноги вмиг ледянеют и становятся как будто мокрыми, до колкости. У Миклоша кровь прилила к желудку. «Я не хочу умереть от голода — говорил он себе. — Позорно съесть голубя? А кто об этом узнает? Позорнее будет умереть за день, если вдруг прибудет помощь…» Где-то внутри Миклош отталкивал мысль о том, что помощь вообще когда-нибудь сюда явится. Ему нужно было веское оправдание. Ему было гадко, но в месте с гадостью зрело какое-то чувство тепла, он знал, что немилая комната станет уютнее, если он будет сыт хотя бы вполовину. Он немедленно отогнал все мысли о Софи, о том, что скажет она, что скажет общество, которое, по его мнению, всё узнает непременно. Что о нём подумает ребёнок, увидев его в кровавой пене у рта и на груди, на руках, повсюду на полу… Сердцебиение учащалось, становилось совершенно бешеным, он готов был наброситься на несчастную птицу, и фантазия об этом диком образе только больше раззадоривала его. Будь он хоть немного подготовленным к экстремальным условиям, хоть единожды едавшим сырое мясо или хотя бы был вынужден голодать настолько, что не грех было бы изловить подпольную крысу и с сочным хрустом сожрать её грязную тушку, тогда он не раздумывал бы даже. Но что-то его ещё останавливало. Прозвище Агнеш? Придумает другое, если возьмёт его душить совесть. Будет хуже, если никто более не назовёт её ласковым именем, ни голубкой, ни курочкой, ни козочкой… Миклош боялся, что птица запросто вырвется обратно, если он попытается подойти, а до окна он всё равно не дотягивался. Лайош задорно мяукал где-то там, и Миклош решился: нужно шугнуть. Улетит — конец его дикости, а если нет — конец голоду. Будь проклята его гордость, не позволявшая взять у Штефана нечто кроме мяса. Человеческого мяса… Хедервари старшего передёрнуло, и он начал подниматься тихо, подозревая, что он похож сейчас на дикого кота, загоняющего жертву в угол. Однако его лихорадило: било в мелких конвульсиях, и улыбка не сходила с его лица, отчего он дышал весело и громко, даже не стараясь скрыть своего присутствия перед птицей. Голубь сразу дёрнулся, растопырив крылья, но уселся вновь спокойно, не подозревая опасности. Миклош как можно тише скрёб цепью по полу, словно это чем-то могло ему помочь. У него кружилась голова, он решался сделать прыжок, которым спугнёт глупую птицу с места и решит всё. Иначе он мог упасть от того, что мир упорно не стоял прямо перед его взором и клонился в сторону, переворачивался и резко возвращался в прежнее положение, сразу же начиная своё бестолковое вращение заново. Любой стыд и отвращение исчезли. Остались только голод и средство, способное его утолить в некоторой степени. Миклош сделал рывок вперёд, натягивая цепь до предела, и, даже вытягиваясь, не мог достать до подоконника. Птица пугливо расправила крылья, рванулась и глупо ударилась о прутья, не понимая, что перед ней препятствие, которое она перешагнула без расправленных крыльев. Голубка попыталась ещё, но всё бестолку лететь в прорезь ровно под твоё тело, но не под расставленные в два таких же тела крылья. Миклош победно улыбнулся, и улыбка эта вызвала судорогу всём лице, отчего гримаса его сделалась не победной, а болезненной и убогой. Миклош рассудил, что более птицу пугать ни к чему. От испуга она только будет биться о решётку, но не полетит в его сторону, и даже прямо в рот не запрыгнет. Он смиренно попятился и вновь присел на постель, ожидая. Вдалеке он с удовлетворением улавливал голос своего сына, и надеялся теперь, что он повременит с возвращением, иначе у Миклоша пробудится жалость к птице. Так они просидели вдвоём, пока птице не надоело отдыхать в тени комнаты, и она вновь не попыталась выйти. Только глупая забыла или даже не поняла изначально, как пришла сюда, и попыталась снова напролом пройти через прутья. Она оказалась в ловушке. Миклош изначально наблюдал за ней со злорадным блаженством, а затем, когда дикий порыв его отпустил, и боль в животе заставила задуматься о том, что пихать в себя всякое не следует, — даже с сочувствием и пониманием. Неизвестно когда птица догадается спокойно пролезть через прутья снова, не раздувая при этом пёстрые крылья, но Миклош решил, что обзавёлся соседом на какой-то срок, и может себя не чувствовать настолько покинутым здесь. Тем более, что детский бубнёж становился всё веселее. Видимо, они помирились, и Лайош на радостях забыл о своей миссии. Миклош не удивился, и злость в нём играла совсем не долго. К нему вдруг пришло смирение с мыслью, что убийца не навредит Барашку, ибо любит его любовью братской или какой-то более фанатичной, на которую способны лишь клинические идиоты. Миклош не допустил мысли, что он способен над ним коим-то образом надругаться, он знал, что в таком случае он впадёт в немыслимую панику и спугнёт ту эгоистичную идиллию, что воцарилась сейчас в его душе. Нечто безумное в нём не позволяло мыслить рационально. Он понимал, что что-то в нём переменилось, и находил в этом одни лишь плюсы. Он научился жалеть себя, забывая о вопросах жизни и смерти, научился дарить себе отдых прямо во время напряжённой битвы за свободу. Если придётся сцепиться со Штефаном, он и тогда опустит руки и вдохнёт поглубже, если устанет. Наблюдать за птицей было куда веселее, чем следить за жизнью беспутного мальчика, которого он наставлял, наставлял… А что и толку вышло? Если Господь ему послал такой символ, то можно было расслабиться, прочесть молитву в благодарность Ему и забыться на какое-то время о том, где он находится. Может, именно тогда он не услышит предсмертные крики своего сына… Но ему сделалось интереснее зациклиться на птице, нежели на собственной судьбе и судьбе мальчика. Вечерело. Становилось прохладно, и лишь от того, что пришлось зябнуть, Миклош начал приходить в себя. Птица суетливо копошилась на подоконнике, топталась на месте, подыскивая место для ночлега. Она слетала несколько раз на пол, подходила к Миклошу, но тот, как дурной, наблюдал безучастно, и птица делала вид, будто его нет. Теперь же он снова оказался здесь и понял, что что-то не так. Обычно в это время Лайош возвращался. Прислушавшись, он не услышал ничего вначале, но затем уловил тихий разговор где-то в отдалении. Это был Лайош. Миклоша это немного успокоило, но озадачило. Он закричал: — Лайош! Надо спать… — родной голос неприятно зазвенел в голове. Вспугнутая птица шарахнулась с только что выбранного места и снова деловито стала выбирать новый насест. Миклош без интереса глянул на неё неловко, он был в большом смятении. — Я сейчас.! — ответил ему визгливо Лайош откуда-то сверху. Было слышно, что ему каким-то образом неприятно напрягать горло для крика. Миклош забеспокоился, ибо и ранее мальчик выглядел несовсем хорошо. — Он меня не пускает! — Что значит «не пускает»?! — возмутился Миклош. — Спускайся сейчас же! — Он не хочет. Он говорит… — тут Лайош громко закашлялся. У Миклоша побежали по коже мурашки от этого кашля. Казалось, что такой кашель стоил слизистой горла, и она сорвалась вместе с мясом и кровью. — Почему ты кашляешь? — крикнул Миклош, находя эту тему крайне важной. Но затем добавил. — Спускайся! — Не могу… — крикнул, а точнее натужно сказал Лайош, так что отец его еле услышал. — Он не пускает. — Что он делает с тобой? — Миклош сам услышал, что выдал отчаяние в своём вопросе, и голос его странно булькнул. — Ничего… — отдалённо выдавил Лайош. Быть может, он говорил что-то ещё, но Миклош уже не мог слышать. Миклош в непонимании происходящего простоял целую минуту, переваривая тот абсурд, что подсунула ему ситуация. Что значит — «не пускает»?.. — Ему нужен лекарь! — разразился Миклош во всю свою мощь. Кажется, так он мог греметь только в казначейской конторе, когда подчинённые устраивали внеочередной перекур. Тут он загремел так, чтобы все стены содрогнулить, и чьё-то трусливое, бессовестное сердце забилось чаще. — Ты слышишь? — он обращался к Штефану. Миклош бы выложил сразу всё, что могло произойти с ребёнком в случае, если Штефан посмеет не подчиниться этому грому, но побоялся напугать самого Лайоша. Миклош сам не на шутку испугался, что будет если… Если Лайош останется на ночь с этим… С этим… И Миклош окажется бессилен. Темнело стремительно, когда наступал ночной час после белого вечера, и тёмные краски вокруг становились всё гуще. Миклошу казалось, что чернота развезнулась в его голове и захвала его разум. Отчего же в глазах поминутно темнеет? И когда недуг спадает, он обнаруживает, что беспощадный сумрак захватывает всё вокруг, и глаза Господа закрываются, позволяя нечистому твориться в тёмном мире. Миклош даже не мог переговариваться с сыном, он лишь слушал, как тот редко, сухо кашлял и переодически хныкал, прося о чём-то капризно. Отцу было страшно, и он мог только догадываться, что происходит там. Он не попытался даже рваться с цепи, что странно. Он присел в напряжённую позу и упёр глаза в пол, совсем не чувствуя желания спать или отдохнуть. Организм его выкладывал посление силы на то, чтобы просто слушать, возможно, последние звуки, что издаёт его сын. И странно, что так всю ночь… Под утро сделалось тихо. Птица глупо ропотала что-то на своём зверином языке, шумно чистила перья. Миклош сосредоточенно продолжал слушать, пусть ничего и не было слышно уже. К обеду ближе Лайош, видимо, пронулся, и стал плакать навзрыд. Миклош сидел, глядя в потолок (откуда шел звук) с тоской. Внутри него всё рвалось и кровилось, трескаясь вдребезги, однако тело от слабости оставалось в единой позе, отёчной и неудобной. Когда Лайош плакал, он часто кашлял, не пускаясь в завывания, только в короткие покрякивания, которые обычно бывают без слёз. Это только капризы, какие бывают после бессонной ночи, не плач, вызванный болью или потребностью к чему-либо. Он плакал от усталости и страха, но Миклош мало в этом понимал. Миклош думал, что ему тоже стоит плакать, но не находил в себе сил. Несколько раз за всё время он выкрикивал: «Я здесь, Барашек, не плачь», но этим только больше подбивал несчастное дитя на крики. В обед Штефан явился собственной персоной, и Миклош посмотрел на него глазами полными ужаса и сожаления. «Почему? Просто почему твоя мать не оказалось бесплодной?» — без слов спрашивал его Миклош. И Штефан отвечал ему холодом и безразличием, не находя, видимо, в своих деяниях ничего необычного. Миклош опустил взгляд в тарелку свежего варева, принесённого Штефаном, и глаза его наконец наполнились слезами. Жгущими, приносящими немыслимую боль уставшим векам, солёностью своей раздражая водянистый орган. Не его ли мальчик лежит теперь в этой тарелке? Нет, глупости, ведь только несколько минут назад он плакал в какой-то отдалённой комнате… А виноват ли Штефан в случившемся? Штефан лишь ублюдок, родившийся по случайности у какой-нибудь дурочки, потреблявшей безмерно при беременности табака и спирта. А Миклош, будучи на голову здоровым, допустил такое зло у себя под носом. С любимым человеком, которого хранил пуще себя самого. И себя самого хранил во многом для него. Это оказалось тяжело снести. Ещё тяжелее оказалось различить топот в коридоре. И Миклош не различил его, пока милый Барашек сам не влетел в комнату, запинаясь об оставленную Штефаном на полу тарелку. Он расплескал всё в проходе, и сам полетел вперёд, и упал бы, если бы Миклош не успел упасть на колено и подхватить дитя под мышки. Лайчи сдерживал плач, и как только оказался на руках у отца, то выплеснул всё, не стесняясь пускать слюну, краснеть под цвет свёклы и трещать пропавшим голоском, как влюблённые птички стрекочут. Миклош не смог поднять ребёнка на руки, но поднялся сам и протащил сына до постели, усаживая. Но Лайош сидеть не стал и отца не отпустил, вжался в его руки, вцепился грязными ногтями в его предплечья, а затем в шею и в волосы, когда отец обнял его. — Что он сделал? Что? Почему ты не пришёл? — Миклош беспощадно осыпал сына вопросами, сжимая в объятиях своего холодного тела, целовал его в жирные кудри. Лайош шевелил искривлёнными багровыми от напряжения губами, раздвигал челюсть, выдавал звуки, но все они обязательно превращались в плач, остановить который могла только усталось. Но Лайош и без того утомился, а силы выть находил. Он начинал задыхаться вместо того, чтобы всхлипывать, открывать рот и растягивать губы, оголяя ярко-розовые дёсны и крупные молочные зубы. Если слёзы у него и капали, то были они жутко крупными, копились до последнего в зажмуренных глазах и на ресницах. Миклош чувствовал облегчение наконец. Сомнительное счастье, длящееся ровно до того, как он сможет уложить сына спать. Незаметно для сына, Миклош рассматривал его тело на наличие повреждений, но ничего не обнаружил. Кажется, больной на голову человек действительно решил не допустить съедение Лайоша, и уберёг его таким образом, удерживая всю ночь. И пусть Миклош не был уверен, и догадки строить не стоило, он всё же подозревал, что Штефан его не трогал ни коим образом. Только если держал при себе, не позволяя убежать к отцу. Лайош даже не успокоился перед тем, как уснуть. Он просто обмяк в один момент, хныча до сих пор, но тихо и устало. Вскоре он и это перестал делать и уснул тяжёлым сном, охранить который Миклош уверился всеми силами. Пусть он сам устал, пусть облегчение подарило ему наконец сонную тяжесть, он понимал, что Штефан так просто не успокоится, и кражи сына в то время, как отец будет спать, Миклош хотел в последнюю очередь. Штефан каким-то образом полюбил ребёнка, и пока что эта любовь была чиста. Но Миклоша это его искреннее чувство приводило в отвращение. Съесть сына? Неужели Штефан сам когда-то съел своих детей по собственному слабоумию и теперь перекладывал на всех свои нездоровые понятия нормы? Миклош подозревал всё больше, а теперь и был уверен, что что-то в мозгу Штефана работало на его уверенность, что есть людей — это нормально. Наверное, Лайош — первый человек, а точнее — ребёнок, который ему каким-то образом понравился, и в его логике вызрела убогая дыра, которую не закроешь объяснением. Но её можно обойти опасением. Поэтому свои неподтверждённые догадки он не захотел проверить, и решил спрятать Лайоша у себя. Миклош, на самом деле, до последнего хотел верить в то, что этот безумец шутит. Лайош уснул прямо в его объятиях, и когда отец укладываел его спать, он даже не проснулся, и дыхание его не сбилось ни на секунду от перемещения в пространстве, и ресницы не дрогнули. Миклош с грустью поглядел на сына и решительно вознамерился сказать несколько ласковых слов Штефану, коли тот посмеет мелькнуть мимо комнаты. Миклош укутал Барашка во всевозможные тряпки. Благо, на тот момент рубаху он не носил пару дней, и пусть она пропахла потом, это ничего. Он не знал, что происходит с Лайошем. На вид то могла быть просто простуда. Может, что-то на нервной почве, и ни то, ни другое Миклош не умел лечить. Даже не знал как попытаться предотвратить ухудшение состояния человека. Явно давать отдых и держать в тепле. И это всё. И даже это исполнить было невозможно. Ночи здесь холодные, а о покое можно забыть вплоть до момента, пока они не попадут домой. Миклош не имел понятия удастся ли уговорить Штефана отпустить их хотя бы сейчас. Вряд ли. И ранее жизнь друга для него была менее важной, чем заточение Миклоша. Он даже мысленно уже назвал себя обедом. Миклош даже ручился бы… Ручился бы никому не рассказывать об этом этом месте, если Штефан их отпустит и позволит отнести Лайоша к лекарю. Пусть себе дальше ест бедолаг забредших сюда, Миклошу до того не будет никакого дела, если Лайош поправится. Эгоистичная мысль грела душу и давала надежду. Но думает ли Штефан вообще о страхе, что кто-то узнает о нём? Для него вообще существует остальной большой мир, который граничится не только с венгерской столицей, но и с другими городами и селениями разных племён и народов?.. Есть ли ему интерес защищать себя, если он может даже не знать о ситуации в стране? Миклош сильно засомневался в верности этого аргумента. Он ещё раз глянул на милого Барашка. Попробовать стоило. Голубка лежала лепёшкой на подоконнике и вертела головой. Будь Лайчи в здравии, он попытался бы её поймать. Милая пленница. Миклош до последнего не хотел ассоциировать птицу с девушкой, которую пусть и звал Голубкой, но то было символичным званием. Он тронулся головой сейчас. А может, уже и давно, ведь мысли о Голубке преследуют его с самого отъезда из Польши. Ранее не было такого, чтобы, видя птицу, он сразу думал о ней. Но здесь думать было не о чем почти, вот и лезло всякое в голову, назойливо забивая мысли, отвлекая. Миклош стал симпатизировать птице, жалея её, обвиняя себя в излишней дикости. Глядел на неё человечно, будто она могла что-то понять. Она лишь вертела головой и бестолково озиралась. Миклош и на это мысленно добавлял: «у маленькой Агнеш глаза такие же большие были и глупые…». Шумная птичка слетала на пол, и Миклош уже не пытался её поймать, от одной мысли о сыром мясе чувствуя, как кишки сворачиваются в тугой узел. Миклош часто ложился рядом с сыном, стараясь его согреть своим обескровленным телом. Наверное, это были удачные попытки, и Миклош всё меньше мог шевелиться. Он уставал за день сильно, а ведь он вставал уже не так часто, и в основном пытался размять посиневшие ноги. Ему самому было очень холодно. Потому тело сына казалось нездорово горячим, хотя температуры у мальчика вовсе не было. Он просто был сыт, потому он не остывал до болезненных ледяных уколов в пятках. Миклош надеялся, что сам не заразится болезнью сына, однако и по родительской своей беспечности не пытался себя уберечь и проявлял заботу, которая, как ему казалось, была необходима мальчику. Мальчик просыпался четыре раза за весь день, и то только для того, чтобы капризно попросить воды, и засыпал, только когда Миклош начинал его целовать и напевать что-то несвязное. На связные мелодии у него не хватало воздуха в груди. Теперь весь мир сошёлся на одном маленьком ребёнке. Миклош уже терял его несколько раз, но более не собирался. Миклоша вновь поджидала бессонная ночь, и он был готов. Он закрывал глаза, и когда понимал, что начинал дремать, открывал их резко, плотнее оборачиваясь вокруг мальчика. Лайош спал беспокойно, поэтому Миклош порой просыпался из-за него. Совсем не закрывать глаз он не мог, иначе они начинали ему лгать. Странно, что теперь он не видел теней. Видно, они ушли мучить Штефана. Только единожды Миклош ощутил, как за ним следят. И это было не то неосязаемое чувство присутствия чего-то потустороннего. Нет. Это была фигура Штефана в дверях, и Миклош её заметил, сжался в комок, готовясь защищаться. Однако он ушёл практически бесшумно. В своей манере. После этого Миклош сжал сына так, что мальчику затем пришлось пинками разжимать тесные объятия. Ничего более ночью не произошло. Однако новое утро принесло новое событие. Миклош вновь лежал с закрытыми глазами и не прозрачные веки являли ему оранжевое полотно, подогреваемое солнечным светом. В таких условиях он даже задремать не мог, и это было ему на руку. Как вдруг — хлопанье крыльев, гортанное колокотание и нестерпимый скрежет вынули его из остатков неги. Первое время солнечный луч ударил ему прямо в глаза, и он не увидел сразу, что голубку разрывают на части дикие кошки, тихо пробравшиеся в комнату. Миклош узрел лишь, как летели перья, и понял, что хрупкую птицу нужно осторожно изъять из хищных клыков и лап. И пока он вставал, пока делал шаг к зверям, подтащившим свою жертву так близко что Миклош мог забрать её. Все кошки рванулись в разные стороны, крепко держа трепещущие ещё крылья. Одна держала шею. Цепкий узел зверей загудел, включая в себя всё новые недовольные голоса, и у Миклоша болело сердце от того, как они тянут измученного голубя в разные стороны, переламывая ему тело. Миклош потянулся забрать птицу, но только оказался добавочным тягом, влекущим раздираемую птицу ещё в одну сторону — вверх. Дикари загудели и на него, а те, кто не выдержал вида страшного человека, и отпустили добычу — попятились и зашипели. — Чего ты?.. — тихо пробормотал Лайош, закрасневшийся от той жары, в которую погрузил его отец. — Спи. –проворчал Миклош, ударяя одну из кошек, что ещё цеплялась зубами и лапой как бы загребала себе птицу, по черепушке. Кошка сразу отлетела, крутанулась по полу и зашипела, хотя Миклош боялся бить сильно и скорее крепко шлёпнул её между ушей. Даже маленького Барашка в наказание приходилось бить посильнее. Когда он отнял белую птицу у кошек, он отопнул ту, что была близко к нему, и, вероятно, собиралась на него напрыгнуть, пусть он ей противник не по размеру. Перья кое-где были окровавлены, Миклош в птицах не разбирался и пропорций их крови относительно крови человека он не знал. Потому решил, что всё не так плачевно. Он стал складывать птице крылья, прижимая их к телу. Птица забилась, ей было больно, однако Миклош считал, что если птица будет в сложенном виде, так для всех безопаснее. Он не знал, что крепко держа голубку за туловище, сам мог отдавить ей некоторые органы и доставить ещё больше мучений. Шея у птицы была заломана неестественным образом, хотя глупая птица и после этого отказывалась умирать. Грудка её раздувалась мелко и часто. Лицо Миклоша наливалось кровью и кривилось: губы дрожали. Вот он — тот самый символ свободы. Растерзан и умирает, по случайности запертый с Миклошем, который и сам вскоре… Он обернулся на Лайоша, тот не спал, но усиленно старался не подавать признаков бодрости. Миклош решался. Если бы он попытался съесть птицу, то рыдания помешали бы ему сделать это. Благодаря им он и начать не мог, лишь недостойно булькнул, стараясь унять желание зареветь как дитя. Собственно, в чём причина такой его реакции он сам понять не мог… Голубка, запертая с ним, к нему привязанная по чистой случайности погибала у Миклоша на руках. Кажется, он становился излишне чувствительным. Бестолковая птица, которую он короткой мыслью связал с возлюбленной, своей гибелью провоцировала разростанию гнойной язвы в душе. Миклош зажал переносицу сгибом локтя и напрягся так, что закружилась голова. И всё лишь для того, чтобы сдержать всплеск неуместных эмоций. Он просто не сумел отговорить себя, что никаких связей с любимой женщиной эта птица не имеет. Она не столь божественный символ, сколько элементарно беспутная животина, жившая до этого в тепличных условиях усадебной голубятни. Хедервари старший уговаривал себя поверить рациональным идеям. Но не зацепиться за примитивный символизм он не мог, особенно тогда, когда цепляться более было не за что. И странно, что эта птица вызвала в нём столько живой симпатии, но муки любимого сына в нём усыпляли последние задатки разумного человека, способного чувствовать. Он присел на постель и легко обернул птицу ладонями, держа её в мучениях и страхе перед смертью. Зато эгоистичное желание унять своё одиночество восполнилось, пусть и было в том одно только стремление приблизиться к библейским образам. Голубка мучилась не долго. Но даже после этого Миклош не отпустил её, не перестал поглаживать пальцами, задумчиво глядя перед собой. Он не видел более в животном потенциальной пищи, но образ дальнейшей его жизни. Он выдумал это себе на погибель, и не хотел утолять голод этим существом. Он пожалел, что не изловил дикую кошку, и от желания возмездия его затрясло. Он с удовольствием бы разорвал брюхо бестыжей твари, и съел бы всё, что поддалось бы зубам. Желудок умолял о пище, ныл и пожирал сам себя, но глотка полнилась бесплотной тягой тошноты, и не было этому мучению конца и края. Миклош готов был уснуть сидя, но при этом прижав к себе птицу. Он и не задумывался о том, что давненько уже тискает в руках пернатый трупик, и поддатливость тельца его не смущала ничуть. Он ни о чём не думал, освободившись от тревог, замкнулся в нездоровом трансе и отдыхал таким образом. Как бы не захватил его этот транс навечно. Этим же утром раньше положенного явился Штефан. Он заметил пустой взгляд своего пленника, но не придал ему никакого значения. И далее повёл себя совершенной неестественно: он присел на пол у входа в комнату, брезгливо избегая кровавого пятна, слившегося с полом, и разлитой Лайошем бурды. Миклош попытался заинтересоваться течением жизни, но глухое бездумье было таким расслабляющим и лёгким, что он не сразу начал реагировать на Штефана. А когда безумное забытье отпустило его, он нимало удивился возникнувшему перед ним человеку. Штефан без особого интереса наблюдал за ним. Он казался одновременно жутким и безобидным. Вроде тех пород собак, что не поддаются дрессировке и способны лишь строить бездонные глазки, создавая видимость разумного существа. Миклош таких никогда не любил, но в сравнении со Штефаном они казались куда более приятными. Он сидел и наблюдал. Ничего более. И на лице его не изображались потуги умственной активности, ибо можно было рассудить, что он пришёл поглазеть на затравленных зверей в клетке для потехи. Только радости он не испытывал, не изучал и не приобщался к компании. Он просто смотрел и будто сам не понимал с какой целью он явился сюда. Миклошу это быстро надоело. — Что тебе нужно? — со всей ненавистью выдавил Миклош. Он ощутил, что челюсть его ослабла и двигается плохо. Как, в прочем, и всё остальное тело. Штефан на этот поток желчи никак не отреагировал. Миклош, в прочем, понял его намерения. — Значит, теперь ты за мной наблюдаешь? Плохой теперь здесь я? Теперь я не заслуживаю твоего доверия? — Миклош съязвил. За это доверие никто и не боролся, однако он заговорил со Штефаном как старый друг, в саркастической форме. Штефан неловко повёл плечами. Ему не нравились бурные потоки провокационных вопросов. Наверняка он сам был удивлён, что находится здесь. Однако он был вынужден следить за тем, чтобы одичавший от голода Миклош не навредил милому Барашку. Миклош решил, что эта ситуация стоит на грани полоумного бреда, и постепенно вскипал, не вынося на себе пустого взгляда. — С чего бы мне его есть? — истерично взвизгнул он. — С чего? — он был подавлен настолько, что тон его стал резко ниже, как у плачущего человека, но возвысился к концу фразы до нормы его голоса. Он даже перестал воспринимать сию ситуацию как абсурд и вполне серьёзно взбесился. — Уберись с глаз моих, выродок. — от отчаяния выдал он то, что боялся сказать, но хотел весьма давно. Теперь же Лайош был при нём, и язык его развязался, проявляя себя в худшей своей манере. Штефан опустил голову, не желая более поддерживать зрительный контакт с Миклошем. Отвечать он тоже не собирался, и, вероятно, вовсе не слушал огорчённого Миклоша. — Ты ешь человеческое мясо. — заключил Миклош, не спрашивая про это ничего. Штефан поднял свой пронзительный, нестерпимо толковый взгляд. Было непривычно видеть в его глазах разум человека высоких моральных принципов. И Миклош чётко видел эту перемену каждый раз и каждый раз ужасался тем темам, что могли вывести Штефана на размышление. Миклош не мог знать, что даже если его глаза полнились созерцанием, в голове его оставалось столь же пусто, как и минуту назад. Что именно означало это изменение было понятно не до конца. Но Миклошу хватило и этого. — Ты убожество. — выдавил Миклош, пряча глаза от осмысленного взгляда Штефана. Штефан вряд ли мог знать значение этого оскорбления. — Твои родители – что они на это говорят? Они у тебя есть? — Штефан неожиданно замотал головой. — Ты и их съел?.. Миклош посмотрел на него глупо, а Штефан, по какой-то причине втянувшийся в разговор, сморщился, от неприязни к этому вопросу проявляя блестящую кожанную рябь на лбу. И как резко он в этот разговор ворвался, так резко и вышел, не отвечая Миклошу более ни на что. Словно слов он не слышал вовсе, и Миклоша перед собой не видел и нисколько его не боялся. Как потешный медведь Миклош лопотал что-то на своём для глухого деревенщины, и тот его не понимал и не мечтал понять звериного языка. Он сидел на месте безучастно, не двигаясь практически. Ему было не тяжело не заниматься делом, не ёрзать, не сменять позы. Что бы он вообще сделал, скажем, если бы Миклош воистину захотел утолить низменный голод посредством такого нечеловеческого действа? Возмутился бы? Напал? С какой целью он был тут, если знал, что не справится? А знал ли вообще? Вряд ли он продумывал план, когда шёл сюда, будто он и сам не верил, что Миклош на такое способен. Он будто уговаривал себя, что расстройство личности его распространено повсеместно, однако не брал свои же идеи в рассчёт, когда дело касалось контакта с людьми. Может, заблудшее его подсознание в прекрасной целосности хранило идею об аморальности людоедства. Только что-то более сильное затмевало устои, что уложились в его голове самим собой. Даже ребёнку известно, что люди — не еда. Точнее не известно, а такой мысли попросту не возникает до определённого времени, когда анархия преет в подростковом теле. А если и возникает, то потухает крайне быстро, ибо живущий в обществе не воспримет в серьёз эту идею и забудет её почти сразу, не вспоминая до скончания дней. Миклоша неимоверно раздражало присутствие слабоумного. Он, пытаясь, отрешиться от создавшейся ситуации, задумчиво перебирал пух и перья мёртвой птицы пальцами. Он опускал больную голову всё ниже, борясь с сильным желанием свернуться в комок и заплакать. От осознания скорой смерти, от компании убийцы и людоеда. Миклош зеленел от злости, стоило ему услышать неприлично громкое дыхание Штефана, заметить его тощую фигуру или поймать его бестолковый взгляд. Болели уставшие видеть его глаза, болел желудок, принужденный переваривать присутствие недоноска, которого его родная земля донашивала так заботливо. Не расступалась под ним земля, погребая ублюдка и грешника заживо, не напускала адские языки пламени из-под почвы, чтобы спалить подлеца. Миклош злился, и ему это нравилось, насколько вообще можно испытывать симпатию к осознанию того, что ты ещё можешь взаимодействовать с миром, что тебе не всё равно на происходящее. В остальном же его до дрожи доводил человек, дикарь и людоед, усевшийся здесь, чтобы, видите ли, сберечь несчастного ребёнка от нападков любящего родителя. Чем больше Миклош размышлял об этом, тем сильнее потел его затылок, а на висках и лбу проступали пульсирующие бугры. Он был готов взорваться. Лайош лежал тихо, даже тише чем следовало, и всё его тело было напряжено: он пытался вообще не подавать признаков жизни. Так он боялся. — Откуда ты взялся такой никчёмный… — зашептал Миклош, ощущая почти на физическом уровне желание выругаться. От несказанных оскорблений давило в горле, и он усердно проглатывал всё это, не находя достойным. Пусть даже сейчас. Штефан, наверное, хотел ответить, потому что нижняя губа его странно отошла от зубов, но это действие оказалось скорее каким-то «припадком тупости», как назвал это Миклош у себя в голове, нежели осознанным желанием раскрыть рот и отвечать. Миклош решил вернуться к тому, что так не понравилось несложившемуся собеседнику, в надежде на попытку спровоцировать его. — Ты съел своих родителей? Ты ешь женщин, которые слабее тебя. Детей… — Миклош не был уверен что Штефан вообще видел детей кроме Лайоша, но нашёл нужным сказать это, ведь если это не так, то Штефан скажет об этом. Не сказал. Миклоша это напрягло. — У тебя были дети? Ты тоже их съел? Поэтому ты считаешь, что я бы так поступил с Лайошем? Лайош устал держаться в одной позе, потому расслабил тело на мгновение, и ручка его скатилась с его бока. Он попытался вернуться в прежнее положение и зашуршал ещё сильнее. Кажется, Миклош даже не глядя мог ощутить тот ужас, который испытывал ребёнок, которого уличили в попытке сойти за спящего или мёртвого. Штефан пропускал всё мимо ушей, и глядел прямо на Миклоша. Он даже смел прищурить глаза, будто подозревал его в чём-то. Миклош окончательно вскипел. — Тебе в удовольствие потешаться над беззащитными? Потому ты привязываешь? Патрицию ты тоже привязал? А она бы тебе ничего не сделала, ты — урод безродный! Не забыл хотя бы, как твоего настоящего отца звали? — Батори. — безучастно ответил Штефан. — Наглый лжец! Возрадуйся хотя бы, если кто-то из самозванцев древнего рода в пьяном угаре оплодотворил проститутку, и та, возгордившись непроверенными связями, так тебя назвала! Паршивец! — Миклош схватился за гудящую голову, лицо его быстро меняло краску от багрового, до безжизненно синего и желчного. Один висок он сдавливал запястьем, ведь до сих пор мял в руке измученную птицу. Штефан казался лишь немного напуганным. Миклош вспомнил, что рядом с ним сын, и совсем не возгордился тем, что излил скопившиеся во рту речевые испражнения, отчего обозлился ещё сильнее и сокрушил себя окончательно напряжением, вызвавшим головную боль. И голова не просто болела: всё её содержимое разбухало, увеличивалось в размерах и изнутри давило на как будто бы хрупкую черепушку. Миклош простонал коротко от боли, отчего даже вскочил маленький Лайчи, до этого усиленно притворявшийся мёртвым. Он дотронулся до бедра отца и глянул участливо, надеясь его успокоить. Не то, чтобы это сильно помогло, но Миклошу было совестно далее издать хоть один жалкий звук, и он сидел так, пока боль не отпустила его наполовину, и гнев не утих в некоторой степени. Ему становилось дурно от осознания, что некий проходимец почитает своим долгом защищать дитя от порядочного отца. И этот некий проходимец — Штефан… Самый ужаснейший пример человека, что можно себе представить бескорыстно защищает ребёнка. Миклош пытался успокоить себя этой мыслью, но никак не мог свыкнуться с оскорблёнием его отцовской любви. Его человеческого достоинства и безгрешности. Краска не держалась на его лицо долго, покрывала его плешивыми пятнами, делая его похожим на землепашца, уснувшего под солнцем в самый угар. Он думал, что если этот гад ещё раз назовёт себя Батори, Миклош завизжит, но докажет убогому, что род и племя его уродские, кровь грязная, а внешностью он от цыган ушёл не далеко, пусть это было не совсем так, Миклош считал нужным вставить это оскорбление в неравной схватке немого с болтливым. Ему проще было не смотреть в его сторону вовсе, чем полностью успокоиться. — Что ты его обижаешь? — пискнул Лайош грозно, оборачиваясь в сторону Штефана. — Не обижаю… — тихо удивился Штефан из коридора. Он ответил столь смиренно и ласково, что Миклош обратил свой гнев в недоумение. И всё же он решил не лезть, в надежде, что Лайош разговорит его. — Обижаешь! Он плачет! — Миклош не плакал, а излишняя влага в глазах, вызванная резкой болью, уже уходила. Он не понимал как может происходить так, что пятилетний сын его защищает. Ему становилось некомфортно от этой мысли, но он понимал, что не следует ему мешать. Штефан сконфузился. Казалось, Лайош знает гораздо больше него о правилах обращения с людьми и элементарных нормах морали. Неважно, что между ними было не менее двадцати пяти лет разницы. Ребёнок его поучал охотно, как поучал бы младенца, сующего пальцы в нос. И в таком, и в данном случае Лайош чувствовал превосходство, которое испытывают опытные учителя с учениками, познающими их науку. — Извиняйся теперь! — приказал Лайош и погладил отца по спине, точно маленького дружочка, которого обидел другой ребёнок. Штефан вины не чувствовал, так что извиняться не собирался. — Это тебе сложно? Штефану действительно было сложно понять то, что вталкивали в него таким грубым способом. В отличие от детей, он не имел интереса к своему формированию, как личности, поэтому упрямо шёл против новых смыслов, которые предполагало общение с людьми. Без некоторых устоев, которые Штефан не хотел принимать, не сложилось бы хорошей дружбы, но без чувства совести он не мог этого осознать. Если чья-то позиция не совпадала с его, он даже не думал об этом, он просто напрягал голову, чтобы та усиленно не воспринимала нравоучений. Он научился пропускать мимо ушей нежелательные фразы от человека, который был ему интересен. Наверное, несложно наработать этот навык, когда ежедневно слышишь крики жертв… Тем не менее, стало понятно, что Лайош отчитывал его уже не в первый раз. — Спроси… — еле слышно зашептал Миклош сыну. Он был почти уверен, что Штефан мог услышать его, если бы захотел. Но упрямец имел страсть не слушать голос Миклоша. Хедервари старший даже не знал, что спросить вперёд. Ему было нужно столько узнать, интерес его вспыхнул, с азартом полагая, что для Лайоша Штефан выложит всё о себе. Подавляя в себе былую юношескую прыть, Миклош всё же вычленил из потока своих догадок всё же самое важное для себя и сына. — Спроси… Когда он нас отпустит домой? — Мы хотим домой, — заявил Лайош, верно, нисколько не боясь гнева Штефана на такую дерзость. Штефан словно и не понял, с насколько наивным требованием к нему обратился маленький друг, потому ответил совершенно спокойно. — Нельзя. Твой дом тут. — А папа? — не дожидаясь подсказки Миклоша спросил мальчик. Штефан так посмотрел на Миклоша, словно впервые его заметил, и то чисто случайно и без радости для себя. Он будто даже удивился, узнав, что тут присутствует кто-то, кроме его маленького собеседника. — Ему нельзя, — скупо отрезал Штефан. Он будто забыл предыдущий вопрос, ибо не связал ответы словами вроде «тоже нельзя». Миклош волнительно стал покусывать пальцы. Он подсказал сыну следующий вопрос, который, по его разумению, должен был окончательно рассеять все его сомнения: «зачем тебе папа?» Не было смысла спрашивать о Лайоше. Кажется, слабоумный человек не имел на него в будущем никаких планов, не видел его ни рядом, ни дома. Он жил этим моментом и в этот момент он не хотел полагать, что мальчик где-то далеко. Было ли ему дело до будущего ребёнка? Вряд ли. Он не смотрел наперёд, потому что не привык к такому устою жизни, помимо приготовления пищи. Быть может, если бы он привык к Лайошу, пожив с ним год, он увереннее бы ответствовал за то, что дружба их будет крепка ещё сотню лет. Что он оставит у себя мальчика, одарит его всем необходимым. Он понятия не имел, как воспитывать социально адаптированного человека, ибо сам таковым не был. Поэтому вряд ли он испытывал к Лайошу чувства отеческие или тем более любовные. Скорее Лайош ему был приятен как предмет интерьера, как трезвонькающий соловей, которого можно поселить в клетке. Соловей – птица не шибко живучая, и как любой неопытный птичий заводчик, Штефан и думать не хотел о том, что птицу нужно приучать к охотному пению, любить особой родительской любовью и конечно же кормить и оберегать. Вряд ли Штефан знал, что ребёнок — не взрослый человек. Пусть эмоционально Штефан сам был ребёнком, всё же нечто детское в нём отмерло давно. И отмерло не по пути взросления, иначе бы остальные детские повадки его оставили также. В нём не было наивности, он тяжело постигал новое и не имел интереса ни к чему, что его окружало. Он мог услышать незнакомое, прислушаться, понять: «мне это не знакомо», но не возжелать выучить это. Он не имел тяги ни к чему, и по нему это было видно. Пусть Миклош не мог анализировать его столь глубоко, он на подсознательному уровне испытывал к Штефану такую неприязнь, какую строгий родитель испытывает к чужому невоспитанному, безграмотному или неухоженному ребёнку. — Почему? — пискнул Лайош, обнимая отца за руку. — Его дома нет если долго, его мама так ругает… — Лайош, — стыдливо перебил его отец. — И меня будет. И тебя наругает, я ей расскажу, — кажется, это не возымело такого эффекта, на который рассчитывал мальчик. — Почему он тебе так нужен? — Еда скоро кончится, — без колебаний сознался Штефан. Кровь у Миклоша застыла в жилах. Лайош ощутил, как сильно затрясло отца, но не познал причину его озноба. — Ты опять! — взвизгнул мальчик. — Ты опять! Ты опять! Зачем тебе? У тебя есть еда! — Скоро кончится, — немного возмущённо ответил Штефан. Миклош вдруг сделал громкий сиплый вдох, как если бы он долго сидел под водой и вдруг вынурнул, делая жадный глоток воздуха. Он уложил трупик птицы и закрыл лицо руками без отвращения. Он испытывал страх, однако не к тому, что его вскоре могут съесть. Он чувствовал неизвестное ощущение ничтожества по сравнению с той идеей величия каннибализма. Он готов был рассуждать об этом многие часы, но к чему бы он пришёл? К тому, что есть людей — это аморально? Это не тот вывод, который приятно делать практически уже лёжа на тарелке. Миклошу не хватало воздуха, чтобы дышать, поэтому он всхлипывал, выталкивая насильно воздух из груди, и втягивая свежий. Но он не чувствовал насыщения, и понимал, что в глазах стремительно темнеет. Темнело всё же не от того, что он терял сознание, а потому что рассудок его помутился, перед глазами встала серая завеса, и кое-где чистые, а за окном — яркие цвета стали для него гаснуть так быстро, что он решил, что разучился в один момент различать их. Пересохло во рту и язык скукожился в обездвиженный комок где-то в середине полости рта. Он понимал, что он может отбиться, и его не волновала его судьба. Он испытал величайшее потрясение, будто стал очевидцем военных действий, видел, как гибнут люди. Он перед собой представлял, как эта дрянь, зовущая себя по ошибке человеком, убивает, расчленяет и варит человеческие тела. Хотя Миклош не обладал столь чёткой фантазией, чтобы вообразить что-то правдоподобное. Он видел, как из кастрюль на кухне этого дома торчат руки, ноги, согнутые в кистях и ступнях под странным угром для безжизненного обрубка. Как голова кипит в супе вместе с волосами, как разваривается её челюсть и выпадают зубы, оставаясь плавать где-то ближе ко дну. Миклош, увидев всё это, решился, что это бредни его воображения. Всё могло выглядеть куда цивильнее… Если данный термин можно было применить в такой ситуации. Просто снятые с костей куски мяса могли готовиться. Однако ему тут же вспомнился коленный сустав в тарелке, и он с силой захлопнул свой рот ладонью, начиная дышать излишне часто. Лились бесконтрольно слёзы, и он чувствовал необъяснимый приступ паники, с которым он никак не мог совладать. Он не сумел укротить свой страх, заплакал и застонал, доводя себя до исступления. Он схватился за концы своих волос, но те полезли с головы без малейшего сопротивления, ему не пришлось даже тянуть, как локоны неприличной густоты оказались в его ладонях. Такие могли оставить плешивые участки. Миклош с отвращением встряхнул руками, сбрасывая два клока на пол, и схватился за голову, выискивая места, где зияли проплешины. Он не находил, и потому начал выходить из себя, хватаясь за все свои кудри. Вся шевелюра не лезла из головы, но болезненно оттягивала кожу от черепа, когда Миклош в истеричном недомогании захотел вырвать себе волосы, словно они были чем-то лишним. Ему было гадко от своих же длинных кудрей, и он тянул их, намереваясь вырвать сразу все. Он ни на минуту не забывал о кипящей человеческой массе, и выл, склоняя буйную голову перед непостижимой этой идее каннибализма… Ему понадобилось немного времени, чтобы наконец уведеть прямо перед собой озабоченного сына, топтавшего его выпавшие кудри. Мальчик хватал отца за щёки, за плечи и старался вразумить, растрясти взрослого, масса которого была ему не по силам. Барашек выглядел бледным. Миклош засмотрелся на него безмолвно, растрёпанный, как чудовище, он жадно осматривал мальчика, пугая этим его. Но Миклош, не потушив безумия в своих глазах прежде, лишь пытался понять насколько болен его сын, и заботливо выискивал в нём признаки всех известных ему хворей. Он даже схватил Барашка за плечи и стал дико пялиться на него, почти бессознательно впитывая каждый клочок его тела, осматривал, анализировал. И пусть он не нашёл признаков скорой возможной кончины ребёнка, он ни разу не поверил своим глазам, и обернулся к Штефану, нимало напугав слабоумного своим видом. — Спроси… — сказал Миклош бездумно и громко сыну, не глядя на него. Он медлил минуту, приходя ещё в себя. Только после этого он понял, что начал фразу, которую следовало бы закончить. Его вдруг осенило до того, что какой-то нездоровый блеск помешательства появился в его глазах. — Спроси, когда он пойдёт за вторым человеком. Лайош не мог знать, что Штефан с какого-то времени держал двух заложников, одного из которых, того, что сидел здесь месяц до появления нового, убивал через несколько дней. Около месяца требовалось Штефану, чтобы расправиться с человеческим телом. Миклош понимал, что сходит с ума. И ведь не каждому сумасшедшему приходит это осознание. Лишь в тот момент, когда ещё не поздно уберечь себя от ещё больших потрясений. Но возникни новое травмирующее событие — и Миклош уже не отличит себя от здорового человека, слепо полагая, что никаких проблем у него нет. Лайош от испуга начал тихо. Прежде он смотрел на такого страшного отца, лишь под конец фразы он повернул голову к Штефану: — А ты… Когда пойдёшь за вторым человеком? — он повторил фразу точно, как говорил отец, ведь понятия не имел о смысле этой фразы, но до ужаса боялся переспрашивать отца. Он становился всё белее и белее, и глаза его замаслились, лишь от выученного страха наказания сдерживая слёзы. — Завтра. — ответил уверенно Штефан. Он даже не ощутил никакого подвоха. Большего Миклош не ожидал. Он стиснул плечи своего сына так сильно, чтобы только ребёнку не стало слишком больно, а после отпустил, и стал усиленно растирать своё лицо, чтобы смыть безумное выражение. Он понял, что с его лицом что-то не так, когда увидел, как копятся слёзы ужаса в детских глазах. Миклош боялся, что когда отпустит сына, тот побежит к Штефану. Однако бедный Барашек сжался и сделал лишь шаг назад от отца, утирая глаза, чтобы ни в коем случае не выдать своих эмоций, которыми он буквально захлёбывался. Когда же Миклош расслабил лицо и откинул за плечи свои космы, тогда Лайош признал его и перестал пятиться, как мышонок. Но и подходить не сильно хотел. Он ещё долго стоял поодаль, и Миклош не смел его тревожить, боясь сделать хуже. Бедный же мальчик мялся на месте, заламывая опухшие ручки, и неловко смотрел в пол. Он вёл себя так, словно он в чём-то провинился. Только в такие моменты он воистину боялся отца. Но сейчас… Ему потребовалось время, чтобы расслабиться, и когда он стал устало топтаться на месте, Миклош подозвал его. Лайош подошёл не без опасения, но слишком уж быстро забыл всё произошедшее в красках, простив отца от наивной своей любви и беспомощности. Однако самые яркие из этих красок вспыхнут в кошмарах через десятки лет обязательно. Отец с сыном часто обнимались, и Штефан следил за ними с большим интересом лишь в такие моменты. А их становилось всё больше, потому что Миклош испытывал тягость вины, и зная, как подбодрить любвеобильного ребёнка, пользовался этим знанием сполна, пока Лайош не начал даже коротко хихикать от щекотки. Но вся его радость гасла так быстро, не успев разгореться, и щекотка не смешила постоянно, а чаще была даже неприятной. Лайош мог серьёзно дать отцу по рукам, попытаться оттолкнуть поцелуй. Пусть он лез сам до сих пор не менее, нежели прежде, ревностно требуя внимания, он меньше подпускал к себе теперь. Миклоша это беспокоило, так что он перестал лезть к сыну, и тот вскоре исключительно сам стал тянуться, и все отказы исчезли, и щекотка становилась смешной и объятия желанными. Всё это время Миклоша не оставляло ощущение, что Штефан вот-вот встанет и подойдёт к своему пленнику, чтобы попросить поцелуй, наполненный любовью и заботой. Это было странное чувство, словно он смотрит на них с некой завистью. Он вознадеялся, что ему показалось. Когда комнаты коснулись сумерки, Миклош прижал губы к уху сына, обжигая его шёпотом: — Он уйдёт завтра далеко от дома. Ты выйдешь из комнаты, чтобы найти для меня нож. Если найдёшь его топор, будет тоже очень хорошо. — хотя Миклош сам не был уверен, что в случае, если придётся защититься, он вряд ли сможет так легко орудовать топором. — А он если придёт? — громким шёпотом возразил Лайош. — Ничего не бойся. — с трудом выдавил Миклош. Бояться стоило много чего, но об этом следовало умолчать сейчас. — Сделай всё быстро и мы с тобой уйдём домой. Дома мама. Шаркёзи по тебе скучает наверняка. А Шарлотта там точно вся раскудахталась. Лайош прикрыл нелепыми пальчиками рот, сдерживая хихиканье. Он уже знал о том, что над такими гадкими сравнениями приличные кавалеры не смеются. Отец ему лишь пакостливо улыбнулся, поощряя его такой бесценный смех. Когда наступила ночь, Штефан слился с гущей тьмы. Миклош решил, что он ушёл, но единожды всё же уловил смутную жизнь в стороне коридора. Он не свалил это явление на нечто сверхъестественное. Он прекрасно понимал, что Штефан будет здесь, охраняя Лайоша от Миклоша. Убаюкав сына, Миклош сам сидел на полу возле постели, перебирая завязки на своих сапогах. Мысленно он уже был не здесь. Когда Лайош совершенно уснул, он поднялся к нему на постель, чтобы уберечь мальчика от холода. Мёртвую птицу он не захотел оставлять без своей защиты, предполагая для неё приличные похороны в виде неглубокой ямы где-то поблизости, когда они выйдут отсюда. Отчего-то он не хотел, чтобы птичку догрызли кошки. Лайошу не нравилось обмякшее тело пичушки, поэтому он пытался отворачиваться от взгляда стеклянных голубкиных глаз. Становилось тихо. Как в гробу.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.