Недостаточно данных.
24 августа 2021 г., 14:26
Стив болтается в плотной тишине салона, как в прохладной океанской воде, похожий наверное, на буек. По крайней мере, это лучше, чем как говно в проруби. Нет, совсем нет: он следит за течением и температурой воды, за высотой волн, он может предугадать приближение шторма.
А хрена с два. Он заметит валовую волну уже постфактум, уже безвозвратно на дне, когда его размажет по рифам и остовам давно затонувших кораблей, он поймет наконец, что вот да, вот это вот только что был шторм. Опаньки, какая неприятность.
Он цепляется взглядом за Джеймса — его якорь — то, что держит его на поверхности. То, что утянет его под воду в следующий момент. Утонуть Стив Роджерс не боится, сейчас он, наверное, не боится ничего вовсе — на страх тоже силы нужны, хоть какие-то внутренние ресурсы. У Стива их, в общем-то, и не осталось. Так только, по мелочи: дышать да смотреть, удерживаясь в настоящем моменте, и все. Эти двое суток, или сколько прошло там, хер знает, они выели его практически подчистую, ошметки жалкие остались по стенкам разводами — только ножом соскрести. Ничего удивительного, на самом-то деле, все сработало как резкий перепад температур, вот и вдребезги: два года внутреннего анабиоза, словно недоразморозили его, два года броуновского бега и везде пусто, пусто, ни ответа ни привета, одни следы выстывшие и тишина. Как в гробу, как подо льдом. А тут сразу все: шквалом, ковровой бомбардировкой, ядерным взрывом, огнем в глотку, давай, Капитан, справься.
Двое суток назад он едва не сдался, едва не решил, что вот он был — момент ‘может хватит уже?’, предел прочности — полной чашки смертельно крепкого кофе и его самого заодно — треснули как будто плечи по швам трикотажной футболки, пополз вниз расходящийся позвоночник. Ан нет, треснула только чашка, а он уцелел, потому что... ну, потому что Джеймс.
Джеймс Бьюкенен Барнс — вочеловечившаяся внезапно уличная темнота — возникший на балконе, как черт из табакерки, бог из машины, бог-машина, разрешивший, как и полагается, сразу пачку трагических задач, и тут же вываливший Стиву под ноги ворох новых — я бог милосердный и щедрый, ага, щас. Он перетряхнул разом всю жизнь, мир весь, как коктейль в шейкере, и из него вышел бы отличный бармен: девушки, да и мужики тоже, что уж там, за одну его улыбку, красивую до нелегального, до непристойности, продавали бы души, оставляли бы их на дне высоких бокалов для мартини, на салфетках с телефонными номерами. Что за гребаный бред у тебя в голове, Роджерс?
Джеймс вернулся, господи, блядь, боже, живой же /и что надо тебе еще??/ и оказался теперь сильнее, чем был когда-либо, переломавший программы Гидры, пересобравший себя из разрозненных запчастей
/Франкенштейн сдох бы от зависти/, с бронебойным взглядом, экспансивным, навылет сквозь сердце, мозг, все вообще, не заледенелый уже, но обросший алмазными гранями — задень неловко — вспорет до самых костей, останется меткой, зарубкой, и такое не заживет, какая бы ни была регенерация.
Чего тебе, блин, надо еще, Капитан? Вредно жадничать.
А ведь надо. Забавное существо — человек — сколько бы ему ни дали: денег ли, счастья ли, любви или пиздюлей — все мало, все равно еще давай. Хочется, аж под кожей жжет.
И хоть ты тресни, но даже идеальный, по маркетинговым параметрам, Капитан, мать его, Америка, думает о том, что в добавку к живому Джеймсу, к тому, что они почти не ранены, к тому, что из западни выбрались относительно бескровно, было бы неплохо еще поспать/поесть/потрахаться, и порядок неважен, потому что один фиг сил нет ни на что.
Ты хотел найти Джеймса? — на.
Хотел, чтобы он был жив? — на.
Хотел, чтобы он был рядом? — ну вот же, в полуметре.
Ты, правда, хотел, наверное, еще, чтобы он больше не был Зимним Солдатом? С этим вот пролет, чувак, извини. Резервы вселенной не резиновые. Как и терпение.
Стив смотрит сейчас на Джеймса, точнее, разглядывает его, впервые, кажется, с сорок четвертого, спокойно — без штормов и взрывов внутри. И наверное, он — первый, кто разглядывает так Зимнего Солдата. И столько вопросов в стопорящихся мозгах:
Кто ты такой? Кто сейчас за рулем у тебя в голове? И что за великолепная тварь отозвалась на голос сенатора Рокуэлла, чтобы убить его? Что это за тварь, так играючи проигнорировала кодирование, никогда раньше не дававшее сбоев? Что же ты такое, Джеймс?
И, может, стоило бы спросить, вывалить все вопросы в это замкнутое молчанием пространство, но язык такой тяжелый, буто весит тонну.
И Роджерс только смотрит на Солдата, катая в голове мысли, как бильярдные шары, отмечая внешне заметные изменения: чудная игра
/найди десять отличий/ — и два момента для сравнения — это сорок четвертый и сейчас, и разница нещадно бьет по глазам.
Джеймс изменился за прошедшие семьдесят лет больше, чем сам Стив, хотя прожили, именно прожили, они примерно одинаковый срок. Если просуммировать время, проведенное Зимним Солдатом в миссиях, то где-то то на то и выйдет. И с сорок третьего года Джеймс только и делал, что убивал.
У него гладкое безвозрастное лицо, как мраморное, как если бы его мимические мышцы не работали, как если бы он даже не разговаривал никогда — те тонкие нежные складки у губ — рамка для улыбки Баки Барнса — даже они исчезли. Эти годы заполировали Джеймса в зеркало. Стиву даже думать страшно, что он может теперь отражать.
Стив упрямо жует протеиновый батончик, уставившись на дорогу. Во рту — как пыльный горелый пластик, Роджерс никому бы ни за что не признался, что последний раз вообще замечал вкус еды еще на войне. В этом веке все на вкус, как картон. Кроме...ну да, разумеется.
Джеймс — точка сборки Стива Роджерса. Пиздец.
Начинается дождь, даже ливень: не было первых капель, сразу стена воды, плотная, шумная, и трасса стала вдруг морским дном.
Солдат сжимает руки на руле — обе — с одинаковой силой, удерживая тяжелый внедорожник на прямой, и тот не реагирует на смену покрытия, как будто они все еще едут по сухому.
Это странно. Прибывающая вода там, снаружи, Джеймс за рулем, а управление теряет Стив. Его тащит юзом, с черепашьей скоростью, но он все равно не может ничего сделать. По ходу, и в его голове сейчас рулит Зимний Солдат. Зашибись теперь.
В бардачке валяется мобильник, Глок, что вполне естественно, и пачка сигарет, открытая, и это, как минимум, любопытно. Осталась от предыдущего владельца машины, что ли? И марка знакома до телесной, реальной боли.
Роджерс набирает Наташин номер, глядя все еще на сигареты, подвисая слегка. Когда Романова снимает трубку, Стив успевает только половину ее имени назвать и в ответ раздается сразу отборнейшая ругань, не криком, конечно же, но шипением, на нескольких языках попеременно, причем, три из них Роджерс даже опознать не может, но по интонации понимает: нецензурщина, очень агрессивная причем. Он прикрывает глаза, морщится, ну блин, она права, конечно. Надо было раньше, да, все так. Ему почти стыдно. Никогда в школе к директору не вызывали, но вполне вероятно, это очень похоже.
Выслушивая, куда Наташа ему его щит засунет, как только увидит, он смотрит на Джеймса /ничего не сделать/ — взгляд все время возвращается к нему, как намагниченная стрелка компаса тянется к северу.
/ты мой север, ты мой снег и лед/
Романова прекращает наконец костерить его, капитулируя перед собственным беспокойством. Она мало спрашивает и много понимает сама, иногда Стиву кажется, что она умеет читать мысли. Стив говорит ей, что все в порядке, он разберется сам, и когда разберется, они встретятся и он, конечно же, все расскажет.
Он не расскажет и половины, и они оба прекрасно это знают.
Наташа говорит: береги себя. Стив слышит: не позволяй ему делать тебе слишком больно.
Он отвечает: конечно. И думает: только ему я могу позволить и простить.
Наташа умница, она все понимает. И отключается.
Шум дождя действует почти умиротворяюще, приглаживает шорохом расхристанные нервы. Дурацкий какой-то февраль в этом году, аномальный холод сначала, такой, что слова во рту замерзают, а теперь ливень третий день уже.
Стив знает, что Барнс слышал каждое слово, но как он воспринял, да и воспринял ли в принципе — другой вопрос.
И снова, спросить бы, хоть бы и какую-нибудь херню.
Как ты? Кто ты? Тебе больно? Холодно? Ты останешься со мной? Ты правда сейчас здесь или я, наконец, вусмерть, до стойких глюков, свихнулся? Можно я тебя потрогаю или ты отгрызешь мне руку?
Вопросы множатся в прогрессии, как клетки делятся: две-четыре-восемь-дохрена. Толкаются в черепе, шурша тонкими мембранами, они лопаются потом, а внутри — яд, смертельный, медленный, смертельно-медленный, такой может травить годами, как металл в теле. Половина ответов в сущности, не важны. Вторая — необходимы, как воздух, как его отсутствие — опасны, если будут не те.
Все вопросы, по сути — просьба: позволь мне верить в тебя.
Имя лежит на языке камнем, ядреной мятной конфетой, капсулой с цианидом, хочется — в голос, но даже шепот сейчас будет не тише выстрела.
У Роджерса жжет ладони, вообще вся кожа горит, и под ней — тоже, ему жарко, душно во влажном холоде. Его тело лжет ему.
Нет.
Пальцы едва не ломает спазмом — гладкая тяжесть волос, сыпучая, как песок, ухватить бы в кулак, губами в губы, продавиться в упругость жестких мышц до белых пятен на коже, до скорых синяков — это все тактильный голод, ну конечно, четыре года на постном пайке из рукопожатий и хлопков по плечу, не хотелось никого трогать, еще больше не хотелось, чтобы кто-то трогал его. И не замечал ведь, да и занахрена замечать было. А тут — закономерно нашло, накатило разом, от ударов такой силы, ну серьезно, стены рассыпаются. И глупо было бы считать, что одной ночи хватит — ага, шутка века просто. Одна ночь, в лучшем случае, затравка, на деле же — катализатор: бензин и порох, уже привычные почти, в такой концентрации, что огнем накрыло бы полгорода. Накрыло одного Стива.
И Стив горит.
И сигает с обрыва образцовой олимпийской ласточкой в ледяную воду:
— Почему не сработал триггерный код, Солдат? Почему ты не подчинился приказу сенатора?
Джеймс слега поворачивает голову, скашивая взгляд на Роджерса — перепад температур — от него внутри все шипит и трескается. Стив отчетливо видит нежелание отвечать, замешанное круто на чем-то похожем на страх. Чего Солдат боится? Но он разжимает челюсти, облизывает губы и выдает глухо:
— У меня недостаточно данных для ответа. Имеющиеся данные недостоверны.
Его слова дают Стиву и больше и меньше, чем он ожидал. При всем этом ярко выраженном желании промолчать, проигнорировать вопрос, Солдат не может не ответить. Он не может не ответить хэндлеру. Роджерсу от этого и горячо и горько.
Какие такие блядские данные недостоверны?
Но спрашивать больше не хочется, не хочется, чтобы Джеймс из себя слова вытаскивал, будто они рыболовные крючки и от каждого — больно в глотке.
— Спасибо. — говорит Стив, просто чтобы не оставлять Барнса без отклика, с ощущением, безусловно, что его ответ неверен.
Тот смотрит вымороженно и чеканит: так точно. И это до черта криво.
Роджерса тошнит — обрыв оказался выше, чем он думал, а дно — сплошные острые камни, и его размозжило по ним в кашу, и взглядом Солдата пришибло сверху.
Машина тормозит в очередном глухом тупике. Самый темный час в сутках, проливной дождь, не видно почти ничего, даже с прокаченным зрением, даже с развитой до патологической степени интуицией, чутьем, шестым чувством, умением читать звезды, знаки, лица и прочей ненормальной поебенью, которой в Стиве Роджерсе овердохренища. Он сидит в машине на пассажирском сидении, руки на коленях сложив, как прилежный ученик воскресной школы, и впитывает всем собой каждую мало-мальски заметную волну эмоций, каждый круг на поверхности замерзшего озера /само по себе — нонсенс/, расходящийся от Зимнего Солдата.
А не пошло бы оно все караульным строем, думает Стив, по звезде, по, нахрен, каждой из пятидесяти белых звезд на родном флаге.
Пошло бы — решает он сам для себя, когда Барнс, коротко кивнув ему
/мы на месте/, глушит мотор и вылезает из машины.
Стив думает, что мог бы приказать Солдату быть Баки, и тот был бы.
И Стиву хочется застрелиться только от того уже, что это дерьмо пришло ему в голову.