1.1. Первое августа
16 декабря 2020 г., 17:06
Я – следствие скандала. Результат нездорового интереса и зависимости. Я родилась в наскоро склеенной семье из моей пятнадцатилетней матери и отца, которому уже было за тридцать. Даже сейчас союз юной ученицы и ее учителя порицаем. Что было почти тридцать лет назад, когда стало ясно, что моя мама – тихоня, едва вытягивавшая тройки – ждет ребенка, мне трудно представить.
Может, если бы ее не заставили выйти замуж за него, все бы было по-другому. Но, так или иначе, мама "облагородила" отца, стала причиной его четырнадцатилетней трезвости и кучи положительного. Условно положительного.
Сколько я ее помню – она всегда была натурой пассивной, медлительной, отрешенной и агрессивной, если ее пытались вырвать из особого внутреннего мирка. Пока отец работал на полторы ставки и полностью занимался бытом, мать еле-еле доучилась, не пошла в университет и целыми днями занималась тем, что читала книги или рассматривала журналы.
Став постарше, я иногда смотрела на отца с недоумением – в других семьях все было иначе. Там матери работали на двух работах, рожали без остановки, были поварами, учителями и швеями. У нас же все эти роли исполнял отец, а мама – иногда смотрела на меня так долго и так мучительно, а затем – замолкала на несколько дней. И это буквально было всем, что она делала.
На все вопросы, почему так, отец безучастно отмахивался одним аргументом – «Она еще слишком молода». Ему было невдомек, что нельзя быть «слишком» молодым для собственной натуры – что будь ей хоть двадцать, хоть сорок, хоть восемьдесят – она по-прежнему была бы закрытой, апатичной и подавленной.
Маму – ее лицо – я помню очень хорошо. Она была бледна. Контраста придавали только темные волосы. Но глаза – голубые, брови – светлые, стать – худощавая. Груди – и то едва первый размер. Она была невзрачна в своей бесцветной внешности, молчалива и скучна. Тело совсем юной девушки, почти ребенка. Но, как мне кажется теперь, я могу понять отца. За что он любил ее. Эта женщина носила в себе гнетущую мрачную силу – то, что не разглядеть с первого приближения. Ее демоны, склонные ко всем смертным грехам, влекли любого, кто составит себе труд чуть глубже заглянуть в ее мерный взгляд. Она была из тех, кто говорит в час по чайной ложке – но каждое ее слово, как лезвие – такое маленькое, что и не заметишь, как поранит, а кинешься – кровь течет – только успевай останавливать.
Эти ее черты – быть в своем молчании абсолютной, презрительной, брезгливой, заполнять собой пространство на каждый сантиметр и не находиться по-настоящему при этом нигде – с ранних лет заставляла меня чувствовать себя дома неуютно. Словно бы в любой момент она могла стать ядовитой, дать подзатыльник и сказать мне тихо, совсем бездушно – «Если бы не ты...» Впрочем, этого она мне так и не сказала, хотя я наверняка знала, что именно так она и думает – не было ни единого взгляда, которым она меня одаривала, без этой мысли.
Когда я раздражала ее, она говорила: «Уна». Когда я радовала ее, она говорила: «Уна». Она дала мне это редкое имя, и это редкое имя было единственным моим названием. Ни нежных словечек, ни уменьшительно-ласкательных. «Уна» было одновременно всем, и сотни оттенков этого слова я научилась воспринимать еще до того, как пошла в школу.
И хотя все вокруг мне рассказывали, что мама была глупа и не понимала что творила, мол, это мой отец совратил свою ученицу, внутри до сих пор остается тень сомнения, что именно она это начала и продолжила, но не знала, чем все закончится, и в итоге попалась на собственную удочку стремления все разрушить. Ведь ей было всего пятнадцать. Может быть, ее подростковое мышление и правда было поверхностным и недальновидным, и в целом она была глупой малолеткой. А, может, напротив, ей хватило всего пятнадцати лет, чтобы смочь насытиться жизнью, разочароваться во всем – даже в своем выборе, а затем – лениво пожинать плоды, которые уже никогда не соберешь в полной мере.
Поэтому я совсем не удивилась, когда она сбежала. Сразу после нового года. Когда отгремели куранты, отец уже лег спать, а я восторженно смотрела на салюты в своей комнате. Не захватив с собой ни единой купюры, ни единой вещи – мама исчезла, как будто ее и не было, а каждое ее платье и книга – театральная бутафория, которую можно сдать в ближайшую комиссионку.
Отец искал ее не больше месяца. Как будто не хотел искать. Но, думаю, у него просто не было сил. Четырнадцать лет он жил как белка в колесе с вечно недовольной, отстраненной и холодной женщиной. Несмотря на отсутствие записки, он сразу же уверовал в то, что это была ее добрая воля и что она сбежала от того, что ненавидит – от него и от меня.
В целом, я с ним согласна.
Каждый день после ее побега искажал привычную реальность. Мне было всего четырнадцать – самый нежный и уязвимый возраст. И вот... Четырнадцать лет трезвости подошли к концу. Он начал пить. И если до этого я была свидетелем нескончаемым "Не вздумай брать рюмку", "Нет, пиво мы не покупаем", "Оставь это алкоголикам", то теперь... Разверзлись врата и открылся портал в ад.
Он пил страшно. Каждый вечер он вливал в себя литры, словно у его желудка не было дна. Через много лет я узнаю, что печень его медленно разрушалась задолго до этих запоев. Но в тот период меня интересовал только момент, когда все наладится.
Отец был человеком горячным, импульсивным, но при этом донельзя сдержанным, а поэтому невротичным. Он подавлял в себе все – все – эмоции. Из него трезвого слова не вытащишь. "Замолчи", "Отойди", "Сделай сама" – и без него было понятно, что я теперь сама по себе. Наша квартира – пример среднего советского класса – постепенно стала устаревать. Времена очень быстро изменились, и на смену сдержанному однотону вдруг пришли сотни цветов. Но мало того, что все стало стареть с невообразимой скоростью распавшейся недавно страны, казалось, даже стены трещали. На тумбах и столах стали несменными зеленые и коричневые бутылки. Часто он бил эти самые бутылки, и ходить без обуви в доме стало попросту опасно. Убирать, разумеется, приходилось мне. Кажется, это его вообще не заботило. Он просто исчез.
Изо дня в день квартира превращалась из унылого гнездовища сумрачной нимфы в неблагополучную хрущевку с ободранными стенами и грязной посудой. Он пил страшно. А когда уже был пьяный – ограничители срывало, и начинался поток рассказов о матери. В хорошем настроении он говорил, какая она потрясающая и волшебная, хрупкая и нежная. В плохом – желал ей смерти и адского пламени, оценивал ее, как мразь, и говорил, что не знал женщины, страшнее и злее. Но в обоих случаях он любил ее, был ей одержим и, хуже того, – не собирался забывать.
Чтобы отвлечься, я подолгу рассматривала полки с ее книгами. Едва выучившись на тройки, нечасто работая то продавцом, то кондуктором, она читала Ницше, Сартра, Бердяева. Понимала ли она смысл этих текстов? Я уверена – да. Может быть, даже глубже, чем требовалось для терпимой жизни того, кто вообще решается на такую философию.
Я износила все более-менее приличные вещи. Книги с полок постепенно пропадали. Они трамбовались в большие клетчатые сумки, ехали в автобусе, и лежали на старенькой простыне на барахолке, пока их все не раскупили. То же самое произошло со всеми статуэтками, декором, журналами и мамиными платьями. Остались только несколько вещей – тех, которые сильнее всего будоражили отцовскую память.
Но что же я? В этой гонке отца с собственной кончиной, в которой он едва ли не обгонял смерть каждый вечер, мне приходилось жить и чувствовать себя хоть как-то. Он вел в школе физику и, как это тогда называлось, труды. Его зарплаты едва хватало на нашу жизнь – а он пил и поил друзей. Что мне еще оставалось?
Единственный вариант, который был мне доступен – воровство. В день его зарплаты приходилось рыскать по карманам, сумкам, его портфелю. Эти деньги шли на еду, в очень редких случаях на одежду. Постепенно окружающие люди – а особенно дети – перестали стесняться насмешек. Я и раньше была не такой чтобы уж слишком социальной. Теперь за глаза меня называли нищей, а в лицо – и того похуже. Как ни странно, это меня трогало в последнюю очередь. Я бы согласилась на сотни ранящих обзывательств, лишь бы не возвращаться домой. В этот пьяный плач, нытье и звуки блевоты. Через ночь корячилась над унитазом, оттирая его от кусков непереваренной пищи. На меня упала ответственность за весь мир, хотя я не была готова нести ее даже за себя.
Мать сбежала первого января, а уже в марте в нашем доме не было ни единой ценной вещи. Все случилось так резко – вот мы живем, склеенные хоть каким-то подобием семейных отношений, и вот – спуск курка – ничего нет. Пока мать была с нами, хоть она и была апатичной, водила меня в магазины, заботилась о том, чтобы я мылась и ела, говорила не обращать внимания на глупости сверстников. Когда ее не стало – с первого дня ее отсутствия отец уничтожал себя и меня заодно.
Разумеется, ни одна живая душа не говорила со мной по-человечески. Все, что я слышала, – возня языков старух, сидящих под домом, которые наскоро перетирали характер папаши. Родители запрещали общаться своим детям с неблагополучной мной. А я даже помыслить себе своего будущего не могла. Только подумаю – а что дальше? Сразу такая тоска нападает, что от слез не удержаться. Бывает, вспомнишь холодный осенний день, когда вся листва уже опала, но снега еще нет. Тебе восемь. Мама встает после ухода отца, заваривает чайник и заливает листочки мяты. Я просыпаюсь сама по себе, бегу на кухню, чинно сажусь. Ни единого слова – она наливает мне в кружку мятного чая, ставит на стол масло и хлеб, открывает книгу, и мы сидим едим. В полной тишине. Чистоте. Достатке. К пятнадцати годам это воспоминание я считала счастливым.
Жизнь словно уходила от меня. Ночами я плакала, мечтая, чтобы он поскорее умер. Часто желала маме мук. Мне было тяжело выносить эти насильственные нападки от одноклассников, а дома не было ни секунды покоя. Я старалась учиться, вечно все готовила и вовремя сдавала. Никогда никуда не ездила с классом. Но даже так – учеба позволяла отвлечься. А когда не позволяла – я хотела его убить.
В начале июня следующего года, перед выпускным классом, когда занятия школьников уже закончились, а учителя практически не посещали школу, терпение истончилось как кусочек масла, намазанного на хлеб. Красная отцовская морда с синими вздувшимися венами – таким я запомнила его. Лежащего посреди зала, в кругу его странных друзей. Когда они кутили в нашем доме, я боялась выйти. Страшно было и от редких стуков в мою дверь. Приходилось ставить себе ведро в комнате в замену туалета, а для ухода в школу – лезть в окно, по трубе два шага, на козырек, а там – крепкий куст, по которому можно было сползти на землю.
Может, я бы и не пыталась с ним бороться, не доведи он меня. Вернувшись весной из школы, я обнаружила дома бедлам. Его, моего отца, и его друзей, тех, кто собирается у местных ларьков на ежевечернюю спиртовую службу. Один из них крепко схватил меня за предплечье и потащил в их компанию. Отец ничего не видел – либо не хотел видеть. Я раз двадцать пыталась незаметно улизнуть, но каждый раз на моей шее оказывалась рука.
Там стоял кислый, почти луковый запах пота. Воздух стал спиртовым. А они – короткостриженные местные пьяницы – флиртовали со мной по-быдлянски, как будто я – женщина в возрасте их разлива.
Весь тот час я просидела, съежившись в точку сингулярности. Я вспотела, температура поднялась. Раз восемьдесят я с трудом убирала пьяные лапы с моих ног, рук, груди и спины. Сотню раз просила отца сказать им, чтобы они меня отпустили. И в какой-то момент я приготовилась к худшему.
Но худшего не случилось. Из-за внутренней ссоры, все их внимание переключилось на пьяную драку. И пока меня никто не трогал, я пулей схватила школьную сумку, куртку и еще чью-то куртку, и сбежала.
Два дня я провела в посадке возле школы. Спала на этой куртке. Ела на купоны из этой же куртки. А когда уже сильно запачкалась, вернулась домой.
Там все осталось, как было. Хлам и грязь. Вонь и пот. Неубранные плевки на ковре. Блевота вокруг унитаза.
Желала ли я смерти своему отцу абстрактно? Да. Хотела ли я, чтобы это случилось практически? Нет. Меня страшила мысль о том, что он будет страдать и мучиться. Но привлекала мысль, что он ощутит себя так же, как ощущала я.
К моменту, когда я решила подсыпать ему в опохмел несколько пачек парацетамола, я была выпотрошена бедностью и несчастьем, грубостью и бесчестьем. Я провела два дня на улице, окружение меня презирало, а допивать остатки из его бутылок теперь казалось мне постыдным.
Иногда кусала себя за руки, чтобы не разреветься. Думаю, истерика в тот год была моей постоянной спутницей. Перерывы случались только на школу, да и то – не всегда.
В общем, я не хотела никого убивать. Парацетамол был единственным лекарством в нашем доме. Не знаю, на что я рассчитывала. Наверное, все же на худшее. Я была чрезмерно быстро повзрослевшим подростком, который был изнурен жизнью, совсем ему не по зубам.
Впрочем, отец не умер.
Ожидая, когда он возьмет в руки ту самую бутылку, я исходила всю спальню. Я заключала сделку с совестью. Тряслась, как последняя ниточка нерва. И жутко – жутко испугалась.
Как только он допил и заснул – меня охватила такая паника, что я начала его будить, бить по щекам и кричать не своим голосом. Просила у него прощения. Да и в целом словила такую истерику, что никому не пожелаешь. Это спустя много лет я вспоминаю об этом, как об истории. А в тот момент – видя, как краснеет его лицо, как он словно опухает на глазах – я медленно, но неотвратимо осознавала, что я убила своего отца.
Как только я облекла панику в эти слова, то незамедлительно позвонила в скорую, честно во всем признавшись. Извинялась, – наверное, язык стерся. Даже не знаю, кому врач нужен был сильнее.
Приехавшие врачи забрали его, сделали промывание и сказали, что он все равно бы не умер – понадобилось бы, по крайней мере, несколько дней, пока печень бы не начала постепенно отказывать.
Но несмотря на то, что он выжил, мне хватило этого инцидента, чтобы я почти сошла с ума.
В больнице отец отошел от опьянения. И, конечно, узнал о случившемся. Я ждала, чего угодно – новых пьяных ударов по спине, его конченных друзей, оплеух, криков или бросаний предметов, но… Он полностью завязал.
Все было кончено. Все было кончено так же, как и началось – ненормально резко и безвозвратно.
Его не было два дня. Всего два дня, за которые я успела только убрать, да вымыть все. И хотя окна в те дни не закрывались, от нашей квартиры все равно стоял жуткий, гнилостный запах.
Приехав домой, заросший, похудевший до неузнаваемости, отец сказал, что увольняется из школы, а я по собственной вине уезжаю в интернат. Он сказал: «Ты просто дочь своей матери». И, может быть, был полностью прав впервые в жизни.
***
В середине июля ситуация сложилась следующим образом: отец не пил, боясь, что я отравлю его. Меня обязали ходить к психологу на новом месте жительства, иначе поставили бы на учет в детской комнате милиции. Я жила в квартире, где единственный родитель со мной не общался. Он буквально ни слова не проронил за месяц. Ни слова. Не интересовался, ела ли я и, вообще, жива ли. Думаю, если бы я повесилась, он бы заметил только по запаху – и то, не сразу.
И, тем не менее, я была счастлива, что не убила его. Ведь, прямо говоря, это был припадок, истерика – нечто, что случается с теми, кто долго терпит. Особенно, когда ты ни с чем подобным до этого дела не имел.
По его телефонным разговорам с другими людьми я поняла, что перееду еще до моего дня рождения, а значит – до сентября. Не думаю, что он искал хорошее место. Скорее, просто свободное. Хоть какое-то. Зная об этом происшествии, ему отказывали и отказывали в интернатах, находящихся в нашей округе.
Обычные заведения говорили: «Ну эта ситуация… Понимаете, чрезмерно агрессивная». Интернаты для трудных подростков говорили: «Ну вот если бы убила – тогда, конечно, есть что перевоспитывать, а так – сложности бывают всякие».
«Сложности бывают всякие» – вообще, отличное называние для какого-то бестселлера в жанре социальной драмы. Но то, что такое могли сказать в реальности, долго до меня по-настоящему не доходило. Для меня не существовало "всяких сложностей" – это была моя ежедневная жизнь. Но, по правде, меня не хотели брать, потому что отец не собирался за это платить. А, как оказалось, сдать ребенка в интернат – это не как два пальца об асфальт.
Думаю, он очень активно занимался этим вопросом, так как уже к концу июля я узнала, что меня приняли в правослано ориентированный интернат в трех часах езды от нашего города. Бесплатно, до совершеннолетия и даже психолога назначат. Это была первая информация, которую он тогда сказал мне за месяц.
«Там нормально. Это интернат для девочек при церкви. Владелица – умная женщина, вставит тебе мозги на место».
Это было все, что я знала о том, куда еду. Было ли мне страшно? Я не совру, если скажу «нет». К началу того жаркого дня первого августа, когда он посадил меня в одолженную у соседа копейку, я была готова жить где угодно, только не с ним. Меня не пугала перспектива таких кардинальных перемен, потому что я была уверена – хуже, чем после побега матери, уже не будет. По крайней мере потому, что к новым травмам я была готова.
***
Казалось, мы ехали не три часа, а три дня. Выехав еще до рассвета, машина постоянно останавливалась и не хотела везти нас дальше. Отец постоянно матерился, шел что-то поправлять под капотом, и ни слова – ни слова – мне не сказал за всю дорогу. Даже когда нас остановил патруль. Даже когда я попросила сделать остановку. Даже когда я сама спросила, будет ли он меня навещать. Он молчал, как мертвая рыба под толстым слоем льда.
Ближе к семи часам утра мы проехали половину пути. Я то засыпала, то просыпалась. Духота морила так сильно, что короткий сон клеил потом футболку, отданную мне сочувствующей соседкой, к моей спине.
Мы встретили рассвет где-то среди полей и деревьев. Потом – долго ехали по утренним дорогам, через деревни и заброшенные остановки. В багажнике лежала моя сумка. Он не дал мне ни копейки, не купил ничего в дорогу, даже еды не взял. Мой папа, наверное, и не спал даже.
Он был опухшим (хотя уже меньше), глаза бутафорные – с трещинами капилляров и такие, будто вбей в них гвоздь – и треснет стекло.
Декорации сменялись, пока не появились настоящие предметы. Такой же неприметный городок, как и мой, этот строился вокруг большой площади. В нем были и школы, и садики, и культурные центры, и даже несколько баров и клубов, я увидела кинотеатр и пару ресторанов. Но мы не остановились в центре и не остановились дальше. Мы выехали за город, и проехали минут двадцать прежде чем я поняла, что буду жить в поселке городского типа в получасе езды от города, где живет, может, тысяч сто человек.
Подъезжая к этому ПГТ, природа преобразилась. Все вокруг было зеленое, будто по деревьям были рассыпаны изумруды. Трава была высокой, кое-где вытоптанной коровами. Вдоль трассы лениво тянулись древние дома, подаренные их владельцам, наверное, еще при вожде. Где-то были обустроенные и неплохие жилища, но большая часть – разваленное позорное прошлое, которое не справилось со временем. Беспризорные собаки, старухи, и, конечно, интернат. И хотя дома и люди в них были злыми и старыми, дороги, цветы, запахи – все это было настоящим летом, стрекотанием птиц, свежим воздухом, любовью.
Издалека я сразу заприметила интернат. Выбеленное здание в три этажа. Несколько корпусов. Маковка церкви где-то позади. На вид – очень большой, обустроенный и более чем приличный. Статусности добавлял резной забор. Сначала мне даже показалось, что это шутка. Отец ничего не собирался платить – как же меня могли взять в такое место? Я рисовала в своем сознании обрыганые комнаты на двадцать человек и озлобленных девчонок, которые меня (почему-то) обязательно будут бить.
Но если это правда... Жизнь перестала казаться такой многослойной и сложной. И, внезапно, мне полегчало. Странное дело – здание строится из балок и кирпичей, железа и бетона, а вот видишь его – и как будто возвращаешься домой. Может быть, к моменту, когда я впервые встретилась с интернатом, я уже настроила себя на то, что это будет мой дом, а, может быть, аккуратный внутренний дворик, забор и чистые окна покорили меня, уже успевшую привыкнуть жить среди хлама и помойки.
Отец остановился поодаль. Из окон машины мы видели, как старенький дворник метет двор интерната. Наверное, его жительницы только-только начинают просыпаться. Смотрят в окна на тополя и липы. На далекую трассу. Вдыхают лето в полные легкие. Думают, как сегодня проведут день. Собираются. Скорее всего, молятся...
Отец припарковался у нежилого разваленного дома, не доезжая до ворот интерната. Тяжело вздохнул. И этот вздох мог означать что угодно. Внутри я сгруппировалась. Не знала, чего ожидать – что он скажет? Что сделает? А вдруг – повернет назад и скажет: «Я напугал тебя, а теперь мы будем жить нормально»? Или опять заговорит о матери… А, может, высадит меня здесь одну, и больше я его никогда не увижу… Может, он и не хотел отдавать меня в интернат? Может, он просто вывез меня черт знает куда, чтобы больше никогда и никаких проблем не было. Может, это белое здание – вовсе не интернат. Может, это больница, или школа, или еще что... Я побледнела. Если бы он не начал говорить – клянусь, секунда – и я бы в слезах умоляла его не оставлять меня за три часа езды на машине от знакомой местности.
− Вот и все, − просто сказал он. Потом какое-то время отец молчал, а у меня было так много слов, что в итоге я тоже просто молчала. – Больше никаких иллюзий. Только ты и настоящая жизнь.
Я нахмурилась и на секунду уверовала в то, что он действительно хочет меня бросить одну посреди полей. Видимо, он заметил выражение моего лица в зеркале заднего вида, и продолжил:
− С самого начала ничего и не должно было получаться. Она была слишком юной. Растоптала меня. Ничего не оставила. Даже тебя.
Он говорил и с каждым словом был все эмоциональнее и эмоциональнее. Затем посмотрел на меня как на родную дочь, и его стеклянные глаза заслезились. Я продолжала напряженно молчать. Может быть, если бы это длилось чуть дольше, у меня бы пошла кровь носом. Глядя, как он не может подобрать слов, я едва не расплакалась. Было больно. Страшно. Пугало еще и то, что я полностью от него завишу – и финансово, и юридически. Что я буду делать, если он меня бросит? К кому пойду?
− Если хочешь что-то исправить, надо начинать сначала, запомни, – наконец сказал он, и дернул головой, как собака после дождя.
Испуганная этим внезапным озарением донельзя, я запомнила на всю жизнь – чтобы перестать страдать, возвращайся в начало.
Больше он не сказал ничего. Затем – завел машину, и мы проехали еще несколько сот метров. Я проглотила язык и ничего не ответила. Да ему и не надо было слышать ответ. Он говорил, чтобы сказать. Чтобы в своей памяти остаться отцом, который не вышвырнул ребенка, как полудохлое животное, а который дал напутствие и сделал все, что в его силах. Мне грустно признавать, что эти слова были правда всем, что было в его силах. Грустно от того, насколько слабым был мой отец.
Когда машина доехала до ворот, я разжала ладони. Оказалось, что полумесяцы ногтей впились почти до мяса. А еще – что он не бросит меня в неизвестность.
Нас встречали две женщины. Одна – не очень высокая, худощавая, но сразу видно – только взгляни на нее – главная. Ее выдавала и осанка, и кольцо на руке, и узкие очки, и вздернутый подбородок. Она сдержано и вежливо улыбалась. Вещи были чистые и выглаженные. Глубокая морщина между бровями показывала мне, что будет непросто найти общий язык с такой строгой женщиной. На груди висел большой крест. И вся она – каменное изваяние – вдруг стала меня пугать.
Я быстро перевела взгляд на вторую, попроще. Она была полной, сильной, а кожа будто бы натягивалась на ее лице. Явно помоложе, попроворнее. Но почему-то и она не внушала мне доверия. Казалось, что толстая женщина может выполнить все, что попросит ее начальница. Потому что без слов, а только по велению одного указательного пальца, толстая женщина пустилась буквально в бег, к моей сумке. Взяла ее из рук моего отца и ушла, не сказав даже «Привет».
− Добро пожаловать, − наконец сказала худая женщина низким резонирующим голосом. В ту самую секунду, как она посмотрела на меня, мой родитель перестал ее интересовать. Женщина внимательно сверлила меня взглядом, оценивая. Ее холодность настораживала, но я старалась поверить в то, что все не так уж и страшно. – Теперь это твой дом. И первое правило – обязательно носи это.
Она одела на меня крестик. Ржавый, металлический. Не церемонясь, словно делала это постоянно, она быстрым движением оттопырила футболку и бросила его под одежду. Металл легко поцеловал мне грудную клетку, и посвящение состоялось.
Я не сразу заметила, что мой отец все это время неотрывно на меня смотрел. Я повернулась и недоверчивым взглядом спросила: «Неужели все?» Женщина и не думала о том, чтобы отойти и дать нам попрощаться. Если для меня все это было в диковинку, она относилась ко мне как к одной из.
Нечего быть сентиментальной. Не перед кем выпендриваться. Любили бы – не отдали бы, так что какой смысл в показушных прощаниях.
− Не волнуйтесь, − холодно заговорила она, явно желая, чтобы он быстрее убрался. – Мы позаботимся о вашей девочке и воспитаем в ней чувство благородства и благодарности.
Эти слова, нелепые и поломанные, но сказанные с таким серьезным лицом, что я немного ободрилась. Я рысью взглянула на нее, и постаралась сдержать улыбку. Мне хватало уже того, что я не особо верила в Бога. Но слушать о том, что Он будет воспитывать во мне «благородство» было выше моего чувства юмора.
Отец так ничего и не сказал. Он кивнул мне головой, отрезвляя. Пожалуй, я одна из тех людей, которые что-то понимают, только стоя у обрыва. Когда он кивнул, будто бы говоря: «Вот и все» еще раз, я схватила его за рукав. Думала – оторву. Мольба забрать меня обратно так и не вырвалась. Наверное, это оттого, что я не хотела на самом деле домой. Но, может, душа моя хранила легкую надежду на то, что интернат окажется местом более привлекательным, чем родные пенаты.
− Ну, ну… − женщина похлопала меня по плечу. Ее на первый взгляд легкая рука оказалась довольно сильной. Она вжала в меня крепкие паучьи пальцы, и я безвольно отпустила рукав отца. Мы посмотрели друг другу в глаза: я – в его стеклянные и пропитые, он – в мои испуганные и измученные. И это было в последний раз.
***
Как только копейка отъехала, за горизонт ушло и мое детство. Но времени на печали у меня не осталось. Я повернулась к дому лицом – и он правда оказался выбеленный, убранный и тихий. Из окон на меня смотрели недавно проснувшиеся девочки разных возрастов. Все они – в форме. В светлых рубашках и юбках. С убранными волосами. Но отнюдь не веселые или красивые. Сквозь окна на меня смотрели ожидаемо неприветливо.
− Во-первых, − отозвалась женщина, − тебе следует называть меня сестрой Марией.
При повторном приближении, оказалось, что у сестры Марии плотный макияж и ужасно сильно накрашены губы. Поверх собственных тонких губ были нарисованы еще одни. Этими вторыми губами она говорила хлесткие и жестокие вещи. Казалось, что стоит ей умыться – и наружу вырвутся те, нормальные губы, которые могут похвалить и поддержать. Исхудавшее лицо женщины за пятьдесят уже не справлялось с таким обилием косметики. Я четко видела тонну пудры, забившуюся в морщины, толстый слой туши. Что это было? Трудно оценить. В целом она не создавала отталкивающее впечатление, отнюдь. Скорее, холодящее. Не противное, но страшащее. Она была несуразна с этим диким макияжем, и все-таки... Все-таки мне следовало помалкивать в ее присутствии. Или это большой крест на ее груди, или утробный голос, совсем не отвечающий ее конституции, или то северное безразличие, с которым она относилась ко мне, – в любом случае она нагоняла на меня морозец.
− Хорошо, сестра Мария, − я кивнула.
− Тут все предельно просто, − сказала она, начав идти вперед. Ее невысокие каблуки стучали об асфальт в мерном ритме, и первые несколько слов прошли мимо моих ушей. Я включилась в ее монолог, когда мы прошли уже половину двора. – В твоей комнате мы приготовили форму, должна подойти. Нет – отнесешь завхозу и поменяешь. Важно ходить на уроки и учиться. Учиться нужно хорошо. Не будешь показывать высоких результатов, мы найдем тебе место попроще.
Я не очень поняла, что это значит, но сестра Мария, видимо, думала, что отец мне что-то рассказал. Мы поднялись по небольшой лестнице крыльца к центральному входу. Возле двери висела табличка с полным названием этого места. Там она остановила меня, повернула к себе лицом и посмотрела прямо в глаза.
− Мы берем девочек со сложной судьбой и хорошей успеваемостью, ясно? Нет успеваемости – нет этого места.
Я настороженно кивнула. Ее пальцы, как новые прищепки для белья, вцепились мне в плечо хваткой бодибилдера.
− Я видела твой аттестат из школы, читала несколько работ по обществознанию. Еще – получила выписку обо всех олимпиадах, где ты участвовала. − продолжила она. – Ты можешь и должна лучше.
Я дергано кивнула, хотя не была согласна. Поддерживать мою успеваемость мне стоило многих усилий. А она их в одно слово обесценила до нуля.
− Твоя комната – последняя справа по коридору на втором этаже. Пойдешь туда, переоденешься и спустишься на задний двор. Там тебя встретят и проведут небольшую экскурсию. Усвоила?
Сестра Мария убрала свою лапу с моего плеча и я, наконец-то, вздохнула. Ее лицо не меняло выражений. Камень – и тот более эмоциональный. Но что в ней было очевидно – давление. Мне было так неуютно в ее присутствии, что я соглашалась, как дурочка, со всем, что она говорит.
− Вопросы? – холодно осведомилась она, прежде чем уйти.
− Я что, одна в комнате буду?
Она окинула меня взглядом сочувствия. Затем выдохнула, поправила очки и снисходительно произнесла:
− Твоя соседка приедет позже. Очень надеюсь, что до этого момента ты не будешь собирать сплетни, как это делают гадкие девки. На этом все. Ты здесь не единственная. Возьми себя в руки, и не создавай проблем.
Она – внезапно – перекрестила меня, а затем – ушла.
Внутри интерната пахло чистыми полами, немного хлоркой, деревом. Запахи, которые я очень скоро перестану различать, ибо привыкну к ним, сейчас заставляли голову кружиться. Солнечный свет лился в многочисленные окна. В воздухе витали частички пыли после недавней уборки. Полы – старые и коричневые – иногда скрипели. Было чисто, даже уютно. Но первое впечатление обманчиво. И за внешним уютом таилось то многое, что в будущем повергнет меня в неиссякаемый шок.
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, я встретила нескольких учениц, искоса на меня посмотревших. Большую часть своей жизни я любила быть одна. Но вот считаться музейным экспонатом, папиной деткой, соплячкой или даже той, у кого родители еще не умерли – было диким, новым и плохо перевариваемым.
В конце пока еще пустого коридора было окно. В нем виднелись только тополя и липы. Справа от окна – туалет. А следующая комната – моя. Деревянная старая дверь на удивление оказалась крепкой. У меня не было ключа, как его не было ни у кого здесь. Хотя сначала я наивно полагала, что можно будет хотя бы закрывать комнаты… Но, естественно, это не отель.
Отперев комнату, хорошенько нажав на дверь всем своим весом, я попала внутрь. Место, которое преобразит меня. Храм негодований, смеха, радости и печали, страхов и грусти, счастья, пьянства, истерики и любви к жизни. Тогда это еще было просто комнатой. Две кровати, стоящие друг напротив друга. Две тумбочки. Шкаф. Окно – тоже деревянное − выходящее на трассу и посадку. Комната была большая, хотя мебели было не очень много.
Моя кровать была застелена, и в целом – не выглядела плохо. Я поняла, что она моя по форме – юбка и рубашка лежали, идеально сложенные. Кровать моей соседки была убрана, одеяло свернуто, как двухцветная карамель из мультиков, подушка «голая», а все ее вещи – как я позже обнаружила – утрамбованы в сумку в шкафу.
Рубашка была бежевой и в тонкую-тонкую едва заметную полоску. Вещь закрывала все, что можно закрывать. Юбка – мне она была ровно по колено, стандартная. В целом это смотрелось, как дешевая форма чьей-то школы, но разве могло меня это тогда беспокоить? Я обула свои старые кеды, посеревшие от времени, и вышла.
В форме мне казалось, что я больше похожа на здешнее настроение. Будто стены – бледные и безучастные – смотрят на меня не с таким отвращением.
Я шла быстро, стараясь никому не попасться на глаза. Странное дело – мне было страшно, что кто-то со мной заговорит. Но коридоры были пусты и чисты, несмотря на август. Несмотря на восемь утра. Ни на что не смотря. Я пробежала по тому же маршруту, по которому поднималась. Как указала мне сестра Мария, выход на задний двор находился прямо от центрального входа, через ход под лестницей.
Пробравшись под темной холодной советской лестницей, я толкнула дверь, и бетонный пол застелил ярчайший солнечный свет. В нос ударил летний запах лип и цветений. Я вошла в новую жизнь с широкого шага. Ступив на мягкую траву, увидев эту прекрасную картину бесконечной зелени. А еще – его. Стоящего прямо возле выхода. Кудрявого парня с широкой улыбкой, который, видимо, меня уже ждал.
Увидев его впервые, я подумала, что он очень похож на это лето и на все, что происходит со мной сейчас. Пусть интенсивно неправильно, но не так плохо, как мне представлялось. Однако каждому, кто восторгается своим первым впечатлением, важно помнить, что чаще всего оно обманчиво.