— Даже имея два глаза, порой ты бывал слеп.
Она живет под самой крышей, превратив чердак в огромную комнату с гигантской кроватью, книжными шкафами, полками, стеллажами и россыпью комнатных цветов, с подставками, с фигурками, с мелочевкой, вокруг которой собирается пыль, потому что каждый раз ее поднимать и все начисто вытирать — абсолютно неблагодарное дело. Она завешивает дверные проемы шторами, состоящими из сотни блестящих нитей, украшенных то там, то здесь крупными бусинами, и прозрачным тюлем перекрывает вечно распахнутые окна; и с упоением рассказывает ему в раннее зарождающееся утро о касатках — крупных, опасных, обреченно умных. В неволе сходящих с ума от собственного голоса, отражающегося от стен. Ответно выслушивает тысячи легенд и историй, которые Тор приносит с собой из тайного мира вместе с горстью молний и ворохом громовых раскатов, завалившихся в складки плаща — вместе с резким озоновым запахом, от которого неизменно дрожат колени и першит в горле, потому что он — предвестник всего того, без чего она уже не выживет, если то отобрать. Тор смеется, позволяет ей улечься щекой на грудь, вслушиваясь в гулкое биение наэлектризованного сердца, и рассказывает про волка, змея, ворона, дерево — черт его знает, про что именно, и про все разом, пока она не засыпает, плотно окутанная его теплом, голосом и витиеватым фольклором; и его объятиями — крепкой рукой, на которой лежит и которой же оказывается обхвачена за нежные хрупкие плечи: сильной лапищей, на ладони немного мозолистой от рукояти верного оружия, в той характеристике с самим мужчиной схожего. Иногда она засыпает, лежащая на траве, потому что вытащила его в звездную ночь и считала медведиц, параллельно говоря ему о чем-то стороннем — кажется, о заброшенном поместье в Италии, где жила сестра Наполеона, — и смеясь, и выгибаясь от легких скользящих ощущений кончиков пальцев по обнаженной спине. Еще, бывает, но уже реже, позволяет себе дремать в тени раскидистой вишни — той, что на заднем дворе, — свернувшись под его боком, сжавшись будто от холода, но вокруг пышущее лето, солнце и переливы ярких птиц; свернувшись калачиком, потому что, верно, на уровне каких собственнических животных инстинктов хочет маленьким изъяном пробраться в его упругую реберную клетку и там замереть, недвижимая, неприметная — незамеченная. Такая, которая враз может разрушить его самым изысканным способом — и тогда скандинавский бог сразу поймет, почему ураганы называют женскими именами. Она встряхивает снежно-белую простынь, выравнивает ее, туго натягивает на проволоку, разглаживая ладонями каждую складку, потом достает из корзины еще что-то и вешает рядом, наблюдая, чтобы опора не прогнулась; на ней малиново-розовый сарафан, задирающийся при каждом поднятии рук, но оставляющий огромный простор для фантазии — так, что сжимаются все чертовы шесть сотен с лишним мышц. Потом, когда Тору надоедает считать мокрые пятнышки, расползающиеся по ткани от отлетевших брызг, он прикрывает глаза, наслаждается ярким дачным солнцем, ее голосом и запоздало кивает на приглашение поехать на поле, чтобы, кажется, получить зерно. И еще, ногой отталкиваясь от земли, задает монотонное движение гамака, в котором развалился — в котором они часто засыпают вдвоем, сраженные скучным полуднем и разделенной на двоих размеренностью дней; они: он — скандинавский бог, она — сумасбродная девчонка, пахнущая спелыми дынями и насквозь видящая его с каждым изъяном и недостатком. Ждущая его так, как никто, никогда и нигде не ждет, потому что счастье это — на неизвестном ей языке ругающееся, громкоголосое, одноглазое, приносящее губительную для ее нежных фиалок непогоду, — всегда уходит, не попрощавшись. Тор с легкостью закидывает на плечо мешок с пшеном, который позже поможет ей разрезать, чтобы сесть в другом конце комнаты и наблюдать, как, запустив ладошки внутрь, она набирает несколько горстей холодных зерновых ядрышек, чтобы раздробить их в домашнюю муку. И замесить пухлое тесто, и испечь высокий хлеб с янтарной коркой — и совсем не пугающе шикать на бога, который пытается отломить кусок, хрустящий и исходящийся паром. Уложив на ее колени голову, Тор закрывает глаза и вслушивается в очередную историю — в этот раз, кажется, про пчел, которые строят свои соты по спирали, равно которым она вырисовывает, пальцы запустив в его волосы. Говорит, что завтра соберет спелую вишню и передавит ее в густое варенье или выжмет компот; что обещают дождь, поэтому нужно не забыть закрыть окна; что любит его очень-очень сильно, и вечер аккуратно пробирается в деревянный двухэтажный дом, оторванный полями, лесами и бездорожьем от всякой цивилизации. Остается только ее голос и его хриплое ответное, и медленное, набирающее обороты касание — от лодыжки до колена и выше, выше, еще чуть-чуть выше, — которое распаляет тело осторожными неторопливыми волнами, без всякой резкости набегающими на сознание томительной вибрирующей истомой. Она смеется ему в губы, когда Тор над ней нависает, и принимает спрятанное в движениях признание — что в скандинавских, что в любых иных чувствах, власть имеющих и в далеком Асгарде, и на Земле.Возьми меня с собой в свой день и час любой, В дорогу дальнюю, в тревогу давнюю, возьми меня с собой.