По законам военного времени

R
В процессе
5
1
Размер:
планируется Макси, написано 55 страниц, 25 295 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 11 Отзывы 0 В сборник

— 2 —

Настройки
      — Этим делом буду заниматься я! Любые дела в этом уезде, так или иначе связанные с деятельностью революционною, находятся под моим личным контролем!       — Ну, я поеду? — встрёпывая поднятую к небу лошадиную голову, спрашивал Берендеев.       Там всё белела синь, и низкое, белое облако леденело.       — Езжайте! Я здесь останусь, займусь, — усмехался он, — так сказать, делом.       Берендеев посмотрел на него долгим, пристальным взглядом и кивнул.       Лошадь ржала, закидывая голову и вставая на дыбы, скребясь об землю.       — Ну тише, тише, — шептал, а ветер доносил до Елизарова, Берендеев и гладил лошадь, — не то…       — Прощайте! — сказал Елизаров.       — Прощайте, прощайте! — ответил Берендеев, и широкою грудью прижался к лошади, что-то ей шептал в ухо, так вот и крутящееся.       Елизаров наблюдал недолго, усмехнулся и, наклонясь, пошёл.       Глубокий, мягкий снег так тут и лежал, да и накрапывать стало мелкими, сгорающими на щеках снежинками.       Елизаров сбросил их, скинул и укоризненно, щуря глаз, глянул в небо.       Оно его баюкало, а убаюкиваться было никак нельзя! Нет, страха — да даже какого-нибудь беспокойства он не чувствовал: время такое, и что, всех теперь убивают. Просто до ужаса это всё надоело. Ещё и Бестужев, охламон, невесть что творит… Он, Елизаров, привык к честности. А эта ложь — она всегда ему была противна…       Небо светило тёмным, глубоким светом, ветер закладывал уши, точно раскаты грома, а Елизаров пошёл к забору и наклонился, прощупывая.       Было желание самому всё посмотреть. Избавиться, наконец, от этого нужного ему, счастливого чувства, что у него есть дочь, что он — отец.       Это делает его дураком и дураком чувствительным.       День портился, как мертвец синел и становился тише, безветренней. Но далеко, за домом, солнце в триста лун садилось и таяло, обдавая слепящим, белым светом.       Елизаров махал ладонью, ругался на городовых и рыл снег, а в снегу искал пулю; лазил нос к носу с забором — около него, пока нос к носу не столкнулся со Штилем.       Тот, в шерстяной, серенькой крылатке, поднял на него глаза и засмеялся, косо улыбаясь и щурясь.       Елизаров не мог не улыбнуться в ответ — широко, сколь мог — сколь могли его румяные щёки.       Они встретились дружелюбными глазами, но у Штиля они ещё были с лёгким налётом интереса, чёрными, как стаи птиц. Не то что у Елизарова — чёрные, но как жуки, заползающие во всякую, даже в самую мелкую щёлочку.       — Не полковничье это дело — место преступления осматривать, — опустя глаза и шурша за снегом, в траве, заметил Штиль.       Елизаров, вздыхая, встал и посмотрел в небо.       Прилило к лицу, и Елизаров шумно, мокро выдохнул, отёр губы.       — Вы правы, не полковничье. Но я в первую очередь человек, и как человек я желаю приложить все усилия, чтобы преступник был пойман.       Распрямился и Штиль. К багровому едва-едва, сплошь облачному небу он обратил своё лицо и вдохнул.       — Да… Как вы мне сейчас Ларису Дмитриевну напоминаете, — и вцепился взглядом в щёки Елизарова, будто б даже подударил по ним. Хотя нет, подударил снег, налетевший с ветром. — Да-а… — заговорил опять, оглядываясь. — Так мы ничего не найдём…       — пробормотал Штиль и рассеяно, бегая глазами, посмотрел в снег.       — Найдём, — подтвердил Елизаров и глянул на сапоги, приударил пятками и дыхнул.       — В метели искать будем? — возвёл Штиль глаза, и замерли они в небе, там ещё чистом, но уже часто, неровно дышащем снегом.       Штиль смахнул ручкою, в чёрной перчатке, снежинки со шляпы и вздохнул, раз и другой топнул ногою и глянул в одно светящееся окно.       — Метель ещё не пойдёт, — сказал Елизаров.       — Почему вы так думаете?       — Сами посмотрите, ветер дует не к нам, а от нас, — Елизаров тыкнул рукою в небо.       — И правда… — смутился доктор.       — Так что пока ищем, а как метель пойдёт… А там как пойдёт, — махнул Елизаров рукой как-то, скосил глаза и опустил, вздыхая.       Им овладела какая-то резкая, не к месту грусть, и он, выдыхая пар, надолго закашлялся, закрыл лицо.       Грусть была им всем сейчас не к месту. Теперь он нужен здесь и сейчас.       Да, верно.       — Ну, вы давайте хотя бы свидетелей пойдёте искать.       — Хорошо, я пойду искать свидетелей, только если вы пообещаете звать меня сразу, как что-то найдете.       — А как же! Конечно! И вы меня, Константин Львович, зовите, как найдёте кого.       — Конечно. Ну, прощайте, — кивнул Елизаров, головы так и не поднял, когда пошёл.       — Ну, прощайте, прощайте, — сказал Штиль.       Не сел, не смолк — причитать стал.       — Ну что его, прелюбодея, все так убить жаждут, а? Как думаете, Константин Львович? Эх!       И наклонился, заложил ручку за спину и носом уткнулся в снег.       Елизаров смолчал — сам он и подавно не монах, а упрекать человека в том, в чём и сам был виноват, считал низостью.       Но никогда — ни минуты за тридцать лет он не жалел, что встретил тогда Анастасию Прокофьевну!       Он этого не вспоминал — а тут как окунуло в воду. И теперь он вышел из проруби — трясясь и бычась: смел, любил, мог. А что он мог? Любить мог, но брать ответственность — нет, увольте. Теперь мог и готов был брать. Ждал благодарности, недожидался — злился, но на себя брал всё взваливал, но ждал, но любил. Но не мог быть хорошим — он это он, он пёс, пёс государев. Елизаров знал.       Он отошёл от особняка, теперь белой, желтоватой дымки, и тут же вступил лес. Здесь не было опушки, сразу начинался лес, с одною только дорогою.       Маслянисто солнечный, от корней до макушек вспыхнувший закатом и тут же, с ветром, потемневший, погрустневший. Наклонялись — наклонялись — и летели в снег хвоей огромные, собою тонкие ветки.       Елизаров было приложил ко лбу руку — глянуть, но уронил её — и глянул так: небо всё равно было седое, облачное и быстро летящее.       Погода портилась второпях, изредка и света могла кинуть немножко… Но так — была постыла.       В лес он пошёл встретить охотников. Мужика простого, прямого — да даже грубого — неважно, важно — правдивого!       Всему тут было грустно, не одному Елизарову. Но он, дыша чистым морозцем, не уставал и шёл медленно, осматриваясь.       Отчего он пошёл в лес, так это оттого, что тут охотников можно встретить. Простых мужиков, неизворотливых.       Лес высился и толстел, только и оставалась тропа, да пни вдоль дороги.       Ни мужика.       Ни бабы.       Ни даже души живой, Елизаров выдохнул.       Елизаров пошёл по едва темной, в этом белом густолесье, тропке и скоро, жмурясь, увидал вдали пролётку; услыхал, как громко в ней кричат и свистят, и пищат. Уж точно не люди.       Нет, это был обоз — нечто высокое, обтянутое холстиною, — знать, телегу.       Впереди, размахивая головами и свистя, бежали и оглядывались борзые. Серые, с белым снегом в шерсти. Были они веселы-развеселы, показывали языки.       Елизаров усмехнулся — он такого знакомства не ожидал, но и напуган им тоже не был.       Наоборот.       И оттого, перешагивая, подошёл к ним ближе и, смеясь, помахал рукою.       Они затявкали, подымая носы и обнажая жёлтые, слюнявые рты.       Елизаров наклонил лицо и сказал:       — Хорошие псы.       Обоз запричитал, затрещал досками и поехал близко.       — Эй, добры молодцы! — крикнул Елизаров и быстро, идя по снегу, пошёл к обозу.       — Что вам, батько? — спросил кучер и косо глянул, цокнул серебряным зубом в желтеющем, под рыбьи красными губами.       Но, увидав псов, так и заулыбался дрожащею пастью. Не в разы лучше собачьей.       Собаки тявкнули, тявкнули и сели, подвывая.       — Откуда путь держите и куда? — спросил Елизаров.       — С охоты мы, батько. Вон ты хоть у них спроси. Эй, Ванюшка, тут к нам птица важная в ловушку залетела!       Елизаров глядел в обоз, там шелестели.       Он оперся на трость, нашёптывая хорошенькую песенку. Страшно — нет, ни капли не страшно.       Но тут, на его удивление, из-подо холстины высунулось лицо простое, чистое, с тонким усом, едва чернеющим, но ещё белокурым.       — Здравствуйте, господин… полковник, — сказал он тут. Елизаров, щуря глаз, оглядел компанию.       — Вы не бойтесь, господин полковник, мы ваши, из благородных. Мы с охоты едем, вон и свинья у нас с собой.       Из телеги послышалось хрюканье — протяжное, тихо усталое.       — Не видели ли вы, господа, кого-нибудь с ружьём?       — Да мы сами все тут с ружьями!       — А всё-таки.       — А что случилось, господин полковник?       — Тут, вы знаете, особняк градоначальника?       — Ну, знаем. Он друг моего папаши.       — На него покушались.       — Да вы что! Кому это на Кирилла Петровича покушаться надо?       — так, значит, никого не видели?       — Нет, никого.       — Ваше имя.       — Зачем?       — Чтобы вы то же самое на протокол повторили.       — Иван я, Иван Сергеевич Силин.       — С вами ещё кто-то есть?       — Назовитесь, — крикнул Елизаров.       Назвались — отставной поручик Демьянов и студент Високосов.       — Ну, увидимся, господин полковник?       — Не увидимся, шеи вам порву!       — Тогда точно увидимся! До встречи, господин полковник! Егорка, пошли, пошли, — и кучер плавно, с силою ударил по лошади, и та пошла, по колени в снегу.       Зачинался снег, летящий крупными, как листопад, хлопьями.       Больше Елизаров никого не нашёл, только городовых и продрогшего Штиля, который натягивал крылатку и трещал зубами, серебряными, как заиндевевшими. Да и лицо алело, задубело.       — Пойдёмте, доктор?       — Поедемте! — уставясь, зло бросил доктор. — Если не поедемте, через полчаса получите мой труп в виде снеговике!       — Не думаю, что господин градоначальник откажет нам в чае!       Хотя Елизаров и сказал так, сам от предложенного градоначальником чая отказался. Выше достоинства посчитал.       — Поедемте, доктор?       — Если не поедемте, через полчаса получите мой труп в виде снеговика, вот!       — Поехали, Гусев! Отвезите доктора в мертвецкую.       — А вы? — осведомился исподтишка Штиль, усаживаясь в пролётку.       — Допрос, — тяжело и глядя косо, не на Штиля, сказал Елизаров.       К вещему удивлению, Штиль выпрыгнул из пролётки и, кутаясь, засеменил в дом.

- 2 -

      Провели Генриха Ивановича со всеми в кабинет, дали ему стул, и тогда он стал пить чай, зорко за всеми наблюдать и что-то тихо говорить.       Елизаров смотрел за ним, но незорко — так, чтобы видеть.       — Мой кабинет в вашем распоряжении, господа! — спешно, держась за спинку кресла, говорил Голохватов. — Мне нужно отправить телеграмму в Петербург. Не обижайтесь, господа. Я буду нескоро, — сказал Голохватов и вылетел, за ним вылетели и отставшие полы сюртука.       — Вам не кажется, Константин Львович, что он слишком спокоен? — дуя в чашку и облепляя её губою, проследил его взглядом Штиль.       — Кажется. Очень кажется.       — Видимо, благотворно на него влияет отсутствия Берендеева ну и, пожалуй, Сергея Николаевича.       Елизаров махнул рукой не глядя и обошёл стол, похлопал по сукну и сел, вздохнул.       — Чувствуете себя градоначальником? — смеясь, пришепетывал Штиль.       — Я чувствую себя не на своём месте, — не глядя, хмурясь, насупился Елизаров.       Начали с поденщицы.       То была поломойка — на вид нестарая, но делавшая всё по-старушечье и по-куриному.       Стояла она в серой холстиной рубахе, схватившем её сарафане.       — Ваше имя, — на плечи голову опустя, бросил Елизаров.       — Татьяна я Савишна, — повизгнула она.       — Видели ли вы что-нибудь подозрительное в последнее время? Давайте быстрей, — прикрикнул он, видя как та, поникая и садясь, ухватилась за лоб и затеребила платок, — отвечайте, да или нет.       — Видела, — шепнула она и тут же, глядя слезою в огромные глаза, заговорила: — Крестьянин какой-то тут всё время шатался, я видела, да может, и не одна это видела.       — Крестьянин? Вы уверены, что это был именно крестьянин?       — А почему нет? — подал голос из своего угла Штиль, — всё может быть. А может, это был рабочий… В простой одежде.       — Это мог быть рабочий?       — Ну да, может быть, это и был рабочий. Я ведь слепая, — сбросила с губ смешок она, потирая их, — не вижу далеко.       — Каков он из себя? Низок, ну и плечист, волосы чёрные и до плеч…       Елизаров и Штиль переглянулись, и Елизаров опустил голову, качая ею.       Веры в слова женщины, которая и сама сознавалась в плохом зрении, была вещь опасная, изворотливая, как преступник, надевший поверх лица ещё слоя три белил, румян и на голову нацепивший парик.       — Это всё, что вы можете нам сказать? — женщина закивала, головою забилась об груди.       — Тогда свободны! — Следующий, Гусев!       Допросил он ещё и горничную, и дворецкого — как один уверяли: видели, видели они тут каких-то крестьян; те катались туда-сюда.       Елизаров и Штиль опять переглянулись. Хотя в доме оставались до вечера, говорили в основном с городовыми, а Штиль пил чай и всех наставлял. Чего он домой не поехал, Елизаров так и не понял.       Стояли в серости, как дохлой мыши, — день был пасмурный, дули облака метелицу. Свеч не зажгли, электричество ещё не включили, но скоро, обещали, включить.       Огонь из нагорелой свечки был тёмен, как темно и лицо Елизарова, над нею наклонившего голову.       Свет был тёмный, в шторах золотистый, и душно было — жуть.       Елизаров в участок пришёл под вечер: и тут же скинул с плеч пальто, кивнул Берендееву и попросил чаю — горячего.       — Замерзли, Константин Львович?       — Как чёрт в раю, — смешок он бросил как снежок.       — Так чего же вы сами пошли? Послали бы городового, он бы под каждую сосенку, с каждым крестьянином бы поговорил, подозрительного в участок приволок…       — Ну уж нет, — смеялся Елизаров и, когда подал ему Берендеев двумя руками чаю, добавил: — Решил вспомнить молодость, я ведь тогда судебным следователем был — всегда впереди, сам под каждый кустик лез, сам со свидетелями, не с одними обвиняемыми — со всеми! Вы не смейтесь, поверьте.       — А чего ж ушли?       Елизаров помрачнел и не глядя, чрез время, сказал:       — Так сложилось. Не хочу об этом говорить, это была слишком тяжёлая для меня история… — Ответил Елизаров и схватился обеими руками в подстаканник и, хоть б жёгся, пил и мигал обоими глазами, щурил их.       Так их жгло паром, и щёки, до того оледенелые, хватал… Но в этом было и наслаждение! Вспомнил, как по юности — в пору своей босоногой юности он пил так чай, когда приходил домой из университета.       Потом он чая долго так не пил — устроился служить, балы и головокружение от этих балов… Потом случилась Анастасия Прокофьевна… Потом, когда она уже умерла и грянула Крымская кампания, он стал опять так пить — там на войне. Осада Севастополя. Стал служить разведчиком, попадал во всякие перипетии — и там, в Петербурге, играл роли важные, пузатые и опять не до такого чаю стало. И теперь он пил так, за окном грохотала метель, Берендеев читал бумаги — бежал по ней глазами, в золотой оправе очков… А его дочь была где-то в Петербурге, где ей каждую минуту могла угрожать опасность. Но он давно решил, что трус. Сам он и есть этот последний-распоследний трус.       Он с силою впечатал стакан, блеснувший серебристо, на стол и поднялся.       — Вы домой? — подымая брови, отчего его чуб надо лбом казался ещё гуще и седей, и утыкая карандашом в щёку, осведомился Берендеев.       — Нет, в свой кабинет. Возьму некоторые бумаги, да, — и, глядя на Берендеева чёрными, подозрительными глазами, сдержал в себе неясное восклицание, толкнул дверь, и та, на удивление, отлетела так, что приникла, скрипя, к стене.       — Константин Львович, — мотнул головою, укорил Берендеев. — И как я без двери буду?       — Простите. — Спешно шепнул и вышел.       И Берендеев смог только что вздохнуть ему вслед, припечатывая бумагу.       Мысль о Бестужеве и Ларисе была навязчивая. Он вообще был склонен долго, мучительно что-то переживать. Дочь рядом с этим к этому относилась.       Конечно, он о ней не ведал ничего годы, не до того было со службою… Не до того, чтобы о дочери узнать? Да, не до того, чтобы душу травить мыслями, служить всё ещё было надо. И теперь надо. И он мог служить — упорно, как баран.       Но растравленная душа не давала покоя, и он жаждал любви и успокоения. Не самому любить, он отлюбил тогда. Чтобы его любили.       Такою была Марта… Марта… Он совсем забыл о Марте! Немудрено, в таких-то обстоятельствах.       Марта была всегда. Со смерти своего мужа она была с ним, и они любили, но не как муж и жена — так уже отлюбили.       Марта ему друг, честный и преданный. Но он стыдился ей писать. Отчего — не знал и сам.       Отлетели бомбарды снега, валившегося с крыши. В сию минуту в комнате гас свет, и Берендеев, зло жмурясь, говорил что-то.       Елизаров слушал с вниманием, глядя в синие, лунные очертания Берендеева.       Но лампа Яблочкова горела неукоснительно, и багровый её лизал свет.
5 Нравится 11 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (4)