***
Гема в ужасе. Экономка разместила Любашину семью в дальних неудобных номерах на четвёртом этаже. Гема вежливо просит экономку исправить досадную ошибку, но та ссылается на нехватку свободных номеров и на то, что профессорам предоставленные номера чрезвычайно понравились. Гема бежит на четвёртый этаж. И точно — учёные отец и дочь уже заняли соседствующие номера, расчехлили пишущие машинки и разложили свои многочисленные папки с научными материалами. Ладно, пусть живут и творят. Но Любаше с внучкой нужен номер попросторнее. И Гема жертвует самый большой номер на первом этаже, освобождённый под домовую церковь. С церковью можно и повременить. Обходились же без неё два десятилетия. Любаша готова перебраться в несостоявшуюся церковь, но тут заартачился её муж. Так далеко от него? Жена с внучкой будут без его пригляда? И ну опять пристанут ухажёры? Гема недоумевает: за кого он беспокоится — за жену или за внучку? Оказывается, за жену. Однако Любаша и впрямь выглядит привлекательно и аппетитно — и куда моложе своих шестидесяти с хвостиком. Экономка успокаивает ревнивца: — Не волнуйтесь, профессор, я присмотрю за вашей супругой и, ежели что, сообщу вам. Как тогда… — Экономка осекается, понимая, что сболтнула лишнее. Но все знают про её подлый звонок в Любляну, когда за Любашей, приехавшей с фотосъёмкой, приударил женевский студентик. И экономка отпускает пошлый комплимент: — А ваша женушка и впрямь хороша — словно сдобная булочка… — Со стальным стержнем внутри! — хмуро уточняет профессор. — Не дала нам с дочерью начать учебный год, притащила сюда… Мы и в Любляне могли бы писать об исконной лексике и древнейших заимствованиях в славянских языках… Тут в разговор встревает учёная дочь: — Я полагаю, что в первую очередь надо обработать собранные материалы по диалектам… — Не тарахти, тарахлó! — обрывает профессор. — Не перебивай отца! Пока отец с дочерью выясняют свои учёные отношения, а экономка, разинув рот, с интересом слушает, Любаша с Гемой тихонько перебираются с вещами на первый этаж.***
До чего же одаренная девочка — Любашина внучка Звонка! В частной школе-пансионе, куда её устроили, чтобы училась вместе с Володей и Олей Доуровыми, потрясены её глубокими знаниями по всем предметам и свободным владением несколькими языками. Наверняка пойдёт в серьёзную науку, как её дед и мать. А вне школы девочка радует своей общительностью, приветливостью и искренним доброжелательством. Оля восторженно сообщает Геме: — Мамочка! Звонка — бесподобная! И имя у неё звонкое. Это словенское имя! А Богдана она зовёт Дáнко, а Володьку — Влáдо. И они оба в неё влюблены и хотят жениться, когда Звонка подрастёт. Они влюбились в неё со всей силой ещё давно, когда Звонка приезжала в лагерь. — Это было три года назад, — улыбается Гема. — Богдан, помнится, учил Звонку ездить верхом. И ты с ней тогда подружилась. — Звонка мне как сестра! И она отлично катается на велосипеде по горам. А зимой мы с ней будем кататься на лыжах и на коньках! А как Звонка поёт! Это Гема и сама слышала. У Звонки прекрасные слух и голос. А вот Володя и Оля не унаследовали от мамы музыкальность. Их слуха хватает лишь на танцы, да и то не всегда попадают в такт, а голосов и вовсе нет. В отца пошли. И внешне на него похожи — рослые, плотные, с выпуклыми чёрными глазами и характерными армянскими носами.***
Американка не понимает, что с ней происходит. Как только перестало подтекать грудное молоко, сразу стало скучно и противно. Сыночек орёт, нянька шипит, муж прячется, а свёкор сказал по-французски, что у Американки большие некрасивые уши и особенно они ужасны в сравнении с ушками младенца. Американка жалуется свекрови. Та поясняет по-английски: — Ты не так поняла, милая. Вильчек говорил, что у всей его семьи родовой признак — маленькие прилегающие ушки. Такие же у твоего сыночка. Когда родился Казик, его прабабушка не ленилась показывать всей Варшаве эти наследные ушки. Было очень смешно: она сначала тыкала пальцами в свои уши, потом в Вильчековы, потом в Казиковы. — Так у меня красивые уши? — У тебя всё красивое: и уши, и лицо, и руки. Кстати, у тебя замечательные сильные руки. Ты не хочешь попробовать делать ими массаж? В моей клинике тебя научат. Умение массажировать в жизни пригодится. Американка тут же хватается за предложение свекрови и отправляется в её клинику обучаться массажу. И там знакомится с Палестинкой. Это девушка-доктор из Германии, проходит стажировку у свекрови. А родом — из Палестины. Потому они называют друг друга Американка и Палестинка. Американка — так её и раньше называли в Швейцарии. А Гемми звала — Американочка. Длинно, но звучит приятно. Палестинка, свободно владеющая английским, приглашает Американку на прогулки, заводит интересные беседы. Потом предлагает себя в качестве модели для массажа. Но просто моделью — не получается. Такое закручивается… Американка и не знала, что может быть так божественно хорошо! И такое блаженство разливается по всему телу… Раньше у неё ничего подобного не было. Ни с одним из парней она такого удовольствия не получала. А с Казиком не секс, а сплошное недоразумение — он выполняет свои супружеские обязанности будто по принуждению. До этого у Американки с женщинами была только дружба. Или родственные отношения. Или что-то среднее. Вот Гемми ей как сестра. И свекровь — такая добрая и понимающая — тоже как сестра. Может, она и их с Палестинкой поймёт? Американка не ошиблась в свекрови. Та поняла и приняла их сапфические отношения настолько, что разрешила невестке на всё лето переселиться к Палестинке, в её съёмную квартирку, до самого конца стажировки. Чудесное, волшебное лето, лучшее лето в моей жизни — признаётся Американка свекрови-сестре после отъезда Палестинки в Берлин. Психиатриня… Знаток человеческих душ и тел. Сумевшая стать своей бестолковой невестке не кем-нибудь, а сестрой!***
Доуров читает письмо своей названой сестры Лизы. Опять сестрица хвастается новыми родичами! Внучка Беата, получившая искусствоведческое образование, вышла замуж за искусствоведа, замечательного парня. Родили дочку, Лизину правнучку, и назвали её Беатой, но не в честь мамы, а в честь галереи «Беата», которую основали двенадцать лет назад дочка Ниночка с канадской бабушкой. Но тогда галерея была несерьёзная, брали на экспозицию всё подряд, в художниках и скульпторах не разбирались. Однако сумели добиться популярности. А теперь галерея серьёзная, ею ведь управляют профессиональные искусствоведы — Беата с мужем, — и там экспонируют только достойные картины и скульптуры. Ох, сестра… Не разочароваться бы тебе в очередной раз в новом члене семьи. Уж как ты расхваливала своих учёных невесток! А те потом изрядно потрепали тебе нервы, повесили на тебя внуков, а сами рванули в вольный научный полёт и захватывающую личную жизнь. Да и сыновья твои, Михаил и Борис, ещё не угомонились. Неизвестно, кого тебе притащат в следующий раз. Одно знаю: ты и этих новых будешь нахваливать и выискивать в них достоинства. И как только твой муж-лесопромышленник терпит эту беспрестанно обновляемую родственную свору? Не семейный клан, а театральная труппа в ярмарочном балагане. Ладно, Бог с ними, с твоими непутёвыми родичами… Была бы ты, сестра Лиза, здорова. И твой супруг не надорвался бы на своих лесозаготовках. Не молоденькие ведь — силёнки убывают. А сведений о родных сёстрах у Доурова — никаких… Живут его сёстры лишь в его памяти…***
Осень. И вовсе не золотая, а чёрная-пречёрная — в Варшаве скончалась Горбунья. Любаша едет в Варшаву на похороны. Всё организовали Галина и Коринги, многолетние друзья и соратники Горбуньи. И хоронят Горбунью рядом с усопшими Корингами. После похорон и поминок Галина, шестнадцать лет проживавшая с Горбуньей в одной квартире, просит Любашу осмотреть вещи сестры и распорядиться ими. Перебирая вещи, Любаша находит большущий чемодан, в котором аккуратно сложены все-все её рисунки — за много-много лет… Оказывается, сестра их собирала и хранила… Любаша спрашивает Галину о последних днях Горбуньи. Та отвечает: — В последние дни она всё толковала о только что подписанном Мюнхенском соглашении. Раздел Чехословакии. Говорила, что этот передел территории — далеко не последний… — Обкусали Чехословакию как пряник… Наверное, и другие страны будут обгрызены и проглочены… — Потом пошли мрачные пророчества: скоро всё полыхнёт, война на пороге… — А ведь ещё не остыли кровавые воспоминания о прошлой войне… — Ещё она поминала теорию Мальтуса. — Прости, Галечка, не знаю такой. — По этой теории человечеству необходимы войны, эпидемии, голод — чтобы регулировать рост народонаселения. — Страшная теория…***
В «Розали» Любаша разбирает привезённый из Варшавы чемодан и вспоминает их с Горбуньей жизнь — от самого раннего детства и до этой чёрной осени. И, помня завет Горбуньи, с головой уходит в рисование. Графика и акварель. Карандаш, тушь, уголь, водорастворимые краски. Пишет не на заказ, не для какого-нибудь дела, а от души и для души. Пишет, что хочет, к чему сердце зовёт, к чему руки тянутся. Экономка, которой Доуров поручил снабжать Любашу всем необходимым для творчества, ворчит: на неё ватмана не напасешься, малюет и малюет… Но перед Гемой растекается умилением: Гемина Андреевна, ваша подруженька так славно рисует, прямо глаз не оторвать от её картиночек! Любашины рисунки просматривает Грымза, секретарша Доурова, так он её зовет за глаза. И предлагает устроить выставку в холле, актовом зале и библиотеке. Гема радостно подхватывает идею Грымзы. И они вдвоём организуют выставку. Грымза придирчиво отбирает рисунки, а Гема любовно их развешивает. Постояльцы ходят, смотрят, восхищаются. Потом, прослышав про необычную художницу, напрашиваются в гости жители Сьона и окрестностей. Экономка негодует: не спортивный центр, а проходной двор! Хоть бы деньги брали за просмотр, билеты бы продавали… Грымза кидает на экономку такой красноречивый взгляд, что та тут же ретируется.***
Американка увлечена освоением массажа и целыми днями пропадает в клинике. Сыночек целиком на няньке и прабабушке. Однако никто не гневается. Ну не получилось из Американки матери. Впрочем, Казик тоже никудышний отец — к сыночку даже не подходит. Зато подходит к навещающей ребёнка медицинской сестре. А однажды Вильчек застаёт эту сестру выходящей из Казиковой комнаты полуодетой и растрепанной. Казик, тоже полуодетый и растрепанный, объясняет отцу: — Она ставила малышу клизму… — А ты вставил ей! — усмехается Вильчек. — В благодарность за клизму! Казик виновато пожимает плечами. А вечером Вильчек обсуждает с Психиатриней ситуацию и предлагает отправить Американку на родину. Та смотрит на мужа с укоризной, но соглашается, что супружеская жизнь у молодых явно не задалась. Однако Американка сделала много хорошего: расшевелила Казика как мужчину и подарила им здоровенького внука.***
Американка тоскует по своей любимой Палестинке. Подруги переписываются, перезваниваются и мечтают воссоединиться. Палестинка строит планы на будущее — вот встанет на ноги и вызовет Американку в Берлин. Однако вскоре становится ясно, что Палестинка скорее протянет ноги, не успев встать на них. Она же еврейка, а коричневая чума, охватившая Германию, прежде всего поражает евреев и коммунистов — фашисты ополчились на них как на самое злейшее зло. Охота на ведьм, мракобесие, возврат в Средневековье! Развитие идёт по спирали, только иногда эта спираль устремляется не вверх, а вниз. Не прогресс, а регресс. Американка кидается к своей свекрови-сестре. И они вместе разрабатывают план спасения Палестинки. Американка рвётся поехать за ней в Берлин и вывезти оттуда. Ей ведь ничего не сделают — у неё американский паспорт. Психиатриня вздыхает и переводит на английский грубое русское выражение «бьют не по паспорту, а по морде». Но Американку не остановить. Полюбила свою Палестинку — с первого массажа. Как Психиатриня своего Вильчека — с первой ночи. И на всю жизнь… Может, и у Американки так — на всю жизнь?***
Психиатрия созванивается с Палестинкой. Оказывается, ту уже вызывали и предупреждали. Потом уволили из клиники. Затем прислали на дом повестку — явиться туда-то. И указание не покидать Берлин. Палестинка в панике. И в Берлине у неё никогошеньки из родных и близких, а родители давно умерли. Круглая сирота. Что делать?! Бежать, бежать, бежать! И подальше. В Америку. Америка ещё не докатилась до тотального антисемитизма. Там Палестинка будет в безопасности. Психатриня заказывает билет Цюрих–Берлин и два билета Берлин–Нью-Йорк. Пишет родителям Американки, что та прилетит без мужа и сына, они прибудут позже. И просит приютить на пару недель свою сотрудницу Палестинку, которая поступает на работу в американскую клинику, но сначала пусть исследует Нью-Йорк. Глуповатое письмо, но другого выхода нет. Самое трудное — посадить Палестинку на самолёт. Здесь вся надежда на Американку с её паспортом.***
Получилось! Всё сработало! Американка повсеместно трясла американским паспортом и без умолку трещала на английском, она же не знает немецкого. Палестинку выдали за арабку. Оказывается, та ещё сохранила в памяти огрызки языка своего детства. Одного из языков. В её детстве были ещё иврит и идиш. Но их в Германии, поражённой коричневой чумой, лучше не упоминать. Завершилась операция в Нью-Йорке. Американкины родители, обняв дочь и поприветствовав Палестинку, тут же начинают выпытывать, когда приедут зять и внук. На Рождество прилетят — не моргнув глазом, врёт Американка. А про себя думает: а там соврём, что малыш заболел ветрянкой или ещё чем, заразил Казика, потом свекровь-сестра придумает ещё что-нибудь медицинское. В общем, потянем. Сейчас им с Палестинкой поскорей бы устроиться на работу и съехать от родителей. Конечно, она имеет право просить содержание от семьи мужа, но не будет этого делать. Сама справится. Вильчек в честь успешного выполнения хитроумного плана своей жены заказывает в ресторане роскошный обед и коллекционное вино. Американку он терпеть не может, с Палестинкой еле знаком, а вот его жена такую операцию провернула! Любимая Психиатриня… Его Психея…***
Близится Рождество. Дети спорят — кто будет открывать рождественский бал в «Розали». И Володя, и Богдан хотят танцевать со Звонкой. Оля предлагает так: я с братом, а Богдан со Звонкой, потом поменяемся. Но Володя хочет сразу со Звонкой. Доуров разрешает спор просто — открывать бал будет он сам с Гемой, а дети пусть потом танцуют как хотят, меняясь партнёрами. Гема пугается: — Серёженька! А ты сможешь? — Смогу! Я же вернул былую форму. Покойная Анна Борисовна называла меня «блестящим офицером» — вот и блесну. — А Анна Борисовна посмотрит на нас с небес… — …и порадуется!