1.15. Небо и молоко
4 марта 2022 г., 14:16
Действительность, которая окружает молодого человека в России, — это всегда парадокс. Граница перехода солнечного света в смольный космос не так контрастна, как пожеванная временем и опытом советская обстановка вокруг живого семнадцатилетнего. В моей юности уже были известны все изыски запада. А родные здешние коричневые полы, оставшиеся со времен роскоши 40-х, наверное, ничего нового так и не узнали.
Стены интерната были вне времени. Как и тысячи — миллионы — квартир, машин и душ по всей стране. Ну же, вспомните. Стены, на которых несколько слоев обоев. Белая раковина со сбитой краской. Ободранная белая форточка, которую красят раз в год. Что в ней? Самый свежий, самый нежный воздух. Вся любовь, которая хранится в человечестве, пахнет так, как из этой убитой форточки в летнее утро.
Помните? Алюминиевые белые чашки, как из военных фильмов. Жуткий кисель на дне. Почему он был таким вкусным? Как, смотря на себя в замызганное зеркало, можно было думать о красоте? И почему красота тогда была совсем другая? Ведь ни за один мой визит к зеркалу я так и не подумала: «Что за красотка». Чего мне не хватало?
Я видела себя, криво обстриженную, на фоне белой плитки по всей ванной комнате. Длинные очереди душевых с зелеными перегородками, без дверей. Раковины и туалеты. Трещины, трещины, трещины. В каждой из них сидело время. Оно было там, замуровавшее самое себя, сидело, и таращилось. Как гнусный вуайерист, жаждущий несовершеннолетнюю, оно только и могло, что ждать.
Сколько недовольных собой перебывали в этом туалете? Сколько стояли здесь, оглядывая свои руки и ноги, разглядывая бока и живот? Время помнит, но они сами — едва ли. Однажды моя юношеская припухлость уйдет полностью. Я изменюсь, стану лучше. А контраст так и останется, может быть, станет явнее.
Мы говорили с Сахарой о страхах и о наших матерях, об их мотивах, их ответственности, более того — о нашей ответственности. А потом я вернулась в реальность. Вот она: выросшая из самой себя комната, как переросток в этом интернате, нелепая в своей квадратности, находится в пяти секундах ходьбы от нашей комнаты — а словно другой мир.
Интернат вибрировал вечером, свежестью, близившимися дождями. Мы вплотную подходили к октябрю, и он дышал мне в самые губы. Я будто не была сама собой — словно жила в ожидании настоящей жизни. Все, что со мной происходило, происходило просто потому что. Я затаилась, как время, в трещине старой уборной, и ждала, когда же сюда в юбке в полоску войдет та самая — лучшая из возможных — красивая, дикая, энергичная — моя Жизнь.
Оказалось, ждать нечего. Сахара принесла главный подарок — это мгновение. И это. И вот это. И даже это. Некого было ждать. На удивление, это было приятно. Лишенная ожиданий, я стала иначе смотреть на стены, деревья и окружавшие меня лица. Коричневый пол больше не был «временным» — он стал самим собой. Предметы и вещи вокруг просто существовали, они не ждали, когда же я решусь на жизнь. Они не были поклонниками бездействия. Они, вообще, бытийствовали вне зависимости от моих желаний и настроений.
От этой точки я стала лояльнее. Воздух был сладок. Деревья и кусты, трава и редкие цветы в ней стали настоящими — понимаете, подлинными. Не декорациями. Они превратились из само собой разумеющегося в реально живущее. Каждый день они засыпали и просыпались, рождались и разлагались. И я ухватила этот момент.
Я больше не думала: «Еще чуть-чуть, и будет легче». Или: «Это пройдет, ты и не вспомнишь». Нет. Я больше не ехала в поезде, отрывисто хватая глазами близлежащие города. Теперь я гуляла по этим городам, рассматривала каждую вывеску, проникалась ее историей и посылом.
Я стала внимательнее и радостнее. Чаще улыбалась. Сахара периодически говорила, что я подозрительно счастлива как для человека, живущего в этой дыре. Но «эта дыра» была настоящим кладом! Мы находились на отшибе мира. Маленький поселок, глухая трасса, леса и поля. Даже если мне не нравились одноклассницы, наставницы и молитвы — у меня оставалось столько всего!
Я забрала у Сахары несколько камушков. Сложила их в свою тумбочку к найденной шишке. Сохранила ее растянутую резинку для волос. Кусочек наклейки с банки оливок, украденной у сестры Марии. Сахару это забавляло. Она говорила, что я складирую «хлам», я называла это «памятью момента». Это название ей понравилось, и она не преминула возможностью подчеркнуть, что у нее-то «этой памяти, хоть лопатой греби».
Мы не сосуществовали вместе, как я думала изначально. Мы стали близкими людьми. И вот почему. Я не просто находилась в поиске — я была на краю. В секунде от возможного краха собственной личности — личности, о которой до этого и речи идти не могло. Сахара страдала от одиночества. Она была язвительной и колкой, но очень ранимой. Я видела это — не будь меня — она подружилась бы с другим человеком. Я уверена — ей нужен был кто-то, для кого можно стать примером или опорой. Она нуждалась в том, чтобы кого-то оберегать. Быть авторитетом. Она хотела, чтобы ее слышали. Принимали. Смеялись над ее шутками. Ждали. Кому бы она могла показать себя, авантюристку и бандитку.
Впрочем, о Сахаре это была не вся правда. Мы были с ней в хороших отношениях не больше недели. Я сделала эти выводы, не успев увидеть ее расстроенную, раздавленную и выжатую. Убито растрепанную после истерики. Спокойную, обнуленную, жалкую. Я не видела ничтожную Сахару. Слабую Сахару. Сахару-пустышку. Неудачницу. Могла ли она вообще такой быть? Или, вернее, ведь не могла она такой не быть совсем?
Она меня, в свою очередь, видела только с такой стороны. Меня — вечно ждущую, трусливую, предпочитающую молчать или, вернее, не способную сказать ничего. Страшащуюся вставить свое слово. Отстоять себя. Крикнуть: «Только попробуй!» и дать сдачи, если попробует. Она видела меня расплескавшейся лужей, кислым вином, уставшей и разбитой. Но и это — только одна часть. Могла ли она увидеть меня дерзкой? Заносчивой? Жесткой? Могла ли я сама быть такой? Темная сторона во мне находилась под гиперконтролем страха выделиться и ужаса получить отпор.
Мы сошлись однобоко, и теперь обе с замиранием сердца ждали того момента, когда придется повернуться другой стороной. Через много лет Сахара будет говорить про меня слова «жестоко», «бездушно» и «скотски». Я буду называть «безвыходностью» и «справедливостью» те же самые вещи.
Открыться для меня и для нее значило разное. И, если хорошенько подумать, мне было сложнее. Показать, что ты не тюфяк, невозможно, если ты такой. Но чем больше я думаю об этом, тем больше понимаю, как, может быть, я и правда похожа на собственную мать. Она была такой… невидимой. Тихой, как дыхание во сне. И именно поэтому одно — одно — решение стало столь громким, что я до сих пор не восстановила слух.
Вот вам еще один интересный контраст. Моя мама — безликая в хрущевых стенах, взрощенная перед большим развалом, никогда ничем особым не отличалась. Но исчезнув в новый год, на фоне всей этой гладкости, мама придала побегу особой остроты. Так удивляет тот, кто внезапно геройствует, но от кого ты ничегошеньки не ожидал. Как удивляет соседский добрый мальчик с ДЦП, когда оказывается, что он маньяк-насильник. Так удивляет утро, в которое ты просыпаешься от слов «началась война».
Сидя над кипами книг и тетрадями, я жевала ручку, думая обо всем этом. Тогда я не знала, увижу ли я еще свою мать. Жива ли она. Человеческий вид обречен на болезненную эмоциональную привязанность к родителям, какие бы те ни были. Увижу ли… Увижу. В день летнего зноя, вернувшись босой по дороге из крови и слез, перекроенная, выросшая и запуганная, держащая в руке колыбель Ньютона со стола сестры Марии, с дрожащими коленями, ясно понимающая, что в сантиметре от физической, мучительной смерти уголовного преследования. Но до лета оставалось много времени, о котором принято говорить «пролетело».
Рука, ударившая меня по спине, принадлежала Сахаре. Она била больно и, думаю, нарочно. Впрочем, я никогда ей не говорила, что больно. Но многозначительно на нее смотрела.
— Почему ты всегда идешь в аудиторию? На кровати заниматься не можешь?
— Ты меня отвлекаешь, — я откинулась на стуле в пустом кабинете и посмотрела на нее. Сахара прыгнула на учительский стол, усаживаясь поудобнее. Положила одну ногу на другую и мигнула глазами.
— Провести тебе занятие? — спросила она, томно опуская взгляд. Выглядело это глупо, и я рассмеялась. Она оскорбилась, угрожающе подняла мел. С расстановкой сказала: — Не советую надо мной смеяться.
И я была вынуждена поднять руки, сдаваясь. Сахара оголила зубы. Конечно, сдаться после такого оскорбления — как мертвому припарка. Поэтому она отвела свою сильную руку назад и со смаком кинула в меня мел. Удачно, что я увернулась.
— Ты сдурела? — я оглянулась на разбившийся о пол кусочек, а потом — посмотрела на нее. Она поддернула уголок губ и снова уселась на стол.
— Похоже на Толстую Линзу, да?
— Будь здесь палка, ты бы меня ударила? — я спросила это с некоторой осторожностью, но Сахара не ответила. Она осмотрелась. Застыла, сидя там и мотая стопами.
Подумав немного, она, видимо, успокоилась.
— Сегодня будет телефон, — после этого я смотрела на нее неотрывно. Сахаре это понравилось. Неожиданный всплеск злости сменился ровным исполнением обещания. Странно, но я не помню за Сахарой ни одного слова, брошенного на ветер. Даже глупости она старалась исполнять. Может, память моя несовершенна. Но в действительности — если бы она не была такой обязательной, может быть, нам бы было проще. Ведь Сахара была злюкой. Импульсивные люди много болтают от гнева. Но мало кто так тщательно блюдет собственный язык. Сахара блюла.
— Когда? — спросила я после долгого молчания. Книжки и тетрадки смешались в вязкую овсянку из букв после упоминания слова «телефон». Моя боевая подруга повернулась ко мне с самым заговорческим видом в мире и подняла кверху палец.
— Какая ты нетерпеливая, кошечка, — она громко спрыгнула. Наверное, в лодыжках у нее свело — стол находился на подиуме, и прыгать с него на пол приходилось отчаянно.
Сахара подошла ко мне, глянув в тетрадь.
— Боже мой, какая прелесть! — она случайно ткнула пальцем в мои записки и жеманно вскрикнула: — Ну ничего себе, какая точность!
— Сахара, — кажется, я начинала понимать ее лучше. Сахара наводила фарс. Она пускала пыль в глаза, словно говоря мне: «Попроси меня. Поумоляй. Порасспрашивай». — Ты про телефон говорила.
— Про какой? — она села лицом ко мне, упершись грудью в спинку впереди стоящего стула. — Ах да! Телефон есть.
— Отведешь меня?
— Ты знаешь, что в мире действует принцип «око за око»?
— Мы же уже договорились, что я убираю весь двор, а не половину.
— Я передумала, — она захлопнула мои книги и закрыла все тетради. — О своем желании я тебе скажу попозже. Сейчас пойдем звонить.
Я за мгновение все собрала и готова была лететь туда, куда она скажет. Но Сахара не была бы Сахарой, не скажи она мне по дороге:
— Но двор-то все равно за тобой остается.
***
День стоял солнечный. Я бросила макулатуру скопом на кровать, и последовала за Сахарой. Мы спустились на первый этаж. Уверенность, что мы пойдем в кабинет сестры Марии, испарилась сразу же, как мы вышли на улицу.
— Куда мы? — не поняла я.
— Не доверяешь мне? — снова спросила она, хватая меня за руку. — Пойдем, тебе пора бы научиться мне доверять.
Мы прошли вдоль двора, минуя спортивную площадку по левую руку и побеленные деревья по правую. Подойдя к воротам, вышли за них. И я впервые оказалась «снаружи» с того момента, как приехала сюда. Сахара повернулась ко мне и развела руки в разные стороны. Глубоко вдохнула и громко выдохнула.
Это было лето. Уходящее. Последнее здоровое, нежное лето. И оно носило лицо Сахары. Она поманила меня, и как только я подошла, хлопнула по плечу, убегая. Шлепая ботинками по пыльным сухим проселочным дорогам мы то бежали, то шли, пытаясь отдышаться. Дерево сменяло дерево, редкие ветхие дома были безлюдны. Сахара оказалась хорошо физически подготовлена. Я всегда проигрывала, пытаясь ее догнать.
В какой-то момент череда диких кустарников и деревьев закончилась. Кроны лиственных дикарей открыли небо, как медленно опускающийся веер с миловидного женского лица. Небо было в своей максимальной синеве. Солнце слепило глаза. Облака шли медленно и высоко. Белая пенка от кислородного коктейля, верхушка капучино, трогательная, как хлопковые цветы. Небо опустилось на нас нереальной красотой. Такой, что я даже не сумела удержать выступающих слез.
Небо крепко держалось над полем, полном высокой, еще зеленой травы. Она провела меня в обход, мы потерялись между деревьями, и в конце концов вышли к старому белесому дому. Он был низок и худ. Окна, как глазницы черепа, таращились на меня старостью. Впрочем, женщина, которая там жила, была премилой. Очень низкая, сгорбленная старушка тут же появилась на крыльце по первому зову Сахары «Баб Шур!» Просторечие и любовь, с которой Сахара крикнула незнакомке эти слова, сразу дали понять, что сейчас будет что-то теплое.
Старушка, резво ковыляя к калитке, махала нам рукой. Я ее, впрочем, никак не интересовала. Она обняла Сахару, и даже сказала:
— Давненько тебя не видела, девочка.
Сахара просто ответила:
— Много училась.
Старое посеревшее платье придавало ей деревенского колорита. Голос ее был скрипуч, но обаятелен, каким он бывает у простых и душевных людей. Но как только она пригласила пройти, Сахара ладонью меня остановила. Одним взглядом сказала подождать на улице, а через несколько минут я уже слышала, как она идет обратно с несколькими бутылями молока.
Вокруг щебетали птицы, а на лбу у меня появилась испарина от бега.
— Теперь иди звони, — сказала Сахара, кивая на дом. Она поставила бутыли на землю и достала из нижнего белья сигарету. Зажала ее зубами и нахмурилась: — Чего ты ждешь? Она разрешила, я у нее спросила.
Я осторожно прошла по небольшому дворику. Вытоптанная дорожка вела прямо к двери. С облупившейся краской, дверь поддалась со скрипом. Дом пыхнул на меня запахом детства и того самого молока, стоящего в бутыле подле ног Сахары. Старушка с чем-то возилась на кухне. Как только она услышала скрип двери, сразу крикнула: «Вон, звони, телефон на входе!»
На входе и правда был телефон. Он стоял на старой коричневой скамейке, которая шаталась от любого дуновения ветра. Черная махина с диском смотрела на меня и спрашивала: «Что, дурочка, даже номера не знаешь?» Я и вправду не знала.
Внезапно сзади появилась Сахара. Так я поняла, что долго простояла перед телефоном. Так долго, что она успела докурить.
— Ты звонить будешь?
— Да, — я инстинктивно схватилась на трубку.
— Ну так звони, — она говорила шепотом.
— А ты номера справочной не знаешь?
Она уничтожающе посмотрела на меня и крикнула:
— Бабушка! А как до города дозвониться?
Из глубины землянки раздался набор цифр. Сахара снова мне мигнула взглядом, и я набрала. Отчего-то рука задрожала. Диск покатился со скоростью паровоза. Три цифры вели к низкому раздраженному женскому голосу. Такому, каким всякий бывает, когда его дергают посреди рабочего дня по рабочему вопросу. На том конце провода раздался внушительный приказ говорить, чего я хочу.
— Мне нужна первая городская больница…
— Город?
Я назвала. Послышался стук клавиш. Это было время, когда мобильные телефоны появлялись только у очень богатых людей, а колл-центры типа справочных работали благодаря допотопным компьютерам или даже печатным машинкам.
Через несколько секунд трубка завибрировала резонирующим голосом. Она повторила номер дважды, но у меня не было куда записать. Я повторила цифры вслух и про себя. Выстроила ряд ассоциаций. Первые цифры: два и день рождения матери, потом — год формирования союза и, наконец, восемнадцать — восемьдесят девять — это просто красивый оборот цифр.
Выдержав в голове эту конструкцию, я положила трубку, и снова ее подняла. В этот раз диск крутился неподъемно медленно. Будто чья-то тяжеленная лапа мешала мне проворачивать цифры. Когда пошел зум, я растерялась. Пот прошиб меня с ног до головы. Я представила: последний знойный день в году. Вокруг летают мухи и стойкий запах мочи въедается в память, как во всех отечественных государственных больницах. Добродушная медсестра развозит обед. Женщина, сидящая в приемной, хмурится сразу же, как слышит треск телефона. «Ну вот, — думает она, — кому потребовалось звонить в этот час». А в этот час звоню я — чья-то сожалеющая дочь.
Когда трубку взяли раздалось медленное и ленивое «Нда». Сначала я не ответила. Через секунду раздалось еще одно: «Ну! Кто говорит?» И только когда я ощутила нервы собеседницы достаточно горячо, чтобы она положила трубку, я извинилась и сказала:
— Можно Новака. Он… У вас лежит в больнице.
— Кто звонит? — сухо спросила она.
— Дочь.
— Ну а отделение вам известно, дочь Новака? — переспросила женщина. Я подумала.
— У него что-то с печенью.
В трубку раздался вздох разочарования.
— Подождите.
Я ждала, кажется, вечность. Те две или, может быть, три минуты, которые я слушала шорох бумаг, я сжала кулак всеми возможными способами и даже придумала несколько своих. Стоя колом в землянке неизвестной бабушки из прилегающей к интернату деревни, я пыталась зацепиться взглядом за что-то, на что можно отвлечься. Но ни полуживые стены, ни чистые полы, ни аккуратно сложенные тряпочки не смогли переманить мое внимание.
— Там еще? — раздалось в трубке спустя какое-то время.
— Да!
— Ну так его выписали, — спокойно произнесла женщина.
— Что? Когда?
— Позавчера. Перевели на домашнее лечение.
Я молчала. Женщина продолжила сама:
— Ну, если вы его дочь, может, стоит набрать домой?
— Может, — взбешенно ответила я и повесила трубку. Она легла на тело телефона с убойным стуком. Стуком, который значил только одно, — отец хотя бы жив.
Я повернулась и вздрогнула. Сахара стояла в другом конце небольшой квадратной прихожей, облокотившись о стену. Руки ее были сложены на груди, а взгляд холоден, томен и выжидающ. Она не просто смотрела — она пыталась понять, что мне сказали. Я не любила пристальные взгляды. Тем более — ее. Ситуацию спас трясущийся старушечий голос. Она приглашала нас к обеду.
Я хотела вежливо отказаться, но Сахара стукнула меня по руке. Женщина поставила на стол две тарелки и от души налила борща. Красная юшка пахла прекрасно. Фасолинки тонули и всплывали. А виток сметаны сверху был ничем иным, как рождением чуда от касания пальцев Адама и Бога-Отца.
Старушка здесь была сродни тени. Она появилась только, чтобы насыпать нам еды, и исчезла, едва я успела ее поблагодарить. Что-то бормотала себе под нос и еще куда-то спешила. Куда? Я никогда не узнаю.
Мы ели со смаком. Сахара умяла свою порцию за несколько минут — я медленнее. Шепотом спросила:
— Кто это?
— Баба Шура, — просто ответила она. — Тезка. Покупаем у нее иногда молоко.
Сахара подмигнула и утерла рот рукой. Когда я доела она проявила не дюжую самостоятельность. Собрала посуду и помыла ее, будто у себя дома. Попросила подождать и вышла во двор, а через пять минут вернулась с хлипким букетом цветов. В букете было много травы, но один сиреневый цветок бросался в глаза.
— Это Анютины глазки, — авторитетно подсказала Сахара. — Ей они нравятся, но она их не собирает.
Поставив букет в чашку с водой, она понюхала.
— Отлично. Будет нашей благодарностью.
— А куда она пошла? Куда-то вроде спешила? — не поняла я. — Почему одних оставила?
— У нее скоро одна из коров телиться будет. Думаю, туда. Хотя... Я не знаю.
Я посмотрела на Сахару внимательно и с осторожностью. Откуда она знает все это. Откуда?
Мы вышли из дома в одиночестве. Сахара вручила мне один бутыль, второй оставила у себя. С грузом мы шли обратно.
Путь был молчаливым. Я начала понимать, что Сахара сворачивает с протоптанной дороги и идет непонятно куда. Впрочем, я не стала ни останавливать ее, ни задавать вопросов. Виляя среди деревьев, мы вышли с другого конца поля, которое проходили получасом ранее. Она бесстрашно пошла под теплое, но уже не палящее солнце. Поставила молоко в тени. А сама легла прямо в траву, приминая ее расслабленной спиной.
Сердце мое разорвалось в тот же миг. Я легла рядом счастливым человеком.
— Вкусный был борщ, — начала она, заходя издалека, но быстро переходя к сути. — Что сказали по телефону?
— Он уехал домой.
— Ну, значит, жив? — безразлично произнесла Сахара. Я кивнула. Увидев напряженность во мне, она поднялась на локтях и вдумчиво проговорила: — Позволишь им втереться тебе в голову через чувство вины, и все, тебе конец. Как только начинаешь думать, что обязана извиняться и бегать в поисках прощения — перестаешь быть собой. Зато начинаешь быть… Мартой, таскающейся за Киром.
Я перевела на нее взгляд. Сравнение было настолько удачным, что стало легче отпустить ситуацию.
— Откуда ты так много знаешь про это место? Тебя долго не было, и даже так ты в курсе всех новостей.
Это потешило ее самолюбие.
— Я умею ладить, — Сахара звучала прямо как азиатка. — Не сравнивай нас с тобой, Уна. Ты здесь пару месяцев, я прожила здесь больше трех лет. Знаю все обо всех. Какие здесь еще развлечения?
— Не у всех девочек есть ключ от погреба сестры Марии, — резонно заметила я. Но Сахара, проигнорировав семантику вопроса, вдруг оживилась.
— Так это только цветочки, радость моя, — она подставила лицо к солнцу, щурясь. — Я полна сюрпризов и неожиданностей.
— Расскажи! — я попросила ее с жаром и неподдельным интересом, но получила странный ответ.
— Вот мое желание, — Сахара повернула лицо и перестала щуриться. Ее глаза стали светло карими, совсем медовыми в свете солнца, но они не несли того тепла, которое исходило от природы. — Расскажи мне, о чем тебе рассказывал Кир.
Я опешила.
— Чего?
— Ты не услышала?
— Нет, я услышала, но… — слов было не подобрать, и я замолчала. Она не стала повторять. Просто лежала и ждала. Любой уточняющий вопрос был неуместен. Было глупо спрашивать «о чем» или «о ком». Понятно, что Сахара хотела знать все. И я сказала ей: — О всяком. О картинах, музыке и легендах.
Но я знала — чувствовала кожей — ее не устраивал такой ответ. Она лежала, закинув руку за голову и глядя мне в глаза. А я подбирала такие слова, чтобы ей понравилось.
— Он рассказал мне про картину с Иисусом, про русалок с ногами. Про Брамса — эта музыка играла, когда я приехала.
— Не только, — наигранно равнодушно ответила она. — Брамс регулярно играет у сестры Марии, просто иногда тише. Она его обожает, хотя любить там нечего. Скучные мелодии. Пустые. И про русалок — как банально! Любой знает — они только на западе с хвостами, а у славян с ногами. Потому что это не рыбы, а утопленницы. Потому и мстительные. Да и про Иисуса. Крамского же? Глупости! Бог не может устать — иначе какой это Бог?
Она резко отвернулась, потому что сквозь тщательно сдерживаемую плотину спокойствия прорывались зависть и злость. Но меня это подзадорило.
— Откуда ты знаешь? — придвинувшись ближе к ее недовольной физиономии, я спросила еще раз: — Откуда? — мы стояли у порога больших тайн, и я едва сдерживалась, чтобы не заверещать от предвкушения.
Она гневилась, но в какой-то момент сдалась.
— Потому что это не его мысли. Это был пересказ. Как только что ты рассказала мне про все эти вещи, так и он рассказал это тебе после того, как услышал их от…
— Нины? — уточнила я.
— Ага, — ответила она. — Она много знала. И об этом всем рассказывала и мне тоже. Только ему не хватило духу это обдумать. Он съел все, что она сказала, не разбирая, где действительно стоящие вещи, а где — просто заумный треп.
Это не стало неожиданностью. И все же… Все же привнесло минорную ноту. Почему мне было неприятно от этого? Потому ли, что Кир был не так возвышенно прекрасен, как я его помнила? Или же потому, что «наше» оказалось вовсе не «нашим», а чужим, да еще и в плохом переводе?
— Быть снобом — чистый отврат, — сказала Сахара через какое-то время.
— Это как?
— Когда думаешь, что ты на голову выше тех, кто не понимает того, что понимаешь ты. Не попадайся на эту удочку. Ценность представляют только простые люди. Вот как Баба Шура. Борщ, цветочки во дворе и корова, в которой новая жизнь. А что этот пацан? Фабричное производство. Набор заученных клише. Только неплохая память на вещи, которые он даже прочувствовать не может. Пустышка, видишь? Страдалец, который свои страдания мелочные в культ возводит.
— Ну а ты, конечно, не страдаешь? — слова Сахары были обидными, хотя она и говорила не обо мне. В ту секунду, когда я вспылила, задав этот вопрос, не подумав, у нее уже был готов ответ:
— В каком это смысле?
И здесь началось минное поле. Что бы я ни ответила, я проиграла. Кровь бы пролилась в любом случае, и мне оставалось только выбрать способ, при котором ее было бы меньше.
— Слышала, что тебе пришлось тяжело.
Несколько секунд полет был нормальным, а потом — бам! — и бомба взорвалась. Сахара подскочила на ноги. Сделала несколько широких шагов, схватила бутыль, и пошла вперед. В ту же секунду я себя возненавидела и побежала за ней.
— Ну прости! Откуда я знала, что тебя это обидит? Сахара!
Она остановилась и резко повернулась. Опять — она впереди, поворачивается, взглядом останавливая меня. Между нами будто возникает невидимая стена, через которую мне не протиснуться. Я останавливаюсь и делаю шаг назад.
— «Тяжело» — слово для слабаков! — Сахару трясло. Я была обескуражена. На ее лбу проступила вена. Говорила она до хрипоты зло и агрессивно. — «Тяжело» — это для Кира, сопляка, сидящего на мамашкиной шее! Это ему было «тяжело», ясно?! А я… — она немного успокоилась, и закрыла глаза, не давая им пропустить собственную слабость. — Я чуть не умерла, — выдержанно заявила она, сцепив челюсти. И добавила: — К твоему сведению!
После этого Сахара пошла вперед со скоростью торпеды, и мне пришлось поспевать за ней. Прекрасная окружающая реальность сменилась невыносимой жарой. До самого интерната мы шагали с расстоянием в несколько метров. Молча. Каждый ее шаг был громок и унижающ. Она шла, как на бойню. Но ближе к воротам стала успокаиваться. Мы отдали Потамиане молоко, так и не испробовав его.
А после Сахара сказала:
— До вечера, — и хотела было уйти, но я ее окрикнула.
— Что ты будешь делать?
— Учиться.
— Прости, — снова сказала я, сама толком не понимая, за что извиняюсь.
— Никаких обид, — сказала она и повернулась. На ходу только бросила: — «Это не твоя вина, это твоя беда».
А это — это сделало мне по-настоящему неприятно. Так я говорила о своем отце. Так говорила Сахара обо мне. Я посмотрела ей вслед и страшно напряглась.
Что ж. С этой ее стороной я знакома неплохо. Зная, куда ударить, Сахара спокойно этим пользовалась. Но это — просто вдуматься — ничему меня не учило. В этот раз она впервые прямо показала, что знает, куда стрелять и будет это делать по необходимости. Но дальше… Как я могла остановиться в откровениях, когда ночь опускалась на интернат, и атмосфера становилась романтично-воздушной? Разве можно не признаться во всем, о чем она просит, — эта колдунья и выдумщица? Разве можно оставаться безразличной к забавам, которые она придумывает, чтобы не сойти с ума?
Сахара сделала мне неприятно. Я ей тоже. Но это не изменило ничего. И даже больше — сидя после этого в аудитории и корпя над подготовкой к олимпиаде, я открыла себе небольшую правду. Мне неприятно не потому, что она воспользовалась тем, что я ей доверилась. А потому, что она сделала это, и потеряла полдня недели — чудесной одинокой недели — на молчание и огрызки обиженных фраз.