— Тебе не надоедает быть такой правильной?
Девушки, которые с первого взгляда способны оценить и прикинуть весь тот ворох проблем, что свалится на их голову после единого контакта — даже не обязательно полового — с таким, как Дэймон; высчитать, взвесить и все равно к нему ринуться — такие девушки неизлечимо больны чем-то, имеющим явный психически-нестабильный привкус. Бывают, конечно, иные; те, кто верят, что его исправят, изменят, перелопатят — вылепят из колючего и язвительного самого заботливого парня в мире: примерного семьянина, который встретит горячими объятиями и крепким чаем, обязательно согревающим и расслабляющим после тяжелого дня; потом поднимет на руки, закружит, осыпая лицо поцелуями — и все, как в диснеевской сказке, и даже в тыкву превращаться не придется. Она не относится ни к тем, ни к другим. Сознательно пошла на авантюру — не бо́льшую, чем приятный горячий секс в моменты, когда оба свободны; а теперь откровенно удивляется, рассматривая его, напыщенно стоящего на заднем дворе, ей принадлежащем. Удивляется, поправляет бретели легкого платья, которое старательно отпаривала, чтобы пойти на вечер, видимо, стремительно отменяющийся, и подходит к сетчатой москитной двери, которая для него — не преграда, если бы не одно правило представителей двуклыкастого отряда. Он улыбается той самой своей улыбкой, которая всегда срабатывает на девушек и первого, и второго типа; слегка ведет плечами в показательном напряжении и усталости — на самом деле играет мышцами, проглядывающимися под одеждой, знающий, как показать себя с лучших сторон — касательно внешности, их довольно много, напрягаться почти не приходится. Только в любом случае, они давно друг с другом закончили все, что когда-то начинали, и эти трюки ее не берут. Не то чтобы совсем, конечно, но уже не так сильно, как поначалу. — Впустишь меня? Она останавливается, распахнув дверь, прижимается оголенным плечом к деревянному проему, покрытому плотным слоем белой краски и молочным сайдингом, в самой натуральной и настоящей усталости окидывает его взглядом.Мамочка, что с нами будет? Мамочка, что с нами станет? Он меня точно погубит. Сердце мое умирает.
— Нет. Дэймон морщится, сводит брови, которые она не так давно покрывала поцелуями, перебирающимися с острых скул и рассыпающимися обжигающими искорками по каждой точке его кожи; сводит брови к переносице, абсолютно актерски прикладывая ладонь к тому месту, где обычно располагается сердце — не факт, что оно у него там; не факт, что вообще у него есть. — Ауч. Где-то на фоне этого наполненного смыслом разговора она замечает, как внимательно он всю ее рассматривает — исследователь, заприметивший интересную зверюшку, крадущийся к ней со стетоскопом — или с чем там исследователи разгуливают, — чтобы изучить, проанализировать и выявить, с чего же она такая чудна́я; может, вскрыть, если придется — если ответ не на поверхности. Рассматривает, в темном властном взгляде скользит что-то магнетическое, опьяняющее — такое, что всегда срабатывало, всегда действовало — и сейчас, к сожалению, совсем не исключение. В груди вертится мерзкий зверек сострадания; чуть ниже, в районе пупка, крутится не слишком приятная сущность возбуждения — обе в один голос поскуливают, что она себе навыдумывала плохого, гиперболизировала и утрировала, чтобы не замечать хорошего, которое действительно было и даже еще будет, если она всего разочек поддастся на витье его чар, позволив себе немного опоздать на запанированный вечер — и разрешив телу расслабиться; ничего же, собственно, с того не потеряет. Она обе эти животины прижимает высоким каблуком, покрытым мягкой замшей, к полу, грозно на них шикает, прогоняет туда, откуда они явились. В другой комнате тихо жужжит телефон, и она впервые за много дней этому звуку благодарна; абсолютно некультурно уходит, намереваясь задеть его самолюбие и показать, насколько же ей все происходящее неинтересно — у нее вообще другие планы: планы девушки, одетой в шикарное платье с шифоновым верхом, держащимся на честном слове и упругости груди, а мерный звук каблуков задает успокаивающий ритм, который быстро подхватывает сердце; отвечает на звонок, бродит по комнате в поисках последних вещичек, дополняющих картину под названием «Смотреть, но не трогать» — девиз вечера: «Восхищайтесь на расстоянии». Перебирает крупные золотые бляшки сережек, странно для своего размера легкие, крутит на указательном пальчике то одно, то другое кольцо, а потом бросает взгляд на заднюю дверь, за которой он все еще стоит, даже не изменившийся в лице; стоит, смотрит на нее через все расстояние, их разделяющее, и одними только глазами обещает ринуться за ней куда угодно, чтобы быть рядом — и к чертям испортить любые планы. Поэтому она отменяет их лично; сбрасывает звонок, кидает найденные и подходящие сережки обратно в коробку, скидывает с ног туфли. Не злится, не торжествует, что перехитрила и обогнала на один шаг большого серого волка — просто из всех представленных зол выбирает то, которое не оставит его в выигрыше. Ставит на огонь турку, намереваясь сварить кофе; ставит на паузу самокопание и чувство вины за то — за что? Видимо за то, что он стоит там, бедный, один, посреди летней теплой ночи — великолепный в своей футболке и кожаной куртке, сошедший со страниц подростковых журналов о сексуальных фантазиях переходного возраста. Стоит, заведомо зная, что обладает всеми козырями колоды. Она возвращается на то же место, занимает ту же позу — ставшая ниже, постепенно заполняющаяся одомашненностью; не обозленная, не разочарованная — уставшая и находящаяся в сражении с самой собой: с одной стороны кричит, что глупо топтаться на одном и том же садовом инвентаре, с другой стороны чуть шепчет, что раз планы отменились, то можно посветить ему часок-другой, и внезапно объявившиеся гадливые частички в душе поддакивают, напоминая, что она ничего не потеряет, если ему сдастся. — Я унижен и оскорблен.Больше терпеть нету силы. Больше терпеть невозможно. Боже, какой он красивый. Как же любить его сложно.
— Да, видимо, так и есть. В нем никогда не было стеснения, которым обычно обладают парни наравне с той самой штукой, которая зовется совестью; которая идет вместе с уважением чужих границ. Не было, еще, конечно, много чего, но именно отсутствие вот таких фундаментальных штуковин всегда бросалось в глаза — и поначалу обманчиво очаровывало привитым с детства магнетизмом бунтарства; не было, поэтому и сейчас он спокойно ее рассматривает, подмечая, как притягательно приподнята и опущена на носочек ее нога, и как все тело, чуть изогнутое чувственной волной, реагирует на его голос и жесты, и взгляды — реагирует исключительно физически, отвергая любую потугу здравого смысла занять лидирующие позиции. — Слушай, мы же цивилизованные люди. Можем нормально поговорить, все обсудить. — Если я цивилизованный человек, то должна тебя впустить? — Да, это предполагается. — Тогда цивилизация меня не коснулась. Прежде, чем сорвется — прежде, чем выбежит к нему, босая и распаленная, кинется на шею, приникая жаждущими губами к каждому участку кожи, до которого только способна дотронуться — касаясь и позволяя коснуться в ответ, вся под его руками выгибаясь, податливая и мягкая, как тающий шоколад, она уходит, уповая на то, что в его гибком и поджаром теле, которое так легко представить над собой, есть хоть щепотка той величественной вампирской стати, о которой писал Стокер, и он, уязвленный, исчезнет с глаз долой, — а там и из сердца вон, — раньше, чем она допьет кофе. Следующим днем он все там же — словно нарек место своим постом и теперь, прилежный пограничник, его охраняет. Куртка откинута на один из плетеных стульев, которые она еще не убрала, потому что не было таких уж сильных дождей, знаменующих начало осени, а темная футболка вымокла на спине и прилипла к коже, очерчивая и выделяя каждую бугрящуюся мышцу, вздувающуюся под напряжением — тащит куда-то распиленные на равные части балки, шлифует древесные опилы, занимается какими-то странными делами, больше присущими то ли семьянину, то ли бобру — но не ему, это уж точно. Видимо, ее услышав, замирает, не поворачиваясь, усмехается — вены мягко проступают на шее, тут же исчезая, оставляя только гладкую поверхность покрытой испариной кожи. — Я спал в сарае. Смешок вырывается прежде, чем она успевает себя одернуть, и Дэймон поворачивается, словно услышал разрешающий гудок железнодорожной линии — двигайтесь, преград нет; поворачивается, нижним краем футболки стирая со лба древесную стружку и пот — кадры из подростковой комедийной драмы, где неопытная девчоночка-зубрилка обязательно влюбится в своего соседа, который пять дней в неделю капитан футбольной команды, а по выходным стрижет непрерывно растущую траву газонов. — Там сейчас тепло, сыро станет только к зиме.Мамочка, что же случилось? Как же мне с этим справляться? Если скажу, что мне снилось, Девочки будут смеяться.
— Я пробыл здесь весь день и починил беседку. Она переводит взгляд на тонкую резкую конструкцию, на которую когда-то давно заглядывалась, а потом он ей ее припер — струганное безобразие, разлившее в сердце такое невероятное тепло и негу, что все отошло на самые последние из планов. Она, помнится, кинулась к нему с объятиями и благодарностями; с поцелуями, с жаром тела, находящегося в восхищении — потом он, получив пламенное «спасибо», в очередной раз смылся, не оставив и слова на прощание, а первым же сильным ветром беседку заметно пошатнуло, и тонкие балочки сломались. Так символично, что впору удушиться. — Меня не купишь починенной беседкой, если ты не знал. Мышцы натренированные, гладкие — такие, к которым, как ей помнится, прикасаться — одно удовольствие; ни одна прелюдия не заводила так, как целовать острые ключицы и прикусывать натянутую кожу, улавливая его изменившееся дыхание и замечая, как он шире разводит ноги, между которыми она умостилась. Странная злость накатывает на собственное тело, предательски вздрагивающее, покрывающееся онемением и колкостью, помнящее каждое его прикосновение и действие. Никакого самоуважения. — Если бы меня действительно волновало ее состояние, я бы давно вызвала мастера, а не ждала, пока ты совершишь очередную херню и начнешь раскаиваться. Дэймон ведет плечом, снова уловимо хмурится, но уже менее показательно — так, что даже закрадывается мысль, что он абсолютно честно сожалеет, но она знает его слишком хорошо и потому заключает, не давая себе слабины: аттрицирует. — Я починил ее не из-за этого, а потому что обещал. Аттрицирует, но тоже очень-очень честно. Накатывает и отходит к точке отсчета ощущение неизменной хлипкости — червоточина в собственном характере, которую она никак не смогла заделать; изъян, равный темно-серому пятну, проявившемуся на стене в кухне из-за сырости. Она закусывает губу, опускает взгляд, странно уязвленная тем, как грандиозно и виртуозно он замаскировал и представил починку беседки: наглядность того, что решил залатать развалившиеся отношения. Нервозно выкручивает пальцы рук, а потом представляет, что символом всего, что между ними было, стала эта резная штуковина, в магазине выглядящая вполне сносно, а в реальности занявшая такой кусок заднего двора, что она все думала, как от нее избиваться — и становится смешно. Та недоработка, которую допустил создающий ее Всемогущий, позволяет хихикнуть, прикрыв губы самыми кончиками пальцев, и даже не окрестить себя сукой за это.Только когда его вижу, Только когда я с ним рядом, Хочется быть еще ближе. Хочется… Хочется, мама!
— Ты обещал много чего, но, видимо, живешь вполне выборочно. И так же держишь слово. Его взгляд темнеет, ухмылка оседает на губах; туше — приподнимает брови, пожимает плечами, весь из себя примерный мальчик, которого необоснованно обвинили, все тому поверили, а он теперь не может восстановить справедливость. Не может, но верит, что когда-нибудь взойдет яркая утренняя звезда, и все увидят — ух, увидят!.. — что он был прав и невиновен. — Ауч, но вполне заслуженно. И в очередной раз наступает момент, ей так знакомый, ничего хорошего не предвещающий; момент, в который он выдыхает, расслабляется, предстает перед ней таким, в которого она когда-то и влюбилась, с головой погрузившись в распахнутый зев древнего жестокого чудовища, самоотверженно, прижав руки к груди и закрыв глаза — все с улыбкой, потому что по собственной воле. Это был такой глупый шаг, что даже смешно и обидно за себя: влюбилась, а потом он снова оязвился — вернул ежистость и колкость; вернул опошленность всякому жесту, словно оплеухой каждый раз заключая, что все происходящее — не больше, чем приятный горячий секс в моменты, когда оба свободны… Получать туше от самой себя — что-то новенькое.Мамочка, я все забыла; Что же мне делать — не знаю. Ты мне всегда говорила: Я не того выбираю.
Она разворачивается, замирая на мгновение, лопатками ощущая его тяжелый и обжигающий взгляд; останавливается, не уходит — не из какого-то напыщенно драматичного момента, просто нужно хорошенько все обдумать, взвесить, принять решение; Дэймон, конечно, невероятен в любви к самому себе — еще одной ночи в сарае, или где там на самом деле спит, не выдержит: плюнет, махнет рукой, пойдет к первой попавшейся, которая его, конечно, примет, раскрыв пред ним двери и еще что-нибудь тоже раскрыв. Он многого от ее решения не потеряет — ей так, по крайней мере, кажется. Может, кажется очень даже ошибочно, но верить в такое — зыбкое опасное болото, там недалеко и до шальной надежды на светлое совместное. Он, помимо этого, невероятен в любви к ней… Осекается, поднимает взгляд, вглядываясь к темноту распахнувшейся перед ней комнаты. Что ты только что сказала, милочка? Ауч. Невероятен: в том, как смотрит, когда она бегает, куда-то опаздывая, в отчаянных поисках ключей, телефона или очередной брошки, так подходящей к платью, но всегда куда-то девающейся; в том, как легко может коснуться ее губ, и она тут же их распахнет, принимая любое плавило игры — какое бы он не выдумал: лишь бы с ним, а там хоть в огонь, хоть в воду. В том, как нависает над дрожащим телом, сам не менее распаленный, но дразнит, выжидает, размашисто двигаясь между широкого разведенных гибких ног, каждым движением выбивая мольбы о большем — выбивая любую попытку думать о будущем: только бы был рядом здесь, сейчас. Дать бы себе хорошенькую оплеуху, окатив клокочущее сознание из брандспойта, да как-то совсем не хочется. Хочется тепла, утреннего кофе, который делится на двоих; хочется дыхания, мерно затихающего, и глубокого крепкого биения сердца под ладошкой — там, между переплетенных ребер. Хочется забыться, провалиться, отправившись в свободное плавание по тем невиданным далям, которые он перед ней одним только поцелуем распахивает. — Проходи. — Что? Она разворачивается, вглядывается в его потемневшие глаза, замечает участившееся дыхание. Обещает себе не быть дурой и на многое не надеяться; обещает сердцу, что не станет истязать его пустой бесплодной верой, что он — в этот-то раз!.. — останется и будет рядом, и на поведет себя как мудак. — Ты можешь войти, Дэймон. Было бы намного легче, если бы на таких мужчинах сразу стояла красная блямба с предупреждением; такая, которая еще с восклицательным знаком рядом, и чтобы обязательно неподалеку — череп с костями: «Вызывает привыкание». И длиннющая инструкция к таким вот мужчинам несомненно должна заканчиваться извещением, что жить без него больше не захочется.