1.21. Телефоны, зум, временнАя остановка
7 сентября 2022 г., 11:49
Я приоткрыла глаза. Стекло холодило лоб и вибрировало. Поезд мерно стучал колесами. В уголке губ скопилась слюна. За окном, смазываясь в одну картину, мелькали деревья и кусты. Потом поля. Неподвижным оставалось только закатное небо и появившаяся улыбка месяца.
В вагоне пахло чем-то удушающе съедобным. Чем-то вроде яиц и колбасы. В желудке заурчало даже быстрее, чем я осознала, что пахнет едой. С Потамианой мы не ели целый день. Чинно сидели на нижней полке плацкарта. А до этого — полдня на вокзале, потому что поезд задержали. Она была уверена, что мозг лучше всего тренировать такими состязаниями, на которое я ехала, а желудок — голодом. И мы тренировали.
Две пары женских глаз, сидящие напротив, сочувственно на меня посмотрели, и я поспешила неловко улыбнуться в пол. Потамиана зыркнула на меня отнюдь не по-божески.
— Угощайтесь, — услужливо предложила плотная соседка по плацкарту. Пухлой розовой ладошкой она подвинула по столику вперед коробку с печеньем. Во рту скопилась слюна и сердце, поддакивая, ухнуло в желудке.
— Доедем, поедим, там нас ждет ужин.
Потамиана засунула свой острый нос в Библию и продолжила читать. Я вежливо покачала головой, отказываясь. Мерзкая монашка! В ту секунду я злилась на нее так, что даже на секунду перестала думать обо всем другом. А подумать нужно было о всяком…
Появившись на вокзале ранним утром, мы невидимками заняли свои места на стульях в углу зала ожидания. За окном красовалась коричневая палатка — там кофе и булочки. Маленькие кафе, приклеенные к каждому месту, откуда отбывает междугородний транспорт. В рупор каждые три минуты говорил женский голос. Но так, словно говорившая — утопленница — вещала со дна подводной лодки, наглотавшись болотной воды. Динамики хлюпали и взрывались грохотом и скрипом. Я не понимала ни слова, а через полчаса биение жизни на той стороне громкоговорителя смешалось для меня с фоновым шумом.
Потамиана настоятельно рекомендовала мне перечитывать свои конспекты. Я перечитывала. Вернее, скользила глазами по стройным буквам, пока окончательно не рухнула между ними. Сознание огибало округлости «о» и остроту хвостика «д», проникало в открытую верхушку «у» и цеплялось за противный и некрасивый кончик «ц». Оно спотыкалось, спотыкалось, пока окончательно не рухнуло на лист, свободный от беглого почерка кого-то, кто хотел походить на отличницу.
Я распласталась между синих закорючек и уставилась в белый кусок листа. Мысли, как сквозняк, загоняли меня в тупик. И как только загоняли — я пыталась прочесть какую-нибудь из заученных молитв. Но то ли молитвы были слабыми, то ли мой голос тих для Бога, но все, что я ощущала после ее беглого чтения про себя, — неловкость. Будто я обманываю не только себя, и не только Его…
Потамиана сидела рядом и не отвлекала меня. Когда стало известно, что поезд задерживается из-за аварии на линии, она даже не подумала организовать нам завтрак. Мы просидели это время, и время обеда, и только ближе к половине пятого вместо десяти утра расположились на наших местах.
Пока мы растворились в зале ожидания, у меня получалось отвлекаться. На разные семьи и путешественников. На набитые ложками и чашками рюкзаки. На слюнявчики розовых и синих цветов. На забредшую кошку с половиной хвоста. На жидкую бороденку худосочного мужичка, сидящего аккурат впереди нас. Я разглядывала побитую плитку на полу. И пыталась присмотреться — а дергается ли рупор от взрыва утопленического голоса с обратной стороны каждый раз, когда тот скрипел и рождал объявление о прибытии новых поездов.
Это было время, когда маркетологов называли рекламщиками, и повсюду привычные уху слова старались писать латиницей. Только с моей точки обзора я видела встроенные в стены палатки с броскими надписями, уходящими последними буквами вверх, будто их писал некто нервный — «Zima» вместо обычного «Зима», «Coffee shop», хотя что им мешало написать «Кофейня» и, конечно, «McDonalds», в котором я еще ни разу не была. Казалось, что все русские буквы этого вокзала сосредоточились в моем конспекте с помятым корешком. Я опустила туда глаза. Но и оттуда на меня прыгнули зарубежные открытия — все, начиная с великих географических, заканчивая последними новшествами нашей политики.
— Роберт! — донеслось откуда-то сзади. Я повернула голову. Мелкий карапуз нескольких лет от роду поднял с вокзального пола леденец и сунул себе за щеку. Его мать строго предложила сыну выплюнуть грязную сладость ей на ладонь, но Роберт замотал головой. Потом начались раскопки во рту маленького Роберта в поисках клада. Ему не нравилось. Я подумала: надо же, только мысль родилась, а вот тебе сразу — Вселенная поддакивает в тон настроению. Ну имя-це! Роберт! Майкл! Саймон! Есть же нормальные, обычные имена… Скажем, Рома, Миша или…
— Уна! Читай, — прошипела Потамиана, сузив глаза.
А, впрочем, почему бы не назвать ребенка заковыристо. Чтобы раз и навсегда любой, кто его видит, запоминал, с кем имеет дело.
Лица сновали туда-сюда — уставшие и красные, молодые и печальные, старые и увлеченные. Я заглянула в сотни глаз и оценила каждые из них. В одних хранился страх перед завтрашним днем. В других — томящееся ожидание встречи. В третьих — досада от проживаемой жизни. В четвертых — хтоническая усталость. В пятых — простые удовольствия от только что закончившего сна. В шестых дрожал слабый, едва уловимый огонек отчаяния. И ни одних — ни одних — даже отдаленно притягивающих мотыльков на прожекторный белый свет. Которые бы манили так, будто в самих зрачках сидят самые трепетные, самые нежные кувшинки, а вокруг — хваткое, своевольное болото. Которые бы хлестали тебя по щекам одним выстрелом, а после — целовали бы в эти щеки, залечивая раны. С запахом стылой лесной поляны и реки. Ливней и грязи. Свежести подавленной стопами хвои. И почти со звуками отлетающих птиц — ведь бывает же, что смотришь в чьи-то глаза, и собственными ушами слышишь, как птицы прощаются с летом, как трещит костер, как дыхание опаляет ухо и где-то выше, там, куда уже не поднимаешь глаза, разверзается небо прямо над самым темечком.
Голова тяжело падает на ладони. Если так и дальше продолжится, я себя дискредитирую…
— Тебе плохо? — спрашивает Потамиана, оторвавшись от Книги.
— Все в порядке, повторяю наизусть.
Я произношу это будто даже не своими губами. А она одобрительно кивает, и мы еще сто тысяч часов сидим, не трогаясь с места.
В поезде отвлекаться стало еще тяжелее. Пейзажи за окном действовали медитативно. Ровный, непримечательный ландшафт становился одной растянутой серо-белой кесей-месей. Я достала из рюкзака теплую кофту, и хотела поспать, но Потамиана строго запретила. «Будешь спать здесь, будешь спать там — когда бодрствовать? Читай!» И я снова читала. Между строк.
Приехать должны были затемно, ближе к десяти. Ехать всего-ничего, если подумать. Но именно эти несколько часов стали тяжелее всех предыдущих.
Уставившись в одну точку за окном, я представила живо, как никогда до этого: я наблюдаю за макушкой Сахары на уроках, смотрю на нее каждый раз, когда мы едим в столовой, беру ее за руку и наблюдаю, как волосы падают с ее плеч, всегда, когда мы направляемся в погреб сестры Марии. Я выглядываю из окна и ищу ее силуэт. Знаю, как ложится узор размазанной пыли и пота на ее лице — где огибают скулу, а где западает в едва заметный шрам от ветрянки. Засыпая, я всегда вижу ее профиль или анфас, подсвеченный лунным светом. Я молча сношу ее глупости, просьбы замолчать и ревность. Я ничего ей не отвечаю на обиды, не критикую ее и не жду, что это будет взаимно. Я знаю, как она любит быть значимой. Что для успокоения души ей нужен какой-то знак на удачу — шишка, стекляшка или доброе слово. Вижу, что ей не то чтобы не нравиться читать, но что более доступных способов избежать реальности нет. Знаю, что когда она доходит до интересного момента в книге, то начинает двигать ступнями — ни то от накала событий, ни то от переизбытка энергии. Знаю, что лучше не говорить о Кире, и что она загорается, когда я прошу ее рассказать мне какие-то мифы или пересказать сюжет прочитанного. Она зажигает меня.
Сахара. Склеенная из недовольств, гнева и подавляющей, вездесущей энергии. Но еще, конечно, из трогательной, несостоятельной нежности. Слабости перед большим непонятным чувством. Я поджимаю губы. Откуда мне это знать. Сахара бойкая — и все. Ведь это я каждое поползновение в собственную сторону воспринимаю значимее, чем стоило бы. Вот и результаты.
Каждая мысль, в которой я скольжу по ее лицу, как по шелку, заканчивается всегда одинаково — я мысленно пережимаю себе горло и строго-настрого запрещаю продолжать. Ведь если бы я только дала волю собственному воображению…
Такое не должно было происходить. Неестественная, нездоровая идиотская придумка, которая не давала мне покоя — думаю, Марта чувствовала что-то такое, глядя на Кира. Чувствовала что-то такое, когда он до нее дотрагивался. Но ей-то — ей можно себе честно во всем признаться. Она в Кира влюблена. А я? Получается, влюблена в Сахару?
От этой мысли хотелось завыть. Хуже не придумаешь! Но как проверить? Может, все время от времени так себя ведут со своими друзьями. Я вспоминаю слова азиатки «Сахара на всех так влияет» — может, и на меня тоже? Вот так, как сейчас. Но если так — уколы ревности не заставляют себя ждать.
Интересно, что с ней происходит. Вся комната в ее распоряжении. Она там или ушла курить к азиатке и ее соседке. Может, составляет план по отравлению сестры Марии. Или сидит и читает так же бестолково, как я.
Сахара. Сладким вкусом сахара и меда разливается по языку. Имя — не имя вовсе — отдает жаждой, столкновением губ, раздавленными спелыми виноградинами, приторным крепленным вином, оазисом.
Когда поезд останавливается, Потамиана бодро шагает к выходу, и я бессильно тащусь за ней. В окна светят яркие вокзальные фонари. Бьются друг о друга столовые стаканы. Раздается смех и храп. Спор. Все еще пахнет колбасой.
Мы выпрыгиваем, словно поезд нас выплевывает, и сразу оказываемся в толпе.
Меня толкают разношерстные плечи, в мои колени то и дело врезаются дети, спешащие за юбками матерей и быстрым шагом отцов. Стоит гул. Пахнет пирожками. Пылью. Железной кладью рельс. По обе стороны от выхода из вагона длинный, прожорливый вокзал. С обеих сторон горизонт съедает поезда, мечущиеся туда-сюда с разных путей. Их грохот меня пугает. Все вокруг огромное, будто из этого котла выкипает и расплескивается зелье, попадает мне на лицо, и заставляет щурить глаза каждый раз, как новый металлический дракон протягивает лапы и голос объявляет: «Скорый поезд Екатеринбург—Москва прибыл на платформу номер семь». Мы протискиваемся сквозь наводнение чемоданов, и попадаем на лестницу. Лестницы здесь бесконечные. Они скользкие, старые, рыдающие. На них легко поскользнуться, поэтому я смотрю себе под ноги во все глаза. Тревожный червь внутри насильно разворачивает перед глазами картину, в которой я соскальзываю одной ногой с края ступеньки и врезаюсь передними зубами в ее ребро.
Потеряв мысленно все передние зубы, мы, наконец, выходим на вокзальное плато. Воздух свежий, холодный, столичный. Куртка меня не греет. Не греет она и Потамиану. Схватив сумки, мы быстро шагаем на выход. На ходу она разворачивает карту. Водит сухим пальцем по дорогам, толщиной с ресницу. И пока я бреду за ней, глаза разбегаются. Место над платформами исполинское. Атланты, должно быть, стояли здесь, пока не решили, что такое им не вынести. Один выход из этого места по площади больше, чем весь наш интернат! А дороги!
Стоило нам только покинуть на первый взгляд безопасную утробу вокзала, жизнь снаружи сразу заставила кричать, раскрывая легкие. Я никогда не видела столько автомобилей! Иномарки и отечественные железяки гнали по тысячи полос кто куда. Светящиеся желтым глаза авто подмигивали, а иногда — внутри этого роя раздавалось высоконотное мычание сигнала. Милиционеры стояли около казенной машины. Что-то обсуждали, сплевывали себе под ноги, поглядывали на прохожих. Понимали, что происходит. Понимали, впрочем, еще несколько миллионов человек.
Совсем рядом стояла красная копейка. Такая же, как летающие туда-сюда машины с улицы поодаль. Мужчина, сгорбленный, седой и усатый, помахал нам рукой. Потамиана выдохнула и просеменила длинными ногами к нему. Он улыбнулся ртом, в котором показались гнилые зубы. Сигарету отбросил умелым щелчком пальцем — даже азиатка так не умела — и посадил нас в салон.
Стойкий запах табака и машинного масла мне совсем не мешал, в отличие от Потамианы, которая всем своим видом словно бы говорила: «Безбожник!» Она была таких мыслей — я уверена. Даром, что половина лобового стекла была обвешена иконами.
Мы ехали не меньше сорока минут. Радио трещало помехами и новомодными песнями с нежными юношескими голосами. В окно били огни всех цветов. В копейку по-шпионски проникали ночные ароматы свежести и предстоящих снегов. Было поздно, а на улицах сновали люди, будто еще не наступил обед. Вот тебе и сердце страны. Горячее, отчаянно бьющееся, теплое, если смотреть на него с восхищением.
Впервые я оказалась в этом месте в период активной застройки небоскребами, и застала только размашистую стройку, миллионы кранов, миллиарды бетономешалок — город размером с чей-то строительный проект. То тут, то там ремонтировали дороги. Все ругались со всеми на разных языках. Кровь текла по жилам Москвы так быстро, будто вот-вот ее хватит инсульт. Наш водитель кричал матом на проезжающих «чурок», а Потамиана, выпучив глаза, с недовольством и деланной вежливостью сказала с отрегулированной громкостью: «Здесь же дети!» Мужик не растерялся и ответил:
— Да какие дети. Вон девка — сколько тебе?
— Семнадцать, — прокричала я с заднего сидения, перебивая ветер в ушах из открытых окон. Волосы спутались.
— Семнадцать! — он всплеснул руками, оторвав их от руля, и нас качнуло. — Я в семнадцать поднимал целину! А вы — «ребенок»…
— Несовершеннолетняя, — поправила себя Потамиана.
— Да ну их, — ругнулся водитель, и вдруг разговор утек в политическую сторону. Говорили о капитализме и Сталине. Вернее, говорил он. Кряхтел и кашлял, а усы его вздымались на каждом возмущении.
Так мы доехали до просевшего здания с облупившейся облицовкой. Оно росло вверх на три этажа, тянулось вдоль на десяток окон и огораживалось шатким забором. Стояло здесь так крепко, будто если бы разрушилось, то и земля под ним исчезла бы. Под окнами у центрального входа сидели подростки моего возраста и немного старше. Они слушали кассеты с угнетающими Black Sabbath и — неожиданно — на смену мрачным черноволосым рокерам приходили ветреные моложавые «Руки Вверх!» своего расцвета. Подростки курили сигареты, шутили и смеялись. Девочки носили короткие стрижки или хвостики с десятком разноцветных резинок — так, чтобы казаться младше, старались показать обществу пирсинг в пупке несмотря на морозец и говорили в нос. Мальчики носили на затылке узкие черные очки, крутили на пальцах ключи, звали друг друга игривыми именами и выглядели как бандиты только что ушедшей эпохи. Они хотели походить на взрослых, и им это удавалось. Им было холодно, но они не подавали виду. Появление в общежитии меня и Потамианы их не поразило, но заставило громко выдыхать с разной степенью сочувствия.
— А ужин будет? — заикнулась я, пока мы еле волочили ноги на третий этаж. Потамиана зыркнула на меня сверху и по ее поджатым губам я поняла — нет.
Спали на двухэтажной кровати. Я забралась на верхнюю полку с одного рывка, хотя лестницы или подножки не было. Она не разрешила ничего делать и сразу сказала: «Спать!». Время только-только перевалило за одиннадцать, а мы переоделись в «домашнее» и сразу легли. Спать не хотелось совсем. Новое место мне не особо нравилось, но будоражило.
В памяти почти не отпечатались наполовину коричневые, наполовину побеленные стены той комнаты. Мусор, никем не вынесенный перед нашим приездом. Старый шкаф без двери. И маленький ковер у кровати. Все осталось общим впечатлением, какое обычно остается от мест, в которых бываешь проездом. Впечатление использованного и доживающего последние дни пристанища.
Очень скоро я стала слышать, как Потамиана храпит. Тихо, как бабушки, но монотонно и очевидно. Такой храп не так ужасен, как рев трактора, но тем противнее, что под него не уснешь.
Я вдохнула спертого воздуха. Странный уникальный запах этого места пах общежитием. Я скинула простынь, покрытую колючим одеялом, и села. Кровать издала стон и сразу же замолчала. Я застыла, как изваяние, и медленно, как охотник, опустила голову вниз. Потамиана смотрела на меня закрытыми глазами и приоткрытым ртом. Из него вырывался ни то храп, ни то чаячий свист. Осторожно проползая мимо торчащей пружины матраса, я по-мышиному тихо доползла до изножья второй полки. Уперлась стопами в прикроватную тумбочку, и в два приступа контролируемого падения оказалась на полу.
Я не была бесшумной, но подростки с улицы мне помогли. В окно просачивалась мелодия с «Алешей» и звонкий девчачий смех, и Потамиана будто привыкла к шуму, а потому мои несколько неудачных поворотов не заставили ее проснуться. В коридор я бесстыдно вышла в одной ночнушке. Белое нелепое платьице, которое девочки из интерната ненавидели. Никто — ни одна живая душа — в этом не спала. Их перекраивали и перешивали, делали из них футболки и юбки, а кто-то — как я — не умел шить, да и иголок не водилось у нас с Сахарой, поэтому проще было игнорировать существование такой одежды. В этот раз не удалось.
Я нацепила поверх схваченную юбку и куртку. Выглядела, словно я в деревне иду в туалет по зимней рассветной прохладе — в ботинках, комбинации и фуфайке.
В коридорах не было ни души. Он чем-то напоминал интернатский коридор по ночам, когда люди существуют только за дверями. Но были и принципиальные отличия. Этот был совсем бездушным — просто стены и двери, скрипучий конструктор, чья-то архитектурная ошибка. Интернат же пришел на место изжившего себя отеля. Он еще хранил следы изысканных каблуков всех мастей, следы от пролитого вина от лучших крымских виноделен, отпечаток эпохи ушедшей, но не беспричинной. Сегодняшние обитатели интерната были духами на фоне реально существующих генералов, красноордынцев, их жен и любовниц, партийных поэтов и писателей, художников, врачей и просто представителей элиты. Стены же этого общежития дышали из последних сил и не могли счесть ни лиц, ни деталей этих лиц.
Я резво спустилась на первый. Последняя ступенька отозвалась эхом. Но внутренности бетонной коробки это не потревожило. Над входной дверью, около ржавой пружины, прижимавшей ее к стене, если кто-то забудет закрыть, висела желтая лампа. Они мигала на каждый шестой счет. Я помялась. Сахара бы, наверное, не мялась ни секунды.
Что-то этим вечером располагало к удаче. Я крепко прижала куртку к телу, а руки к груди. Толкнула дверь плечом. И как только выскочила во двор, голоса затихли. Магнитофон изрек начинающуюся мелодию «Мой рок-н-ролл». Мы стояли, глядя друг на друга с исследовательским интересом с минуту — пока мелодия не переросла в песню. Я оценивала, можно ли просить у них содействия. Они — подумали, видимо, что случилось нечто ужасное. Лица их насторожились, мальчишечьи брови съехались в мясистую морщину, девочки уставились бестолково, но любопытно.
— Можно отсюда позвонить? — спросила я.
— Чего? — раздалось в ответ. У нее были широкие полосы черного карандаша под глазами и такого же цвета волосы. Она потрясла рукой, и ее друг нажал на кнопку «Стоп». — Чего? Не расслышала.
— Позвонить отсюда можно? — чуть громче повторила, обегая их глазами. Подростки часто создают неприятное впечатление. Эти были из таких. Я сделала полшага назад, понимая, какая это была глупая затея.
— Ну отчего ж нельзя? — раздается голос парня, который выключил музыку. — Вон, у коменды на вахте телефон стоит.
— А где коменда-то? — спрашивает у него та же девушка с широкими стрелками, не отрывая от меня взгляда.
— Да спит она, телефон вытащите в коридор и шепотом говорит пусть — никого не разбудит, — доносится от другой девчонки, почти без макияжа, с фиолетовой помадой и красными от холода щеками.
— Ладно, — отзывается та, что со стрелками, — я отведу.
Я коротко киваю — «Спасибо». Она обходит меня, как кошка, и осматривает с ног до головы. Открывает мне дверь и ждет, когда я зайду. Я киваю ее компании еще раз — «Спасибо!», а когда мы оказываемся в коридоре, подсвеченным желтой лампочкой, она спрашивает хриплым от простуды, но текучим, мелодичным голосом:
— Это ты от монашек, да? Каждый год сюда ездите, сил никаких на вас нет!
— Извини, — произношу, — это не моя воля.
— А чья? — она скалится, но не зло, а, скорее, с азартом. — Господа Бога, что ли?
Я решаю промолчать, что Господь Бог в этой редакции надел юбку и накрасился, как проститутка из худших фильмов про бандитов.
— Я с седьмого класса по таким конкурсам езжу, — говорит. — Где третье, где второе. Иногда первое беру. А сюда вот попала второй раз — и в прошлый тоже ваша выиграла.
— Понятно, — я осматриваю коридор. — Везение, наверное.
— Ой, скажешь! — она отводит голову, а потом резко поворачивается: — говорят, у вас за второе место волосы отрезают под ноль и палкой по пяткам лупят?
— Чего? — я улыбаюсь. — Кто тебе это сказал?
— Легенды, — она шмыгает носом. — Вот ты занимала когда-то не первое место?
— Я в первый раз.
— Ооо! — она всплескивает руками. — Новички всегда приходят с задором! Худшая конкуренция.
— Я не конкуренция.
— Вы только посмотрите! — она с прищуром продолжает: — даже не сомневается в своей победе!
Я молчу, пытаясь понять, шутит ли она.
— Не беспокойся, — произносит девушка, когда понимает, что я не могу понять шутки, — кто выиграет, тот выиграет. Я здесь тоже не по своей воле.
Я киваю. По дороге до «коменды» она рассказывает, что ее родители намерены затаскать ее по всем конкурсам мира. Что так иногда случается, что образцовым семьям не хватает золотой медали от чада.
— Вот у меня брат, — она поворачивает со мной за угол, — вот бы его так дрючили! Ан-нет, обещают только компьютер. Он, мол, у нас техник! В пентиумах каких-то разбирается. Сдался нам этот компьютер! Ни у кого нет — нам нужен. А мне? Езжай, лапочка, на другой конец страны, выгрызай гранит науки из горла всяких монашек…
Обогнув угол коридора, мы попадем в ветхий мир старости. Кибитка с пометкой «Комендант» еле видна в свете полоски из-под двери. Моя спутница легко — для проформы — стучит в дверь и бесшумно ее открывает. Изнутри доносится тишина. Прислушиваясь, могу различить только ход часов и где-то вдалеке работу старых труб.
Девчонка шмыгает носом и одной рукой достает из-за двери телефон. Диск качается. Шнур тащится по полу. Она ставит телефон на пол прямо за комендантской дверью и говорит:
— Звони!
— А если увидят? — спрашиваю я, снимая трубку.
— Значит, увидят, — ядовито подмечает девчонка. — Снимут тебя с конкурса, и я первое место займу.
Я кошусь на нее. Рука с красной трубкой застывает в воздухе. Доносится глухой зум.
— Так вас там и, правда, бьют по пяткам? — она смотри сверху вниз недолго, пожимает плечами и достает из заднего кармана леденец от боли в горле. — Звони, увидят — что скажут? «А-та-та» и все.
Она отходит чуть поодаль, к окну. Садится на него и пантомимой что-то объясняет своим друзьям, оставшимся на улице. Их музыка теперь играет тише. Сюда едва слышно. Потамиане, наверное, не слышно ничего совсем. Я остаюсь наедине с десятком цифр и мерным звуком гудка. Зум дискового телефона совсем не то же самое, что звук зума в мобильном. Та трубка, удобно усевшись в моей руке, опаляла мне ухо ожиданием и ужасом. Я набрала семь цифр и еще несколько — код города. С другого конца связи что-то вынырнуло спустя долгое, натужное ожидание и сообщило, что такого номера больше нет. Значит, телефона в моем старом доме больше не было.
Я набрала еще одну комбинацию. В этот раз механическая трель не раздалась и пары раз. Голос раздосадованной женщины сообщил мне, что я попала в больницу, где раньше лежал мой отец. Я попросила сообщить мне, жив ли он. Добавила:
— Пожалуйста.
— А как я, по-вашему, — лениво раздалось с того конца, — должна понять, жив он или нет, если он не в больнице?
— Может, он лечение у вас проходит? Мне звонила… Врач какая-то. Сказала, что раньше дружила с моей матерью. Не могли бы вы узнать? Я вам дам ее девичью фамилию, и вы…
— Девушка! — голос ее наполнился нервозом. — По-вашему, я должна с утра подходить ко всем докторам женского пола и спрашивать, кто знает какую-то дамочку? Будете больны, звоните!
Трубка с грохотом теряет сознание прямо на теле телефона. Я прикусываю губу. Никаких других путей узнать, что с моим отцом я больше не видела. Подумав с минуту, я бросила взгляд на девчонку у окна. Кажется, они играли в «Крокодила», и она иногда смеялась. Тихо, чтобы не услышала спящая комендантша. Как мне это знакомо… Я прищуриваю глаза и думаю: была-не была!
Номер кабинета сестры Марии набирается сам собой. На ее столе в красивой подставке ровной стопкой собраны визитки. Хочешь-не хочешь, а пока тебя отчитывают, и чтобы не уволокла в водоворот гипноза колыбель Ньютона на ее столе, — отвлекаешься только на ее контакты.
Трубку сорвали сразу же. Я зажмурилась. Одно скрипучее «АЛЛО», и я тут же — тут же! — брошу телефон. С силой я ухватилась за собственную ногу и стала ждать ее мерзкого голоса. Но в трубке молчали. Прошла секунда, еще одна. Шансов был один на миллион! Шпионы! Стопроцентно шпионы! Если сестра Мария не разоралась сразу, что ее беспокоят в такой поздний час, значит — трубку взяла не она. Но о наличии второго ключа, кроме как у Сахары, я ничего не знала. Мог ли он быть? И главное — у кого?
Ситуация накалилась. Сказать слово первой — значит сдать позиции. И я придумала кое-что гениальное. Мысль озарила меня. Я быстро села на пятки, устремляя внимание на красном конце трубки. Оттуда все еще молчали — и я застучала. Короткое, но очевидное «SOS» — так, как учила меня Сахара в одну из бессонных ночей. Если она там — она должна понять. Я простучала раз, затем второй. На том конце, кажется, понимали, что что-то идет не так — и это «что-то» пахнет интересом, но никак не могли понять, в чем дело.
После второго отстукивания я потеряла надежду на догадливость «собеседника». Но затем я услышала шорох. Черную трубку из кабинета сестры Марии передавали, терли в руках и прикладывали к разным ушам. Я застучала «SOS» пуще прежнего.
И, наконец, с той стороны раздалось эвристическое, но тихое:
— Ну ты даешь! Ты зачем звонишь сюда?
— А ты как там оказалась? — я улыбалась во все зубы, но говорила шепотом в такт Сахаре. Что-то в животе приятно заволновалось. Я раскраснелась. Вдавила трубку в щеку и стала ее слушать.
— Да вышло как-то нелепо. У Шери конфисковали все курительные запасы. Она попросила помочь. Ну мы и пробрались… А у меня тут… Ну, свои интересы, — Сахара загадочно понизила тон и перестала говорить шепотом. — Как дела?
— Неплохо, — бодро ответила я. — Тут не так уж плохо. Но я…
— Что? — Сахара любила подхватывать и добивать фразы, которые лучше бы было не озвучивать. Я из последних сил держала это слово при себе, но как только услышала ее, сдержаться не смогла:
— Скучаю.
— Ну ты даешь, — опять сказала она. — Из этого места валить надо, а ты вырвалась, и — скучаешь.
— Я не по месту.
— Да знаю, — я слышала, как она улыбается в трубку. — Приезжай давай, отметим твою победу.
— Так я не победила еще, — меня порадовало, что она реагирует на мою неуместную искренность с улыбкой.
— Завтра начнешь, уже через неделю победишь.
— Ты в меня веришь больше, чем надо.
— Больше, чем ты, — а это разные вещи.
Следом она шикнула, и в трубке снова раздался шорох.
— Слушай, давай адьос-амигос. Сестра Мария в соседней комнате все же спит. Пора уходить.
— А зачем же вы прямо к ней, когда она там…
— У нее заквас. Все, пока! Жду!
Но перед тем, как я положила трубку, Сахара вдруг вернулась с еще одним дополнением:
— Я, кстати, все амулеты выкинула. И твои тоже.
— Зачем? — не поняла я, чувствуя, как вся удача, собранная в них, перекочевала в последнюю зеленую стекляшку, которую я взяла с собой. Это был обычный осколок от толстого бутылочного дна. Сквозь него солнце становилось ярче, а цвет — чистый изумруд. Я взяла его, потому что он завалялся в сумке. Но не была уверена, что такая маленькая вещица выдержит наплыва всей благодати, которую Сахара собирала в оберегах столько лет.
— Да не работает это нихрена, — глухо заметила она. — Не работает.
Мы помолчали пару секунд. Я была с ней не согласна. Но все же была довольна, что Сахара не злится на меня за молчаливый побег.
— Все, пока! — она шепотом засмеялась не мне, и следом трубка повесилась.
Я осталась сидеть с глухим звоном телефона и снова посмотрела на окно. Девчонки не было. Я постаралась тихо поставить телефон на место, а затем выглянула во двор. Никого из них там не было. Общежитие опустело. Время перевалило глубоко за полночь. Я выдохнула теплое облачко себе на руки и побрела в комнату.
Из плюсов — Сахара на меня не злится. Из минусов — из оберегов остался один кусочек бутылки.
Но было и еще кое-что… Тогда я не придала значения словам «У меня здесь… Свои интересы». Понятно, что у Сахары всегда были какие-то «свои интересы» в отношении сестры Марии. И мне казалось это очевидным. Я пойму потом, в мае, о чем она говорила. Спокойно осмотрюсь в кабинете, стоя в густой, как клейкий жир, тишине. На стол, где больше не стояла колыбель Ньютона. Туда, в толстую, смачную папку с надписью «ДЕЛО» — бумажную, советскую папку, на тканевых завязках, в которую запихивают все, что можно и нельзя. В этой папке лежала оцифрованная Сахара. Буквенная, разложенная по документам и характеристикам — Александра Сахарова. Тогда же я узнаю, что она, оказывается, Николаевна. И, может, представлю, как она качается на руках некого Николая через два часа после рождения… Если мой взгляд не зацепится за затертую бумажку. Ту самую, которая и была «ее интересами», ту бумажку, которую я безотрывно от собственного тела буду носить годами. Ту самую — сложенную вчетверо, которая будет храниться в моей сумке, когда я сбегу из квартиры Кира, в глухой ноябрь, через десяток лет после выпуска, оставшись в одном легком платье, так и не сыграв в очную ставку.
Так мои воспоминания о прошлом настолько приблизились к настоящему, что я осознала, где нахожусь. В том баре, откуда началась эта история — самое первое упоминание меня. С чего и должно начинаться любое мало-мальски приличное повествование: с момента в настоящем, к которому привело бурное прошлое, и которое ведет к непредсказуемому будущему.
Здесь же, не дожидаясь, пока бармен принесет мне обещанный ужин, я смотрю на подошедшего человека. Он садится рядом. Смотрит незнакомым лицом. И говорит:
— У меня одна задача — предложить вам поехать к ней.
— Он ее больше не тронет, — напряженно говорю я. — Он теперь все знает. Я ему все рассказала.
Мой преследователь берет трехсекундный перерыв на осмысление произошедшего.
— Он ее, может, и не тронет. Но вот она его… Лучше вам будет вернуться и не игнорировать Сахару.
— Я не игнорировала ее, — устало протестую, закуривая новую, — она все взорвала. Мне руку по кусочкам собирали. Я до сих пор не могу левый локоть полностью разогнуть. И никогда не смогу.
— Она сожалеет, — говорит мужчина. — Но вам стоит пройти…
— Я никуда не пойду, — в зале раздается глухой звук и оказывается, что это я стукнула ладонью по столу. — Я думала, она меня вообще убить решила. Но теперь я ни в чем не уверена. Был ли взрыв только для Кира? Или что она на самом деле сказала вам сделать? Вывезти меня в лес и втихую придушить?
— Она сожалеет, — тупо и с некоторым сочувствием повторяет мужчина. — Мне сказано только одно: доставить вас. Если вы захотите.
— Я никуда не пойду, — тоже повторяюсь. — Он больше ее не тронет. Пусть живет, как хочет. Он нашел все ответы. Ему осталось только совершить возмездие. И Сахара здесь не при чем. Скажите ей, пожалуйста, что настало время жить ее собственную жизнь. Что больше не надо думать о моей.
— Хорошо, — он кивает. — Где вас искать?
— Не надо.
Господи, какой настырный! Возвращается официант с тарелкой. Смотрит косо, но ничего не говорит.
— Идите, — говорю. — Она оставила одноразовый телефон. Даже при желании никто не отследит, если я ей позвоню. Пусть не беспокоится. Все уже кончено. Давно.
Мужчина хмурится. Видимо, не понимает, о чем речь, но пытается запомнить все, что я говорю. Он кивает, прощаясь. И так кончается преследование последних дней.
— Все в порядке? — спрашивает бармен.
— Все супер, — вяло констатирую я. Вяло — больше нет ни одной силы, ни одного намерения. Я была честна — все давно кончено. В тот день, в который я из раза в раз возвращаюсь последние десять лет.
Голова ломится надвое — от скуренного и от пробежки по морозной столице. Неплохо бы сказать Лысому, моему бессменному спутнику в поездах, Ване, что мы больше не встретимся. Но какой в том толк, если я не помню его номера…
Номера. В интернате я помнила от силы 5 номеров — и все они были важными. С тех пор, как у каждого идиота появился смартфон, я напрочь не запоминаю больше трех цифр. Получается, даже сейчас, в этом технологичном веке, мне приходится просить о такой мелочи…
— А у вас есть позвонить? — спрашиваю я у бармена. И добавляю: — Пожалуйста.
Он кивает и протягивает мне плоский телефон.
— Только я не знаю номера, — говорю и поджимаю губы — больше никаких воспоминаний. Отец сказал мне немного умных вещей. Но одна была истиной. Чтобы перестать страдать, возвращайся в начало.
— Куда звоним? — спрашивает он, открывая интернет.
— На вокзал. Автовокзал. У меня нет паспорта.