— Но когда удача отворачивается, нужно иметь план, а у тебя его никогда нет.
Когда Этан отправляет его домой, он категорично и очень уж резко отвечает несогласием; прямо громкое «Нет!», отскочившее от стен кабинета и всех тех предметов, что в нем: от шкафов, дивана и маленького столика, в который упирался грязным и видавшим многое ботинком. Потом, через секунду, когда Левин добавляет что-то про душ, он задумался, потому что, действительно, кожа болит, тянет и чешется; хуже всего и всего ощутимее — воняет; шесть недель в условиях полевых, в прямом смысле этого слова, перемежающихся с грязными речками, которые приходилось переходить вброд, не думая, что там у них на дне. Потом добавляет что-то про отдых, от которого Ари не собирался бы отказываться, если бы не те тысячи «но»: темнокожих, обездоленных, нуждающихся в спокойной жизни и вообще — в жизни. И, конечно, про семью. Про дом. Вот тогда Левинсон ощутимо прикусывает язык, потому что то самое категоричное «Нет!» искрится и щиплет во рту, острым осколком туда-сюда катаясь. Про то, что имеешь, забывать всегда очень просто; то, что воспринимаешь как должное, представляешь всегда рядом находящимся — следовательно, так как иначе быть и не может, и волноваться не о чем.Мамо, А ти ж мені казала, Як не жадай.
Ари быстро забывает о том, что было по-другому; он приходит в квартиру, где чисто и пахнет чем-то горячим и дико калорийным; почта разобрана, счета оплачены; полы блестят так, что, как часто говорила его мать, с них можно есть — так, что он какое-то время смотрит и боится сделать шаг внутрь дома, понимая, что с подошвы тут же ссыплется вся имеющаяся грязь, оставляя размашистый след, постоянно увеличивающийся в размере, растекающийся. Стоит, смотрит, переводит взгляд на телефон, на маленький столик, на котором все рассортировано по коробкам: в одной письма, в другой счета — оплаченные налево, неоплаченные направо, — его какие-то важные бумажки, извещения, рекламные листовки; все это она раз в месяц перебирает, сортирует и выкидывает лишнее. Она — мелькнувшая в дверном проеме: том, что в другую комнату; заметившая его только каким-то боковым зрением, человеку, видимо, доставшимся от животного, и замершая. Что-то там про баранов и новые ворота — Левинсон смотрит на нее, усмехается, делает шаг в квартиру, прямо слыша, как чавкает мягкая грязь, застрявшая в рисунке подошвы, и только успевает скинуть с плеча сумку, когда она срывается с места, подбегает к нему и, скорости не сбавляя, обнимает. Тут же оказывается подхвачена сильными крепкими руками и привычно обвивает торс ногами, что-то там мурлыкая про то, что соскучилась до одури. В секунду, пока он еще может думать о нехорошем, Ари вспоминает о чистых полах, которые покрывает пятнами, и о ней самой — тоже очень чистой, мгновенно впитывающей запах уставшего и пережившего многое тела. Но, так уж вышло, что раз ей на это все равно, то ему и подавно; а потом она чуть отстраняется, все еще висящая на одном только энтузиазме, их двоих поглотившей близости и силе его рук, и целует, обхватывая его лицо ладонями, и думать уже ни о чем не хочется, особенно о плохом. В частности о всем том, о чем ей рассказывает — уже после; когда тело, все еще утомленное и насыщенное пережитым, хотя бы не отдает почти двухмесячной вонью. Рассказывает, конечно, не полностью. Многое утаивает, что-то заметно смягчает, чтобы не добавлять поводов для беспокойства, когда он опять уйдет — а это неизменно случится. Тем не менее, делится всем, что считает важным, зная, что даже опущенные детали она с легкостью восстановит — с такой вот умной девчонкой связался; делится потому, что она, наряжено сидящая напротив, пустым взглядом наблюдающая за тем, как он набрасывается на очередную порцию праздных углеводов и калорий, думает, подперев голову кулаком и плотно поджав под себя по-турецки ноги.Мамо, А я ж тоді не знала, Де ж та біда.
Потому что она выдыхает и встает до того, как он заканчивает рассказ — так уж случается, что часто девушки губят собственное будущее во имя каких-то бесноватых парней с невероятным взглядом и горячестью, которую те прячут между крупных крепких ладоней; губят, чтобы готовить таким вот буйноголовым их любимые блюда и искренне радоваться, наблюдая за ними со стороны как за своими, личными. Возвращается уже с какой-то книгой и толстой-толстой тетрадью, вдоль и поперед, и кое-где даже по диагонали, исписанной ее же почерком. — Смотри. Так уж выходит, что иногда очень талантливые и прыткие; такие, которым спасать бы мир и избавлять от страданий тысячи невинных душ, кладут все это на алтарь подле статуи божества — того, что с головой, вечно занятой проблемами кого-то другого, но безумно большим сердцем, в котором и ей местечко найдется, только вот далеко не на пьедестале победителей и призеров. Замирает, все еще держащая в руках книгу, трепетно ее к груди прижимающая — для какого-нибудь исторического полотна самое то: будто божья прислужница, под покровом ночи выносящая святое писание из самых кровавых заварушек. — Только обещай, что не ринешься сразу. Ари кивает и садится ровно, напряженно сглатывая. Что-то в ее позе и осанке его коробит и заставляет задуматься о том, кем бы была она, если б не та треклятая весна и тот конкретный ужасный четверг; была бы, наверное, счастливой. — Пожалуйста, побудь со мной хотя бы несколько… Дней. Сделанная пауза сильно бьет по ушам и сердцу. Будь она более театральной, натянутой и искусственной, не было бы такой реакции тела и всего существа, внутри Левинсона запертого — того, которое в разлуке с ней тихо воет и скребет; но девушка, искренняя в своих эмоциях, чувствах и ощущениях, иначе не может — обрушивает на него скромное, пропитанное многими одинокими ночами признание, потому что могла бы просить о месяцах и неделях, но едва ли получит даже несколько часов. Он честно ее выслушивает, пообещав, каким бы не будет итог — а он изначально был уверен, что ее идея захлестнет сознание полностью, как и всегда, — остаться с ней до конца месяца, а это ровно две с половинкой недели. Даже абсолютно искренне, уже без планов на будущее — например, после использовать это; как «бери, но это на Рождество», — целует ее, обнимает, окутывает теплом и заботой, быстро набирающими обороты и переходящими в глубокое острое чувство, до кипения доведенное разлукой. Ловит ее захлебывающиеся стоны, стягивает футболку, обнажая нежное трепетное тело, мечущееся под ним в странной и всегда провальной попытке сохранить ориентиры в пространстве; забывается, когда она вбирает его в себя и замирает, вся дрожащая и горячая, не думающая о том, с кем вообще связалась. Все честно и искренне, и абсолютно чистосердечно — без всякого злого умысла или подоплеки; или подводного камня, на которые иногда напарывается днищем лодка, перевозящая дайверов от приветливого берега к глубокими морским горизонтам — например, горизонтам Красного моря. Едва она засыпает — достаточно крепко для того, чтобы он мог все данные обещания нарушить; те самые, в которые она и сама не верит, но всегда просит, будто для отчетности, — выбирается из ее объятий, из кровати, из квартиры. Возвращается уже много позже, повинный, но радостный; склоняет к ее ногам голову, раскаивается, но делится, что идея, в очередной раз отличная, сработала и скоро окуклится в четкий порядок действий, подстегнутый возможностями, деньгами и подходящими людьми, готовыми в том участвовать. Разумеется, она его принимает. Вместе с ним радуется, смеется, ответно благодарит за все те «спасибо», которые Ари перед ней рассыпает; смущается, когда слышит восторженные отзывы, которые получила ее безрассудная и абсолютно бредовая идея. За всем этим, конечно, уловимо тушуется — внутри что-то заметно грызет, свербит и колется; может, гадкая женская природа, желающая так взбрыкнуть, чтобы ух! — и искры из глаз, и летящая в разные стороны посуда, и разбитые общие фото, надежды на будущее, семейные планы; и сердца, чтобы прям вдребезги. Внутри куксится и воет поганое чувство собственного достоинства — ощущение, что она, черт возьми, заслуживает большего, нежели имеет; что ей бы мужа, верного и с горящими для нее глазами, который с работы прямиком домой; который любил бы простой семейной любовью, без всяких там подвигов во имя мира во всем мире и беготни по опасным точкам ради благой высшей цели. Который увез бы ее жарким летом на солнечный морской берег, натирал спину защитным кремом, целовал по утрам и покупал экзотические фрукты — все, которые она только пожелает. Который строил бы вместе с их общим ребенком — лапочкой-дочкой или смельчаком-сыночком, — песчаные замки: подальше от воды, чтобы защитить хрупкие стенки. Вместо того всего она позволяет Левинсону уложить голову на свои колени и закрывает глаза, впутывая пальцы в его волосы и морщась, когда борода начинает колоть бедра от того, что он извернулся и теперь оставлять на коже горячие влажные поцелуи; она позволяет ему одним движением ладони — от ступни до колена — смахнуть всякие там картинки про счастливую жизнь с каким-то офисным работником без амбиций и планов по спасению целого народа; позволяет у себя из-под носа умыкнуть свое же собственное достоинство и на то улыбается, откидывая голову назад и глубоко выдыхая.Мамо, Любов — біда.
С ним, конечно, ничего из того, что хочется; с ним сиди, жди, выглядывай в окошко, верным — как у собаки, — сердцем его выпрашивай у тех, с кем ей не соперничать: у религиозных конфликтов, у заварушек, у военных действий. Когда он касается губами кожи ее груди, пропадают всякие мысли и страхи, всякие потуги показать зубы и ощерится на происходящее — пропадают также, как он исчезает с рисунков его же дочери.