***
Гончая была такая же тощая, как и он, — голодная и злая, вонючая псина с жаркой пастью, напрыгнула, когда Уилсон выскочил из леса, и повалила в снег, вцепилась зубами — почти что в горло, до крови, прогрызла парку насквозь; Уилсон кричал, пока воздуха хватало, а потом выгреб из снега топор — и рубанул раз, другой, третий, до хруста, пока не брызнул собачий мозг из раскроенного черепа. Еле отодрал её от себя потом, — так крепко челюсти сжала. Лишь бы не бешеная, почти что выл тогда Уилсон, а потом заснуть до рассвета не мог — всё промывал укусы, втирал в них мазь на пепле и паучьей железе, и, видать, сам Авиценна над учёным джентльменом Уилсоном Персивалем Хиггсбери смилостивился, а шрамы — что ж, будет напоминание: не беги от собаки по прямой, когда она наперерез кидается, — никогда не обгонишь. И мясо под шкурой, как всегда, оказалось сизое, в венозно-лиловый, словно гнилое, — такое только с голодухи в себя запихивать будешь, и то проблюёшься. Уж лучше скормить его дикой свинье. Или зажмуриться, зажать нос и сварить с морковью и ягодами. Свиньи в Константе глупы, прожорливы и пугливы, как кролики, даже под прикормом от руки шарахаются: Уилсон пробовал погладить одну, не вышло, — но зато бегают по пятам, пока снова не проголодаются, и спят у костра, и их можно стравить с кем угодно. Конечно, они разумны немного, даже кое-как болтают, будь Уилсон помягче — всяко бы улыбался от их хрюканья «ты хороший»; вот только нутро Уилсона с каждым днём сохнет, как мясо на вялке, и свиней ему давным-давно не жаль.***
Мороз начинает покалывать щёки и нос. Уилсон зевает и трёт глаза, снимает с вялки последний кусок мяса, задирает перчатку на левой руке и раздражённо чешет тонкий ножевой шрам, давний уже, — напоминание о собственной глупости. Честер, проснувшись, по-кошачьи утробно рычит, сбившись в ком. — Чёрт. Спи уж, чудовище. Вдалеке кто-то воет — с оттяжкой в сип, противно и громко, совсем не так, как заходятся в мерзком лае адские гончие, и не так, как энт, — да и откуда ему взяться, если Уилсон уже забыл, когда колол на дрова свежую древесину? Уилсон тревожится, сгребает в горсть немного снега, грызёт и растирает им лицо — лишь бы поскорее проснуться, понять, что это и впрямь не явь, — но сип повторяется, будто чужое дыхание, и становится всё ближе и громче. Уилсон пялится во тьму, торопливо прижигает от углей пучок травы, встаёт и оглядывается. — Тут что, такие здоровые энты? — Х-х-ха-а, — воет что-то из деревьев; в следующий миг земля вздрагивает, на Уилсона сыплется снег с еловых ветвей, а со стороны наваливается что-то огромное, тяжёлое и жуткое, тупо таращащееся огромным блеклым глазом. — Ай! Уилсон не слышит ни себя, ни чужого сипа, ни дыхания — ничего, кроме по-девчачьи тонкого взвизга, и, пятясь, чуть не садится в снег: несуразно огромный олень, весь в инее и грязно-бело-серой нечёсаной шерсти, путается рогами в ветвях, взрыхляя снег и волоча за собой длинные передние конечности, мотает одноглазой головой, хрипит и скалит острые зубы хищника. — Честерфилд! «Вендиго! Вен-ди-го!» — вспоминает Уилсон имя оленя-людоеда, духа ненасытного голода и бесконечной чёрной зимы, а руки — руки уже, трясясь, хватают сумку с костеглазом, топором и вяленым мясом, поджигают факел, суют под рубашку нагретый термальный камень. Уилсон свистит, заложив в рот два пальца, хоть Честер, не кошка и не собака, уже на ногах, готовый рвануть в чащу, — и продирается сквозь снег, метель и тьму, не оглядываясь ни на пепелище, ни на зверя. Одноглазый олень воет, стеная в унисон с ветром.***
Лишь через полчаса Уилсон, жалко всхлипнув от усталости и рези в лёгких, садится на поваленное дерево и дышит в дрожащие руки, кое-как стараясь собраться: всё хорошо, всё будет хорошо, надо бы поджечь новый факел, пока этот ещё не прогорел, и желательно развести костёр, и согреться, и… и… И не возвращаться к кострищу ещё дня три. К чёрту. Вяленого мяса как раз хватит, а хворост и траву для лежанки собрать — не беда. — Ур-р, р-р-р, — тычется Честер в остывшие пальцы и лижет Уилсону лицо, щекочась вибриссами. — Идиот, — шмыгает Уилсон, смеётся и, взвалив Честера к себе на колени, зарывается носом в его жёсткий загривок: от безглазого рыжего существа пахнет псиной, костром и палёной шерстью. — Сожру тебя последним.