— Ты нас только позоришь. — Нет. — А вот и да. — А вот и нет. — Зачем ты сдаешься? — Просто мне это показалось очень разумным. — Тогда я сам здесь все порешаю.
Ясно же, что не всего этого она ожидала, когда соглашалась помочь Эдди — с чем? Черт его, уже и не вспомнишь, даже если напрячь все оставшиеся извилины, еще не исклеванные в прах и труху и самим Броком, с его миллионными загонами, и дружком его, что внутри, то ли где-то левее печенки, то ли прям внутри-внутри, в тканях и костях. Может, соглашалась помочь с редактурой, может, с интервью — не удивилась бы, если бы кто-то сказал, что сама и давала ему когда-то развернутый комментарий касательно вопроса об окружающей среде, государственной тайне, спросе потребителя на стиральный порошок в оранжевых пачках, который гораздо больше, нежели в синих, о детских кроватках, становящихся причиной смерти двадцати процентов новорожденных в первые недели, о грядущем дожде, который все обещают и обещают, да никак не пойдет. Без разницы: влезла во что-то, вляпалась, а где вляпываешься, там и, зачастую, поскальзываешься — где поскальзываешься, там падаешь: не смогла устоять перед взглядом его и фразочками, и ухмылкой, и жестами, и курткой, скрипучей и плотно сидящей на мышцах рук — и перед самими этими мышцами, боже мой! Не смогла; закрутилось, завертелось, как часто и случается, затянуло по самую шею и душит теперь густым вязким потоком, глыбой, на голову рухнувшей, толщей, навалившейся на грудь — она поднимает на Эдди взгляд и усмехается на очередную разбитую кружку, и щурится, отпивая остывший чай из собственной, пока еще целой посудины, на новый виток его злости. И знает, что где-то в глубине тела Брока сейчас куксится и ворчит Веном, а от этого ползет по спине липкий колючий холод.Я не знаю, что мне делать с этою бедой.
Жить с двумя этими, когда изначально соглашалась на одного, это, конечно, то еще испытание — медленно на цыпочках бредет по полю, усыпанному заряженными мышеловками, под которыми прячутся коварные мины, в чувствительный к ударам гексоген помещенные, и даже старается не дышать, чтобы не подорваться; опасно, зато, наверное, интересно и даже немножечко увлекательно — как сидеть рядом с огромным горящим ангаром, не зная, что внутри: подушки и неустойчивые китайские фейерверки. Интересно, увлекательно — занятно; и ноги, в сторону огнища протянутые, в тепле. Ужасный, короче говоря, выдался виточек жизни — на грани эксперимента над самой собой, сколько же еще выдержит эту напасть, которую кто-то когда-то весьма нежно окрестил влюбленностью и, стыдливо глаза опустив, поставил звездочку сбоку, чтобы сделать сноску: «Любовь» — мелким неразборчивым шрифтом, от времени чуть выцветшим и потекшим. Полный, выходит, провал; когда Эдди к ней поворачивается и выдыхает, завершая свою тираду о том, что все вокруг противные, гадкие, мерзкие, лживые — Веном добавляет, что смерти заслуживающие, — и когда подходит, чтобы, сидящую, заключить в объятия крепких рук, опустившихся на плечи, и даже чтобы в макушку поцеловать, усмехнувшись, то хочется очень-очень сильно визжать от счастья, уткнувшись в мышцы его живота носом. Такое случается, когда встречаешь мужчину, может быть, и не идеального, да и кошмар насколько несносного; не такого, которого представляла темной ночью, зажмурившись и шепча в потолок желание обязательно получить красивого, статного, сильного — благородного почти рыцаря, но не до конца. Пусть без сияющих доспехов и стремления рубить ящериц направо и налево, но хотя бы честного и пылкого. Такого, кто будет оберегать, как своего родного ребенка, и защищать, как собственную честь. Вот и выходит, что хотя бы с последним не прокололась. Эдди спрашивает, какие у них планы на вечер; губами скользит по виску, устремляется к уху, чтобы прикусить чувствительную мочку, и ниже, к шее, мгновенно взмокшей и покрывшейся острой дрожью. Уточняет, сколько у них осталось совместных часов до того, как она вскочит, уложит волосы, натянет свое лучшее платье и упорхнет в распахнутую дверь — так сказать, интересуется, запуская пятерню в пока еще спутанные и не расчесанные локоны, чуть у затылка их оттягивая; и также вытягивает какую-то тонкую стальную струнку внутри нее самой, которая начинает тихо звенеть и вибрировать, собираясь волнами движения у подрагивающих коленей и бедер, под нежной кожей которых уловимо каменеют мышцы. Ощущение, конечно, будто залили в вены, артерии и каждый капиллярчик кипяток; Брок улыбается ей в шею и тянет на себя, широкими ладонями обхватив талию, заставляя встать, чтобы тут же усадить ее на стол. Она понятия не имеет, как все это выходит — и, главное, в той же степени не представляет, о чем в черепной коробке Брока глагольствует в такие моменты Веном; не знает, как говорится, и знать не хочет. Откидывает назад голову и стонет, ногами обвивая бедра Эдди, его к себе притягивая и помогая, сумбурно и слишком уж спешно, стянуть с тела футболку, на которой то там, то здесь какое-нибудь пятнышко.Поначалу не боялась, думала — пройдет, Но внезапно отказало сердце мое.
Да-да, не знает и знать не хочет; пальцы у нее неимоверно холодные и дрожащие, и Брок, перехвативший вскинутую ладошку, заботливо на них дышит — так мило, так оберегающе, что голова кругом от контраста, когда иной рукой накрывает ее бедро, сильно и хищно, до медленно наливающихся синяков, и резко толкается вперед, заполняя до самых последних миллиметров тела. Эдди просит ее либо расслабиться, либо чуть откинуться назад, хрипло выдыхая в распахнутые губы на каждом гибком и размашистом движении; он, от нее в отличие, кое-что все же знает. Маленькую, мизерную — малюсенькую — заковырку ее характера, от которой крышу сносит по самое фундаментальное основание, разгадал уже давно и старается следовать выбранной заповеди, потому что, пока хорошо к ней относится, лаской и нежностью заливая тело с ног до головы, она свернет ради него горы, чтобы Брок был счастлив. Но, видит бог, стоит ему хотя бы задуматься о том, чтобы обидеть ее, гнев выплескивая не на кружках, которые когда-то покупались в комплектах по шесть штук, а теперь сплошь разномастные и заметно кое-где надтреснутые, если уцелели, то эти же горы она на него обрушит — прямо на его пустую голову, — и даже глазом не моргнет. Вот и все, такая уж истина, кем-то когда-то давно открытая: если женщина идет против тебя, то проще про нее вообще забыть, потому что иногда в этих чертовках что-то переворачивается, и с того момента они спокойно могут смотреть на то, как ты помираешь в каком-нибудь стоке, сбитый многотонным КАМАЗом, переломанный, перемолотый. Смотреть — и им плевать. Не дословно, но суть такова. Эдди тянет ее к краю стола, плотно обхватив одной рукой поперек талии, а иную ладонью уперев в поверхность, чтобы хоть как-то сохранять ориентиры в пространстве и устойчивость кренящегося тела; и, обхватив ее лицо, целует, чем и ей, и себе мешает восстановить дыхание — может, что-то мазохистское: удовольствие от того, что воздух толкается в трахее и жжет ее, сводит тягучей судорогой. Что-то, что пытается сравняться с тем, как она иной раз становится перед ним, взбешенным, руки скрестив на груди и высоко вдернув подбородок, когда разбежались уже все вокруг — и не дрожит ни один мускул; как тогда, когда Веном урчал ей в лицо. Брок, потом, кажется, спросил, бесстрашная ли она, точно знающий, как пугают ее пауки, темнота, резкие звуки, слишком плотный туман, гром, отсветы молнии — боже мой, список же, по правде говоря, бесконечный, только, видимо, исключающий инопланетную темную жижу, которая обволакивает тело того, кому в губы несколько часов назад шептала что-то бессвязное и хриплое, — облепляет и превращает его в мощное, сильное, крупное — клыкастое и языкастое. Спросил; она, медленно убивающая его ясным, видящим все насквозь взглядом — в том, видимо, сговорилась с Веномом, — усмехнулась и сказала, что, даже превратившийся в монстра в прямом смысле слова, для нее он остается светлоглазым мальчишкой, который заламывает руки, выкручивает пальцы, падая на стесанные колени и слезно умоляя любить его. И она любит.Тебе и небо по плечу, А я свободы не хочу.
Эдди помогает ей спрыгнуть со стола, мягко удерживая под локоть и усмехаясь, когда она начинает осторожно разгибать затекшие ноги, гибко потягиваясь и улыбаясь на его вскользь вброшенный вопрос, надолго ли она вообще уезжает — будто не знает, не помнит, не придает значения, но спрашивал, по факту, уже тысячу раз. — Три денечка, так что выдержишь как-нибудь. Отдохнешь от меня как раз, разве нет? Конечно, нет; Брок также помогает ей подправить растрепавшийся пучок, одной ладонью собирая взлохмаченные волосы где-то в районе затылка, и усмехается, со спины прижавшись губами к родинке, украшающей выпирающий позвонок. — Скажешь, что любишь меня? — Люблю. Ах, да, люблю и люблю — вот тебе, на трое суток. Считай, с запасом. Оба знают, что никаких семидесяти двух часов не будет — она заскулит много раньше, наматывая на палец пружину телефонного провода — у кого вообще, кроме ее поганой семейки, остались стационарные телефоны? — и умоляя забрать ее, спрятав во внутренний карман кожаной куртки, чтобы свернулась там калачиком и прижималась к крепким мышцам груди, внутри которой крутится, вертится и гонит кровь ухающее сердце. Будет загнанным в клетку зверем метаться по этажам приземистого домика, почти загородной дачи, в которой ее мамаша и полуистиричная сестренка, и едва ли на стену не полезет от того, что каждый семейный ужин со сворой тетушек и дядей-пьянчуг — почти поминальный, больше смахивающий на скорбное религиозное отпевание с церковной музыкой и коптящими свечами. Вскоре все вытечет в ссоры на пустом месте, и она поспешит ретироваться первым же рейсом, обменяв уже купленные билеты — якобы под предлогом, что не хочет до конца портить родственных отношений, по факту же, потому что чуточку спятила. И разучилась жить где-то там — не в его крепких объятиях.Не оставляй меня, любимый.