ID работы: 10115134

По законам военного времени

Джен
R
В процессе
5
Размер:
планируется Макси, написано 55 страниц, 8 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
5 Нравится 11 Отзывы 0 В сборник Скачать

- 7 -

Настройки текста
      Порфирий Петрович с разинутым ртом, прикрытым разросшимися усами, шёл по рынку. Чёрт бы побрал Штиля, вселившего в него сомнения. А вдруг и правда не Гришка? Но зачем ему тогда брать экипаж у извозчика и кататься на нём вокруг градоначальничьего дома? Странно получается!       Но всё равно – лучше собрать томик-другой показаний, чтобы всех убедить в его виновности. А потому теперь он, судебный следователь Парфёнов, вышагивал по рынку, нагибая голову и пряча шею в воротник. Второй день скитаний проходил невесело, если не сказать скучно и медленно.       Была с утра оттепель, снег собрался в жухлые кучки, а стены сараев, которыми он проходил, выглядели темней и хилей. Сыпал сырой снежок, грозящий перерасти то ли в дождь, то ли в метель. Но даже сквозь него хорошо было видно рынок, протянувшийся аркой по Никольской улице. На верхах лавок, подвешенные на бечеву, болтались глиняные и деревянные тары, тряслись от верха до низа нитки с нанизанными на них луком, сушёными грибами, висела вяленая рыба, пучки уже делающегося мягким укропа и петрушки… прямо на снегу валялись тюки, сделанные из старого белья, на них сидели дети в поддёвках и с голыми головами и следили за материными пожитками, пока те торговали.       Парфёнов проходил одну лавку, когда зарычал и, хмурясь, вернулся к ней. Лук! Он совсем забыл купить лук, а между тем дома и так стояли немытые котелки – кухня ими просто порастала, как вот этой травой порастают весной поля. После того как Калязин переманил у него Акулину, служила ещё одна кухарка, но ленивая и расточительная баба. Её он рассчитал, когда заметил недоимки. Теперь всё приходилось самому – и готовить, и убираться… Но, как это водится, дело это перекладывалось со дня на следующий день, и в один момент квартира так пропахла, что он стал стараться проводить вне её большую часть своего времени. Неприятно, отовсюду несло жжёной кашей, стали заводиться мыши, - а кухарку себе подыскать не получалось.       – По чём? – он сжал рукою луковицу.       – По семь копеек, – сказала торговка.       – Беру, – и, обвив луковицы поперёк руки, пошёл дальше. Но опять вернулся и стал глядеть в затылок торговке, перебирающей разложенные перед ней бусы из рябины. – Ты Гришку знаешь?       – Знаю, как его не знать-то? – расплываясь в улыбке, округляющей её румяные щёки, торговка поглядела на него.       – Ну, говори! Что за тип, что из себя представляет… – Старуха, хмуря кустистые брови, наклонила голову. Парфёнов вздохнул себе за спину и, почти к самому её лицу наклонившись, шепнул: – Что за человек, говорю!       – Что за человек, что за человек… Пропащий человек! Сестрица его, – она оглянулась, – из бедности в бордель попала. Так он с ума и сбрендил. Ходил неприкаянный, в окна колотил, плакал, как дитё малое, на ступеньках. Его дворник сгонит, он опять придёт. А раньше какой воришка был! – И, выпучив глаза, она покраснела и руками закрыла рот.       – Ты говори, говори… Дело прошлое, чай, – он оглянулся, – жизнь человеку спасёшь.       – Да вот, говорю, воровал… – она опустила голову, сглатывая слёзы и утирая их краем платка. – А теперь уж не ворует. Зима, лето – а он тут как тут! Сядет в тряпьё, руками колена обхватит да плачется. Ему подают – он пуще в слёзы. Я уж ему сама говорила: ты человека поблагодари, всё честь по чести сделай. А он только мычит в ответ, и хоть ему красненькую бросят, хоть синенькую какая сердобольная барынька в ручку сунет, всё в лицо бросит! Вот и валяются на мостовой. Кто поумней, подбирают… А сестрица-то его бедная! Девке хоть в омут… Да вон она стоит! Вон! – она перегнулась через товар и махнула рукою на барышню, стоящую через лавку.       – Благодарю, милейшая, – шепнул Парфёнов и скорым шагом пошёл к ней.       – Кланяемся вам, барин, кланяемся… – И, сглатывая слёзы, торговка покивала себе и стала опять разбирать рябиновые бусы.       Парфёнов же подошёл к барышне и как бы случайно тронул её плечом, встав рядом у прилавка. Она вздрогнула и медленно обернула голову с широко раскрытыми глазами, кивнула ему.       – Вы сестра Гришки?       – Я это, – наклонила она голову, уронила её на грудь.       – Позвольте с вами поговорить? – оглянулся он на неё, но увидел только жёлтую атласную шляпку и слегка русые под ней волосы и лоб.       – А вы кто?       – Судебный следователь Парфёнов Порфирий Петрович. Позволите?       – Позволю… Пижму, пожалуйста… – сказала она торговке, и та, кивнув, протянула ей руку с газетным свёртком, из которого торчали мелкие плотные, как точки, цветки. – Держите, – она подала ей монету и, подсунув его под рукав, обхватила его другой рукой. И оглянулась на Парфёнова.       – Вы идите, идите, я за вами пойду… По дороге и поговорим, – сказал он.       Он шёл чуть позади неё, видя её узкие, из-за бархатной кацавейки кажущиеся шире плечи. На бока и на бёдрах были нашиты бархатные же узоры. По кацавейке проходил тёмный зелёный воротник, над ним тянулась длинная шея, оканчивающаяся маленькой головой. Голова то и дело качалась, наклоняясь то вниз, то на бока, вместе с нею перекатывались с бока на бок русые, слегка золотистые кудри. Качалась, как маятник, и лента, и широкий бант, завязанный на подбородке, но хорошо видный даже со спины.       – Вы знаете, где ваш брат?       Голова упала на грудь, послышался стон, перемешанный с усмешкой.       – Я не знаю, – обернула она голову, смеясь. Глаза так и блеснули, но голова опять отвернулась.       Они остановились возле лавки со всякими мелочами вроде одиноких фарфоровых ступок, лент и всяких бус, звенящих, как колокольчики.       – Ваш брат арестован по обвинению в покушении на градоначальника.       Она молчала, только глаза закрыла.       – Вас это не тревожит?       Опять молчание.       – Как вас по имени-отчеству?       – Христина Ильинична.       – Христина Ильинична, – он наклонился над нею и тронул было руку, которую она тут же вырвала и сжала на бусах, слегка их приподнимая под весёлый щебет торговца. – Вы понимаете, ваш брат может быть казнён… Если он вам дорог, вы должно что-нибудь предпринять, я не знаю, начать убеждать меня в конце концов, – разведя руками, он развернул ладони вверх и покраснел, – что он невиновен. – Он покраснел.       – А я не знаю, виновен Гриша или нет. Он горячий, вспыхнет… Плохо будет, ему хуже всего.       – А все остальные говорят, что ваш брат как малое дитё стал. Лгут?       – Не лгут, – протянула она и подняла руку, стянула с неё перчатку и, оборачиваясь, поглядела на него мутным взглядом. – Дети – самые большие эгоисты и зверята…       Парфёнов вздохнул и закатил глаза. Невыносимая девушка! Дело бы её в холодную посадить да сказать, что сама с братом со своим вместе в покушении участвовала. Но что-то не давало. Он метался, что делать, глядел на её наклонённую голову, на торговца с широкой улыбкой и без шляпы, на тонким столбом, сквозь деревянные подпоры и парусиновые крыши, поднимающиеся стены мертвецкой. Хотелось довести разговор до конца. И не оттого, что так хотелось, а оттого, что так должно. Как будто рядом, пыша жаром, стояла Лариса Дмитриевна и глядела на него осуждающе. Грудь сдавило, он вздохнул полною грудью и, с улыбкою глядя на Христину Ильиничну, предложил ей пройти и присесть на скамейку перед мертвецкой.       Христина Ильинична, купив себе узких красных лент и попросив отложить ей жёлтых, пошла следом.       Парфёнов махнул по скамейку пару раз снятой перчаткой и сел, Христина Ильинична тоже села. Он, постучав ладонями по коленам, с усмешкою обернулся к ней:       – Ну!       Она вздохнула, сняла с руки перчатку и, помахивая ладонью, начала поникшим голосом:       – Мы так-то из Одессы, у родителей там шинок был. Я им помогала, помню, – она рассмеялась со слезами на глазах, – в платочке таком ходила… шёлковом, розовом… Поставлю буде что-нибудь на стол, отец подойдёт, возьмёт, а я к нему и приникну. Он меня по щеке потреплет, – она, ёжась и улыбаясь, отвела глаза. – А потом… Восемь лет назад, в семьдесят первом, нас шинок был разграблен во время погрома. Помню, как выла мать. Они бились, бились, как утопающие, а всё же ничего у них не вышло. Родители умерли, и я осталась одна с маленьким Гришей.       – И что же вы сделали? – прокашлялся Парфёнов, неожиданно почувствовавший жалость.       – Я тайком приехала сюда, в Богородск, и поступила в бордель. Гришу я отдала какой-то нищенке, сейчас даже имени её не вспомню… Она обязывалась за ним следить, кормить его, а я платила ей деньги и иногда приходила сама. Но… Гриша, он не мог забыть случившегося. Она всё жаловалась: кричит, мол, по ночам, плачет часто! А я что, я его и ласкаю, и уговариваю, и угрожаю, чтоб только не плакал, был бы хорошим мальчиком. Учу его молиться Богу… А эта нищенка, чёрт с нею, заставляла его воровать. А он же маленький, не понимал ничего! Попался как-то, его попужали, попужали да пожалели, вернули ей. А Гриша тогда совсем плох стал. Сознание у него помутилось…       Порфирий Петрович прокашлялся в руку и, не глядя, сказал:       – А разве вы поступили в бордель не тогда, когда он уже взрослым был?       – Нет. Я не говорила ему просто. Он думал, что я или торгую, или поденщицей где. А когда узнал, да, взрослым уже был. Ходил как неприкаянный, меня божественными образами умасливал, говорил: «Давай уйдём на святую землю»… Дурь нёс одну. Мы почти не общаемся в последние годы.       – Ваш брат умеет управлять лошадью?       – Не знаю я… Не знаю. У него животные всегда священный трепет вызывали. Не думаю, что он смог бы бить лошадь… Не знаю. Господин Парфёнов, который сейчас час?       Парфёнов вынул из складок пальто часы и, щёлкнув ими и приблизив к носу, пробормотал:       – Без четверти два.       – Позвольте мне идти? – сказала Христина Ильинична, вставая и натягивая перчатки.       – Идите, – махнул он рукою, суя часы под пальто. – Только из города не уезжайте. И брату вашему занесите чего-нибудь такого, потеплей. Вязаную рубаху там, или я не знаю.       – Занесу, – кивнула Христина Ильинична и, придерживая шляпку, пошла сквозь рынок.       Парфёнов же глухо зарычал и поплотнее запахнул пальто, наклонился и, расставив коленки, стал качаться на ногах, как на ходулях. Дело разваливалось! Выходило, что Гришка юродивым был с детства. Тонкая душевная организация, романтик, мечтатель! Чёрт бы это всё разобрал! Он был зол уже и на Христину Ильиничну. Сподобилось же ей именно сегодня пойти покупать себе пижмы и ленточки! Интересно, она их на сегодняшнюю ночь покупала или припрячет их до случая?       Парфёнов встал и, водя красным лицом, поймал на ручонку пробегавшего мальчонку. Тот остановился и, глядя на него из-подо каракулевой потрёпанной шапки, поклонился.       – Сбеги в ресторацию… – он вздохнул. – Скажи: Парфёнов опоздает. Понял?       Мальчик уронил голову на грудь и, подняв её, поглядел на него. Уши из-подо шапки торчали красные.       Парфёнов оглянулся и сунул ему в руки пятачок.       – Будет сделано, Ваше благородие!       – Ваше высокоблагородие!       – Ваше высокоблагородие! – И, уронив опять голову, унёсся, перепрыгивая по крыльцам.       Парфёнов же снова вошёл в рынок. Теперь шум, царивший здесь, только раздражал его. Хотелось позвать городовых, чтобы те разогнали всю это братию, кочующую с места на место. Но это были только мысли.       Его то и дело зазывали торговки, хватая за руку и расхваливая свой дрянной товар. Он только отмахивался, зато спрашивал о Гришке. О Гришке говорили все одно – пропащий человек! Юродивый!       Он купил ещё крынку молока, затянутую марлей и обвязанную бечевой.       А каков был соблазн не дать ход показаниям Христины Ильиничны! Положим, он скажет, что сестра не общалась с братом столько-то лет. Положим, пять. И за это время он мог перемениться достаточным образом, чтобы сестра не могла сказать о нём ничего путного. Но вот беда – стыдно было делать столь явный подлог. А уж если раскроется, не сносить ему головы. А места терять не хотелось, тёпленькое место было. Вроде как и при суде, но судья – старик с пробками в ушах, вьётся как верёвочка, что хочешь, то с ним и делай: хоть на службе на появляйся, хоть пьяный приходи, хоть пьяный танцуй «Комаровского». Да и вообще как-то не по душе стало делать ему подлоги в деле. Всё как-то прямо, прямо, Лариса Дмитриевна к этому приучила.       Лариса Дмитриевна…       Болезненно было припоминать слова Штиля о том, что он её уже забыл. Нет, не забыл. Он бы и рад был её удержать – но как? как? Любит же, гордая! Не понимает, что сама себя в никуда ведёт. Но уже больна она хороша – ум, стать, красоты неписанной! И как, главное, ладно она смотрится в уездном городке. Спокойная, умиротворённая. Ни шума вокруг, ни шума в ней. Как речка журчит, заслушаешься! Голова ясная, норов крутой, не ухватишься. Как лисица по жухлой листве, бежит куда-то. За неё бежишь с ружьишком, успеть хочешь, ухватить за хвост. Так и трясётся всё внутри, горячая кровь рекою льётся по телу и мыслей нет – чистота, пустота! Манит, манит своею загадочностью. Лариса Дмитриевна ею и манила. Понять, как же она так устроена. Простая, ироничная – своя.       Порфирий Петрович подходил уже к выходу из рынка, когда услыхал громкий голос:       – Вам не нужно служанка? – кричал женский голос. Сквозь проходящих людей, баб в дублёнках и белых платках, он толком не видал кричащего, только видел подскакивающую голову, в светлый платок обмотанную, с кажущимися из-под него от пота запутавшимися волосами. Когда люди прошли, он подошёл к женщине, севшей уже на тюк.       Он присел на тюк рядом.       – Вам горничная не нужна? – спросила она тихо.       – Нужна, – усмехнулся он. – Нанимаетесь?       – Нанимаюсь. Готовить могу, убираться. Прежде служила у помещика Потёмкина в горничных…       – Почему уволились от должности? – Женщина отвернула голову и, стуча по коленам и наклоняя голову, вздохнула.       Парфёнов почувствовал себя неловко. И правда, что он в душу женщине лезет. И, не глядя, спросил её ещё о чём-то, только потом глаза поднял. Женщину хвали Глафира, Глаша, ей было отроду двадцать два года, была она из Зуевских крестьянок.       Парфёнов предложил сходить в трактир. Глаша, взяв прямою рукой тюк и повесив его на плечо, натянула платок свой на самый лоб и пошла рядом с ним. Шагала она вся подёргиваясь, силясь идти позади него. Парфёнов этому мог только усмехаться и, потирая руки, радовался, что всё так хорошо устроилось. Теперь не придётся нести крынку молока с лихо закрученным вокруг неё луком самому домой и можно будет ещё успеть в ресторацию. Но при этом что-то холодное кололо его. Не хотелось идти в ресторацию и между тем хотелось. Позабывшиеся было показания Христины Ильиничны зазвучали в голове. Чёрт бы с ними! Если идти в ресторацию, надо что-то решать – будет он говорить о показаниях или не будет.        Глафира была невысокого роста, худенькая женщина в дублёнке, в сморщенных сапогах и в светлом, цветами вышитом платке, вдоль всего её стана лежащем.       Они вошли в трактир. Парфёнов тут же снял шапку и, шмыгая носом и отряхивая её, прижал к себе, подошёл к столу и поманил за собою Глафиру. Она уселась, поставив тюк себе в ноги, и развязала, положила на плечи платок. Обнажился край её тёмно-русых волос, завязанный под низом ещё в один платок, уже более тёмный и ношеный.       К ним подошёл Тихон и, прижимая хрустящую салфетку к своей цветастой рубахе, поклонился.       – Давай-ка нам чаю.       – Сию минуту-с, – сказал Тихон и, наклоня голову, отошёл к самовару.       Парфёнов положил шапку на край стола и, шмыгая носом, расстегнул пальто. Пышный воротник расползся, выказался шейный платок, заткнутый за жилет, сюртук. Глафира тоже, сложа вначале руки у лица и улыбнувшись, развязала кушак, ослабила мелкими движениями воротник; показалась юбка, перетянутая под самою грудью, низкой и маленькой.       Тихон с улыбкою поставил перед ними стаканы с чаем, вставленные в потёртые подстаканники, и вазочку с сухариками.       – От заведения, – поклонился он, прижимая поднос к животу, и ушёл, уже у самой стойки оглянулся, а Михалыч, зыркая и маша на них рукою, зашептал что-то.       – Боятся они вас, – захохотала Глаша.       – А то, – улыбнулся Парфёнов, прикладываясь к чаю и мыча.       Глаша только хихикала и, высоко подымая плечи, стала пить чай.       Они условились под чай о жаловании Глаши и о том, что жить пока она будет в кладовой, под полками с крупой и ногами к мешкам с картошкой. Другого угла выискать не удалось. Когда у него в услужении были Акулина и та немолодая баба, он жил в доме, делёном на две половины, деревянном. Однако самому следить за такой площадью, с восьмью окнами, ему было не по силам и он переехал.       Глашу к дому он провёл сам, говорил не закрывая рта. Слишком уж радостно было на душе. Даже время мчалось стремительно.       Он провёл её на двор, по середине которого стояла замёрзшая, снегом околоченная клумба с росшею в ней ёлкой. Дома окружали её ровным кругом. Вход во двор был только с Татарской улицы, хотя часть домов выходила окнами на Огуречную. Провёл, прикладывая палец к губам, мимо уснувшего прямо на тачке дворника, потом по лестнице на второй этаж и отпер дверь. Парфёнов даже не поморщился, хотя в квартире стоял сильный запах пролитого рассола и пара. Не дожидаясь Глаши, застывшей на пороге, он раздвинул портьеры над дверями, говоря, где находится спальня, кабинет и кухня, распахнул дверь в кладовую и наконец встал по середине комнаты с подрагивающей улыбкой на губах.       Глаша, лишь слегка приподняв руку, заглянула сначала в кладовую, потом в кухню, потом в гостиную. Воздух везде был душный, пахучий.       Парфёнов ходил по комнатам за ней, объясняя, почему так, и даже краснея.       Однако Глаша его не слушала. Это его раздражало, заставляло застывать с открытом ртом, но кричать на неё он не собирался. Какое-то неясное тёплое чувство шевельнулось под рёбрами, отозвалось силуэтом Ларисы Дмитриевны, мелькнувшей за портьеру, и наконец он выдохнул и, наклоняя голову, стал ходить за Глашею дальше. Хотя она была крестьянка, она была женщина, и показывать свой дом в таком состоянии ему было неловко. Знал бы – прибрался. Как-то Глаша решила заглянуть под стол и присела, а он в это время протёр перчаткою стол, сунул книгу за кушетку. Уж он всё сделал, а она всё ещё заглядывала, ахая, под стол. Торчали лопатки, надувающие дублёнку, и сползали, обнажая косу, платки.       Парфёнов же глянул ещё и на окна, высокие, пыльные, на каменной стене только чистые. Даже сквозь окно до него доносились визги крестьянских ребятишек, игравших под ними. Он подошёл к окнам, скользнул взглядом по пыльным двойным стёклам, утеплёнными дохлыми мухами, и выглянул в окно. Было слишком шумно, по его мнению.       Мальчишки, как червячки, носились по двору с ветками, а девчонки, в светленьких платочках и пальтишках, повизгивали на них, стуча в ладоши.       Парфёнов задёрнул портьеру.       – Ну что, – вздохнул Парфёнов, разводя руками, – оставляю вас, Глаша, на хозяйстве, а мне пора на службу… на службу, – и, не оглядываясь, прошёл через комнаты, уже у самых дверей вынул из-под складок пальто часы и, глянув в них, поспешил. На обед он непростительно опаздывал!       Он не оглянулся даже, проходя под своими окнами, а между тем Глаша, подымая подбородок и затаив дыхание, наблюдала за ним.              Штиль и Берендеев уже давно собрались в ресторации.       Пела шансонетка, прикладывая руки к лицу, дёргая плечиками, только по самому верху прикрытыми кружевом, и вытягивала ножку из-под подола. Но в дневном свете, с ярко подведёнными глазами и рыжими, как лисья шапка, волосами, она выглядела крайне фальшиво. Концертмейстер наигрывал что-то лёгкое, воздушное, что под звуками ей голоса неизбежно валилось камнями, стуча по слушателям.       Штиль и Берендеев разговаривали; Штиль под кашу с квашеной капустой, Берендеев под водочку вприкуску с той же капустой.       – Голохватов больше не приходил? – мычал Штиль.       – Нет-с, – отвечал Берендеев.       – Елизаров не был?       – Не был-с, – вздыхал Берендеев, качая головою всё ближе к водочке.       Шансонетка взяла высокий звук, одну руку прикладывая к груди, другую вытягивая вверх, и затянула его с неподвижным лицом.       – Как же можно так петь? – Ложка Штиль ухнула в капусту.       – Можно-с, – отозвался Берендеев.       Они оба взглянули на шансонетку, на её шёлковое платьице, перетянутое тонким красным поясом.       – Вульгарно! – запрокинул голову Берендеев.       – Э, согласен! Очень и очень вульгарно.       Берендеев покачал головою, уже держа рюмку. Но тут он её поставил, заставив Штиля поднять брови. – Второй Ларис Дмитриевич выискался! И где прикажете его искать?       – Опять к Лебедевой он не пойдёт, – пожал плечами Штиль, – а что ещё ему в голову могло прийти… Man kann den Menschen nicht ins Herz sehen, как говорится.       – И то верно! Ещё и Парфёнов не идёт. Ботвинья стынет! – он глянул на стынущую ботвинью, с одними только торчащими кончиками укропа и совсем утонувшей сметаной.       – Стынет! – Штиль поддел ложкою укроп, тут же опять ушедший под воду.       – Предупредил бы хоть.       – Этот предупредит! – махнул ложкою над головою Штиль и, повесив голову, принялся есть с мычанием.       – Генрих Иванович!       Далее ели молча, только Берендеев иногда приподымал болтающуюся над тарелкой голову и глядел на Штиля, потом на двери.       Поднял он раз голову и видит: в щель, протискиваясь тощеньким тельцем, укутанным в зипун, протискивается белобрысенький мальчишка. Швейцар его тут же и припёр, расставив широко ноги и наклонившись. А этот, мальчонка совсем, испугался и, хлопая глазами, что-то зашептал ему на ухо и, стоило швейцару выпрямиться, юркнул за дверь и дал стрекоча.       А швейцар между тем подошёл к ним и, кланяясь, сказал:       – Господин Парфёнов просили передать, что опоздают, – и, всё подставляя им зеленоватый от седины затылок, швейцар отошёл.       – Предупредил!       – Ну да, – закивал Штиль, забирая себе ботвинью. Хотя сначала, попробовав, он поморщился, далее съел с большим аппетитом.       Берендеев, не поднимая головы, пил водку, когда Штиль вдруг весь распрямился и, мигая, сказал:       – У меня дежавю. – Берендеев оглянулся. Елизаров скинул шубу на руки швейцару и прошёл за стол, кланяясь им.       – Константин Львович, а идите к нам! – крикнул Берендеев.       Елизаров, задвинув уже отставленный стул, подошёл к ним и, кивнув, сел на место Парфёнова.       – А где же Порфирий Петрович?       Штиль и Берендеев переглянулись.       – Опаздывают! – махнул рукою Берендеев. – Садитесь!       – Человек! – крикнул Елизаров, оборачиваясь.       Официант до того стоял, прикалывая розетку и разговаривая с другим официантом. Стояли они голова к голову, блестя напомаженными затылками, и потирали руки сквозь переброшенные через них полотенца. Один отошёл и, кивая другому головою, поклонился.       – Мне, пожалуйста, жареную баранину с луком.       Официант, поклонившись ещё раз с тонкою, фальшивою улыбкою, шепнул:       – Обождите-с, – и, шаркнув ножкой, отошёл в кухню.       – Поведайте нам, Константин Львович, где же вы были…       – Да-с, нам очень это интересно, – поправил салфетку Штиль.       – Я ездил в Гуслицы.       – В Гуслицы? – распахнул глаза, краснея, Берендеев.       – Да. Я не понимаю вас, Астафий Иванович.       Штиль же только хихикал, пытаясь на ощупь отыскать ложку и после зыркая глазами. Астафий Иванович мотал головою.       – Объяснитесь!       – «Живой мертвец», акт второй, – сказал Штиль. – Вы никогда о Гуслицах не слыхали, Константин Львович?       – Не имел чести.       – Мы туда нос долго сунуть боялись, – сказал Берендеев. – У них там своё старообрядческое царство. А они уж нас умаяли своими «викторками» да «малашками». Обыскиваем их, когда они на поезд садятся, а ничего при них нет. А потом глядь – копают что-то возле рельс. Пока мои городовые к ним добегут, они пакет из-под земли достанут и наутёк. А нам потом сам губернатор выговоры делает – мол, совсем распустили вы своих людей, черти чем промышляют, грабят настоящих православных людей.       – Что-то вроде абреков? – наклоняя голову и не глядя, спросил Елизаров.       Берендеев поднял брови, помолчал, а после кивнул.       – Что-то вроде абреков. Только те убивают, а наши – грабят.       – Теперь я понимаю… – кивнул Елизаров. Головы он так и не поднял, кивая ею.       Елизарову подали его баранину, тугую, тёмную, с иным и чёрным бочком, сочную. Рядом лежали перья, совсем мягкие и прохладные.       Ели далее опять молча.       Уже под самый конец обеда, когда Штиль вынул из-за вороту салфетку и, напевая, стал складывать её на коленках, пришёл Парфёнов. Потирая затылок и шумно дыша, он подошёл к столу и распахнул глаза. Елизаров поглядел взглянул на него. Так продолжалось с несколько секунд, пока Штиль не захохотал, подрагивая губами и наклоняясь к столу. Следом хохотнул и Берендеев.       Парфёнов вздохнул, Елизаров тоже и принялся было уже вставать, когда Штиль замахал руками, а Берендеев кивнул на стул, стоящий за соседним столом.       Парфёнов, сжимая губы и мотая головою, взял этот стул и, ткнув его в стул Елизарова, втолкнул за стол, с трудом за него сел и оглянулся. Официант подошёл сразу.       – Что желаете-с? Можем предложить…       – Пулярку, – выдавил Парфёнов, надувая грудь, – и пожирней. – Поддел он салфетку под воротник и стукнул вилкой.       – Сию минуту-с.       Официант принёс ему пулярку. Саму светло-золотистую, с нежною блестящей кожей, с розовыми ножками. Рядом с нею камнями лежали два трюфеля, насыпан был рис, сдобренный специями. Парфёнов не поблагодарил и, закрывшись ото всех светлою напомаженною головой своей, стал её терзать, потрошить и только после этого есть.       Пока он её ел, Берендеев, Штиль и Елизаров чокнулись рюмками, пронося руки над головою Порфирия Петровича, её наклонившего. Он, сжимая кулаки, поглядел перед собою исподлобья и проглотил огромный кусок, застрявший в горле. Дышать стало нечем, он сглотнул слюну и, покашляв, съел ещё один точно такой же большой кусок.       – Что узнали? – улыбаясь и наклоняя голову набок, спросил Штиль.       – Ничего-с! – отрезал Парфёнов. Своими мыслями о Христине Ильиничне он с ними точно делиться не собирался. Я тайком приехала сюда, в Богородск, и поступила в бордель... - с 1791 года года в Российской империи существовала черта оседлости, за пределами которой евреям жить запрещалось. Единственные вариант девушке из еврейской семьи остаться жить в столицах был поступить в бордель. Во время одного из освидетельствований "публичных женщин" полицейскими чинами было выявлено, что часть подобных девушек девственна. Восемь лет назад, в семьдесят первом, нас шинок был разграблен во время погрома... - имеется в виду еврейский погром 1871 года, устроенный греками. Между греками и евреями крепла торговая конкуренция. Греки, озлобленные тем, что перевес был в сторону евреев, мстили им погромами. Человеческих жертв не было. Громили шинки (питейные заведения вроде трактиров), лавки и дома. Man kann den Menschen nicht ins Herz sehen, как говорится… – нельзя заглянуть человеку в сердце (перевод с немецкого). Немецкий аналог пословицы "Чужая душа - потёмки". А они уж нас умаяли своими «викторками» да «малашками»... - «викторками» называли фальшивое свидетельство на подаяние, а «малашками» фальшивые паспорта, пишущиеся на настоящих бланках.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.