— Ты не боишься, что за эту любовь твой Бог отречется от тебя?
Всегда, когда родитель открещивается от ребенка, который принес сильную, неумолимую боль; который предал, не обернувшись на то, что ему дали — всегда это двуострая тягота, которую едва ли может залечить время. Хемунд поднимает блестящую золотую чашу, уповая, что силы еще есть в нем, заключает: «Аминь», — причащает свой приход, благословляет — раздает божью милость всем, кто к нему является; всем, кто в том нуждается. Раздает, хотя не имеет к тому власти. Делится тем, что у него отняли, забрали, изъяли — то, чего сам оказался лишен. Практически осознанно богохульствует — сплошь напускное притворство; целиком отлитый из порока и вранья. Крестит — разрывает движением пальцев застоявшийся воздух в душной церквушке, рассыпает по искаженным горестью лицам благодать, дает почувствовать, что Бог рядом с ними, протягивает им всем свои ладони словно многорукое существо, преисполненное массой свободного времени, чтобы разбираться в семейных склоках и чувствах столь мелких, что даже противно, нежели смешно. Любым святым движением он дарит нуждающимся надежду, что они не одиноки — при том сам одинок до мучений; одинок, лишенный благодати Отца за порочность собственного тела — за черноту души и помыслов, и действий. Ставит чашу, снимает с плеч орарь, оставляя испещренную золотыми крестами ткань, и тут же руки его улавливают движение хладного воздуха, и Хемунд оборачивается, зная, кого увидит пред собой; как святая, замершая подле алтаря, девушка улыбается, и склоняет голову в легком благодетельном жесте. — Благословите меня, Епископ, ибо я грешна. Не поднимая орарь и собственных глаз не отрывая от ее лица, Хемунд подходит ближе, замирает и тяжело выдыхает в бесплотных стараниях унять собственное сердце. Она терпеливо ждет, даже не двигается — будто истинно ожидающая покаяния. Хемунд касается двумя пальцами ее лба, ведет незримую линию вниз, уходит влево — пальцы его, касающиеся теплой бархатной кожи, дрожат; он не доводит распятие до конца, обхватывает ее лицо руками, ладонями приникает к заключенному внутри нее жару и пороку; и целует — остервенело, жадно — абсолютно показывая, ни капли не утаивая, как может нуждаться в закреплении обладания чем-то, что так схоже с правом нести смерть. Она смеется ему в губы, касается ладонями тела, облаченного в святые одежды — обжигает, распаляет, — уничтожает любую попытку выстроить защиту от ее власти. Хемунд делает шаг вперед, она, повинуясь, отступает — он уводит ее от алтаря, чтобы не осквернять столь святое место — не осквернять хотя бы в этот раз.Я — плоть, кости. Я — кожа, душа. Я — человек. Не больше, чем просто человек.
Затухают все зажженные свечи, словно резкий порыв сдул плотное уверенное пламя; мягкая темнота, едва прерывистая в тех местах, где в церковь проникает свет из высоких окон, накрывает Хемунда вместе с тем, как его обволакивает теплота и чувство правильности — не святости, но завершенности какого-то необходимого жизненного цикла. Почти завершенность его собственной жизни. Когда Бог покинул его? Сейчас или в первую их встречу; когда он протянул руку к подрагивающей ладони девушки, и она не дала себя коснуться, будто предостерегая, защищая, позволяя обдумать, а нужно ли ему с головой опускать в ад из одного только чувства — желания, — которое могла бы удовлетворить любая другая, но менее дьявольская. Может, тогда, когда он подхватил ее, усадив на алтарь, и позволил собственной плоти слиться с греховным горячим телом, и выдохнул — хрипло, глубоко, закрепляя печатью утерянной святости указ о собственной казни через повешение или через обезглавливание. Когда? Какая разница. С того самого момента, как Божья длань исчезла, Хемунд пожалел лишь о том, что адские создания являются так редко; но, говоря откровенно, осознание произошедшего настигнет его — позже, когда большего всего он будет нуждаться в Отце, а он, такой прославленный в собственном милосердии, от епископа отвернется и больше никогда не обратит свой сияющий взгляд на сына, ведомого желанием плоти — Дьявол именно так чаще всего развращает сознание крепких и стойких мужчин; именно это предстает самым рабочим способом обратить святую душу к адскому пламени. Хемунд приникает к ее шее, плечам; тонкое серое платье, скрывающее желанное тело, быстро спадает на каменный пол под властью его рук. В ней нет ничего человеческого. Никогда раньше простая женщина не вызывала в нем столь кипящее чувство необходимости полного обладания и голода — настоящего голода; такого, который просто так не утолить, не заглушить его ни минутными радостями, ни милостивой верой. Она перехватывает руку епископа, дотрагивается кончиками пальцев до середины его ладони, и Хемунд будто возносится, смотря на свое бренное тело сверху — тело, распятое, брошенное и забытое; то место, которого она касается, сразу обращается кровоточащей стигматой. Сын, покинутый Отцом; ребенок, причинивший такую сильную боль в ответ на всю подаренную ему милость, что простить попросту невозможно и остается только смириться, вырвав любовь к нему из сердца — от того оставив его обычным органом; пустой звенящей оболочкой, быстро иссыхающей.Я — пот, изъяны. Я — вены, шрамы. Я — человек. Лишь только человек, не более того.
В очередной раз он называет эту встречу последней. Именует творящееся безбожное бесчинство — ошибкой, которую больше не повторит. Приникает губами к телу, странно горячему; ловит вздохи, чуть свистящие и хрипящие — ее собственное предсмертное покаяние; исповедь Дьяволицы, которую принимает и закрепляет индульгенцией епископ, лишенный религиозной власти. Ее кожа вспыхивает сотней, тысячей выведенных золотом распятий, и Хемунд каждого повинно касается — каждого, сияющего, горячего; перевернутого. Принимает все то, что она ему предлагает — благодарно, без малейшего сомнения в необходимости происходящего. Это проклятые дары — те, за которые расплачиваешься собственной кровью; те, от которые не откажешься, покаявшись. Те, которые мужчины безропотно принимают если не всегда, то крайне часто, и потому Дьяволу легче творить свои дела. Он, Рогатый, знает, что и кому необходимо послать, чтобы такой великодушный и всепрощающий Бог лишил милости подвластное по природе своей греху тело — отрекся от своего же создания, от него отвернулся. В конце концов, Хемунд — всего лишь человек. Храбрый воин, справедливый посланник Господа. Но всего лишь человек. Он чувствует, как жар проникает в тело, заполняя ткани и выступая испариной на коже; чувствует, как все существо его повинуется законам не божьим, не дьявольским — просто законам, порожденным естественностью. Ощущает, как обретает успокоение. Девушка исчезает, едва он успевает коснуться креста, пылающего у нее на груди — переливающегося всполохами адового пламени, пульсирующего, точно вынутое из грудины сердце, перевернутого. Его же распятие — щит, подаренный ему Богом, чтобы он бродил в мире людей, даровал благо, простирал собственную осеняющую длань над ликами нуждающихся; распятие он оставил на алтаре, там же, где и орарь, видимо, стянув с шеи, даже не задумавшись о том, что делает.