— Вновь и вновь мудрецов трогает красота. И они страдают от любви. Счастливы глупцы, которые остаются равнодушными и свободными.
Из всех светлоликих и добродушных он выбрал именно ее; отмел ладно слаженных воительниц и покрытых осязаемым повиновением наложниц; из всех тех, у кого по рукам течет сладкий яблочный сок, он на собственной груди пригрел именно эту змею. Потому что сам он, буйноголовый — за таких матери всегда молятся с особым неистовством, чтобы любимое дитя, разум утратившее в битвах, вернулось домой хоть в четверть таким же, каким родной чертог покидало; потому что сам он себя в омуте ее глаз обрел и там растворился — без малейшего остатка, без сопротивления и желания бороться за свою же опостылевшую свободу, которую и вручить некому. Он пошел бы к Провидцу, чтобы услышать от того, что судьбой ему начертано быть великим воином, обзавестись семьей, получить от Богов сильных и крепких сыновей и изящных дочерей с острым взглядом и хваткими руками, способными удержать меч; что достоин жизнь свою прожить так, как ему определено, и умереть, оказавшись подле отца в Великом чертоге, наравне с Асами выкрикнув «Скол!». И пошел бы к матери, приняв ее трепетные объятия, в которых буйная голова перестает кружиться и крениться в сторону гадливых решений; услышал бы от нее, что следует внимать клокочущему и неразборчиво урчащему сердцу, которое зовет его в неизведанные земли, в чужие миры, в иные культуры — которое, в конце концов, зовет его к той, что находится куда ближе, нежели гиблые пустыни, озаренные ярко-красным солнцем, низко повисшим над опасными дюнами, и всякие там тайные плетения языков, что очень хочется понять и постичь. Послушать сердце, но не отступать от мыслей, колких и достойных, заслуживающих того, чтобы к ним прислушались; вопящих о том, что вдвоем им быть — гиблое и пропащее дело, обреченное и в самой основе своей прогнившее. Он пошел бы к кому угодно, кто сказал бы ему держаться от нее как можно дальше, и прислушался бы даже, верно, к самому себе, только едва Провидец начинает говорить о жене, что должна стоять подле Бьерна, готовая подхватить его меч и тело его, от стрелы заваливающееся, удержать, и едва Лагерта, опустив ладонь на его голову, усмехается, что выбирать следует достойных девушек, которые раз за разом оказываются ужасно сложными — и едва сам он ворошит свои же мысли, чтобы в них обнаружить ту истину, холодную и вымеренную, как неизменно перед глазами только ее гибкий образ, окруженный языками пламени и тяжестью сваливающийся на все его тело. Он пошел бы к любому, но идет к ней. Черные крупные птицы острыми крыльями прорезают серое небо: Бьерн видит, как низко они пролетают, как рассекают все пространство над его головой; видит приближающуюся бурю — ту, что всегда с холодом, завыванием ветра, с колкими мелкими каплями быстрого дождя, разом сменяющегося настоящим штормом; и со всем этим неминуемым и грядущим приходит к ее дому — всклокоченный, свирепый, студеный — льдистый. Она улыбается, приглашает его в зал, посреди которого шипит и потрескивает пламя, способное согреть его тело, но едва ли касающееся хоть единым витком теплого воздуха сердца, замершего, едва она распахнула двери — словно раскрыла грудину, обнажая душу; никто не учил ее, среди крепких мужчин живущую, что от демонов, с грозой и вихрем пришедших в час, когда над землей только бледный лунный свет, следует спасаться, едва себя помня нестись прочь, надеясь, что в ветвистых коридорах такое вот существо заплутает и сгинет, умерщвленное божественной карой — боги для того в этих краях и поселились, чтобы уберегать своих ласковых дочерей, под сенью их сокрытых, от тех, кто является с топором у пояса и браслетом на запястье в вязкое мгновение полнолуния. Бьерн принимает все, что она предлагает, хозяйкой оставленная в Хедебю, пока те, кто должны защищать сокрытое в глубине фьорда место — ее братья, отец, большинство сильных и здоровых мужчин, — его же приказом отправлены к дальним берегам послами мира и всяких добрых намерений. Ей же бояться нечего; Железнобокий, хоть и в голове его странным вихрем взвинчиваются острые мысли, сидит напротив, понимающий, что без позволения не сделает ничего, чего неистово хотел бы — и, собственно хочет, — потому что в глазах ее, к нему обращенных, переливается что-то, искрится и бурлит, и сразу ясно, для чего Великий змей изогнулся, в собственный хвост впившись своими же зубами: из капель его крови, что скатились меж острыми чешуйками и упали в бурлящие темные воды, уродились такие девушки, как она, и теперь Бьерн вынужден в страдании коротать дни томительной разлуки, которые решает навсегда отринув, усмехнувшись и предложив ей стать его женой. Второй, откровенно говоря, женой, что тоже очень почетное право, потому что напряженный, непобедимый, несокрушимый — опасно бессмертный, он умеет рубить головы, нестись в бой; умеет отдавать собственную жизнь в руки вершащих судьбы; умеет быть первенцем великого Рагнара. И умеет разорять святые земли, оставляя пустую, зачастую выжженную скорлупу в тех местах, где когда-то простиралась божья длань. А еще потому что смертельно устал, бурю тоже приютивший под своим сердцем — где-то в районе широких и плотных ребер, не раз сломанных, каждый раз друг за друга цепляющихся и от того мешающих ему спокойно жить, — терзать себя мыслями о правильном и ошибочном, о гиблом и том, что суждено и судьбой определено, о всяком, что тревожит и без того чуткий поверхностный сон, раз за разом оборачивающийся кошмаром, в котором он с распахнутой настежь душой стоит посреди пчелиного улья. Стоит, коленопреклонный, готовый в любой момент навзничь рухнуть и навсегда закрыть глаза, пугающе светлые и переполненные томительным желанием, — стоит, низко склонив голову — хищник, защищающий шею, — перед ней одной, на него сверху вниз взирающей. И ее глаза — абсолютно дьявольские при всей святости лика. Во всем этом и много большем Бьерн находит собственное мученическое наслаждение. В происходящем воинствующий Бьерн себя обретает. Она улыбается и говорит, что обязательно примет решение, если уж он ей такое право оставляет, и в знак глубокого к нему расположения, которое вынуждает и саму ее постоянно впускать его, в очередной раз явившегося и распахнувшего свои страшно тяжелые и непомерно гиблые мысли перед ней, обреченной на его крепкую, но такую болезненную любовь, странно похожую на укусы тех, кто жалит, оставляя на коже красные волдыри, наливающиеся мраморными прожилками воспаления; в знак того, что действительно подумает, оставляет на его виске касание губ — клейменный поцелуй. Такие поцелуи, особенно если она дарит их на прощание, сохраняются невидимыми, но ощутимыми язвами, словно все его тело ее отторгает; такие поцелуи неизменно приводят к бессонным ночам, в длительности которых он кончиками пальцев касается лба, век и скул, касается бугрящихся натянутых мышц под израненной кожей — все тех мест, где она оставляет терзающие душу и тело метки. Касается, будто желая измельчить ускользающее ощущение единения в пыль и ее уже втереть глубже, чем вообще возможно. Втереть так, чтобы навечно запечатлеть — до собственной смерти. Ее решение он, конечно, примет в любом случае, каким бы оно не было, потому что равно тому, как мать советует ему слушать сердце, которое рвется к ней, тянется и вибрирует где-то в горле, неистово вымаливая хотя бы мгновение обоюдоострой близости, она же говорит ему, что достойные девушки — всегда самые сложные; а это девчонка, стало быть, исходя их того, что душу его выворачивает одним только взглядом, самая сложная из всех, на которых он только мог позариться. И равно тому, как Провидец определяет ему ту, что станет рядом, опорой, поддержкой и верностью осветив жизненный путь, он же и пророчит, что Бьерн собственное тело, изнеможенное, израненное, его же дуростью источенное до глубоких сквозных дыр, принесет ей, на то усмехнувшейся — и способной исцелить его едиными движением ладони, скользнувшей между взмокшими крупными мышцами спины, перекатывающимися под кожей. И она исцелит. Бьерн принимает тихое и смущенное приглашение переждать ночь и бурю в Хедебю, согласный на ее компанию до самого рассвета, потому что пока она на него смотрит, смеется, рассказывает о чем-то и просит ответно поведать ей о всяких там его мелочных путешествиях, в которых он, устремившийся в холодную туманную Англию, или ринувшийся в безлюдные и гиблые пустыни, где нет ничего, что могло бы стать ориентиром для мечущегося сознания и взгляда, обнаруживал там, во всем этом, тонкие голоса иных культур и их изящную привлекательность. Он описывает ей все, что только видел, умалчивая, пожалуй, лишь об одном. Душу обнажая, оставляет в ней уголок, в котором хранится воспоминание, как в серой пелене и дымке, ползущей над водами Англии, или в ярко-оранжевых крупицах, перекатывающихся под его тяжелым шагом, зыбких и опасных, проглатывающих каждый след, едва убираешь ногу; в закатах, рассветах, бурях и солнечных днях, в хлестких непрекращающихся дождях и завываниях пряного ветра; в том, как пела обнаженная сталь, и как пламя высокого костра уносилось высоко в небо, покрытое скопищем звезд, словно белесым мрамором — во всем он странно различал и улавливал ее взгляд и жесты, и тихий голос, и легкий смех, и ощущение, на коже свербящее, ее прикосновений. И сразу становилось понятно, зачем он вообще живет.Чтобы найти кое-кого // Бьерн Железнобокий
29 января 2021 г. в 11:59
Примечания:
Упоминание религии
Фэндом: «Викинги»