мы сказочно богаты — ты и я дайте танк (!) — мы
седьмая
джексон
Феликс оплакивает тот день, как мертвеца. «Надеюсь, тебе было весело», — два месяца назад сказал Чанбин и врезал матери Чонина по челюсти, смяв её в мясное пятно. Матерь Чонина рухнула под ноги. Подвывая, поползла к тумбе за ножницами, чтобы защищаться. Хёнджин оттащил её за волосы, а Джисон опасливо открыл ящик. «Целая, блять, аптека», — два месяца назад сказал Минхо и, свернув тумбу, принялся раздавливать блистерные упаковки, шприцы и микстуры. Уничтожал маленькую долю того, что способно убить, — и убило. Феликс слушал. А мир, шаткий, психотропный, состоящий из орфидала и лоразепама, хрустел. «Ты просто-напросто ограбила нас», — два месяца назад сказал Феликс и раскрошил передние материнские зубы. Тепловентилятором, вроде. Он не запомнил. «Сделаешь вид, что тебя избил Чонин, прежде чем он сбежал и умер», — сказал Хёнджин и вылил на матерь Чонина горячий чай. Чанбин потом выкрал отчёт о вскрытии. Так, для галочки. Аутопсия показала, что Чонин долгое время принимал различные бензодиазепины, а в день смерти в него запихали кучу таблеток снотворного и попытались задушить. Кое-чем поинтереснее держателя для штор: электрогирляндой. У Чонина были синие лодыжки и кровь в горле. Сейчас вовсю зима. А Феликс, у которого щёки белее молочной шоколадки, кое-как выковыривает из себя маленькое желание погибнуть. — Привет, — говорит он и заходит в «神메뉴». Джисон, втыкающий в кулинарный журнал, не глядя кидает ему мятный леденец и просит: — Шапку и куртку запихай на обогреватель, но у нас тут холодно, йо. Я собираюсь стащить из дома всякие тёплые штуки, пока брат и отец не увезли их. Ой, ты похож на снежного комара. Сильно замёрз? — Немного. Джисон, всё так же изучающий рецепт токпокки, вытаскивает из-под себя шерстяное одеяло и бросается им в Феликса. Как мило. И тепло. Волосы мокрые, нос рубиновый. Феликс бродит по кухне, заглядывает в кастрюли, ест варёную кукурузу, рисует на календаре цыплёнка, интересуясь: — Где Бан Чан? — В подсобке, — бормочет он из-за слюны, что копится на языке при виде блюд на картинках, — с Чанбином. Попросили не входить. — Правда? — удивляется Феликс. — Если просят, то ладно. И несётся в сторону подсобки, как упакованная куколка бабочки с молочно-шоколадными щеками. Джисон вздыхает позади. На полу блестит цепочка следов от грязных собачьих лап, она ведёт в приоткрытую дверь. Феликс сначала натыкается на швабру и ковры, а потом распознаёт в коврах людские спины. Сгибается, садясь рядом. На его макушку тут же обрушивается рука Чанбина, путается в прядях и судорожно гладит. Бутылки и окурки стоят на удивление ровно. Пепел внутри стекла, ликёр внутри животов. И ковры всё-таки есть: скрученные, брошенные около цветастых рулонов. Чанбин адски безнадёжно смотрит на Феликса и клеит на него этикетку от ликёра. Тихо лает: — Я не в порядке, Ликс. Феликс осторожно целует его в лоб и говорит: — В порядке. Бан Чан разлагается рядом. Настолько пьяный, что Феликсу страшно было бы зажечь спичку. Подросший Монстр лежит на подушке и внимательно пялится на вздымающуюся грудь Бан Чана. Следит. Тот ещё спасатель. — Три месяца — два трупа друзей. — Чанбин хрипло дышит, вливает в себя остатки. — Я даже не знаю, с чего начать. Или с кого. Блять, как бездарно, как всё бездарно, а я, долбоебина, не могу взять себя в руки. Мне с детства не снились сны, а сегодня я видел Сынмина. Феликс тускло сияет. — И как он выглядел во сне? Чанбин скребёт этикетку от ликёра, неторопливо перебираясь к руке Феликса и царапая детский шрам. Мрачнеет. Давится абсурдностью: — Прозвучит странно, но он повзрослел. Они как подростки — встречаются только во сне. Больше, чем дети, но хуже. Это немного страшно: двое хёнов, которые обычно всё улаживают, ловят кровавые вертолёты и разрушаются. Феликс жмётся к боку Чанбина, обнимая, пропитывая запахом мятного леденца, отдавая всё самое хорошее, что осталось. Слышит его шуршание: — Нам так мало лет, а уже двое мертвы. Чонин умер на моей кухне. Ему было пятнадцать. Пятнадцать, прикинь. Я старался не думать об этом, но когда услышал, то сразу же забрал мамин ликёр. — Это слова Хёнджина? — Ага. Он всю ночь плакал с нами, потом ушёл. Ты тоже иди, посиди с ним. Мне нужно побыть одному. — Бинни, — грустит Феликс. — Одному. — А Бан Чан? — Я тебя умоляю, — он, кажется, смеётся. — Его так накрыло, что даже пожар не разбудит. Вали уже, а то жужжишь, как зимний комар. Феликс накрывает его заботой и шерстяным одеялом, потом мягко замечает: — Ты бы не пил сегодня больше, вдруг во сне увидишь лисёнка. Плакать будешь. — Съебался, — лениво просит Чанбин. И Феликс закрывает дверь. Дешёвая закусочная «神메뉴» не слишком большая, вся какая-то вялая, шатающаяся, будто постоянно подверженная оползням, но уютная. И не вечная: каждая её часть разрушается в руках. Рядом ошиваются собаки, которых подкармливают, а треугольные флажки над головами украшаются заколками, булавками и стикерами с рисунками. Феликс иногда разбрасывает по кухне блёстки. И вот сейчас он, испачканный яблочно-золотой пылью, с ликёрной обёрткой на рукаве, ходит по закусочной в поисках Хёнджина. Везде пусто, один лишь Джисон колдует над едой. На нём дырявый пиджак и кислотные кроссовки. Феликс крадёт из холодильника сок, любуется процессом готовки каши для Чанбина, хвалит и ищет дальше. Есть только два спокойных места. Два тайника — подсобка и старинный кабинет папы Бан Чана. Хёнджин апатично качается на стуле среди жёлтого света, коробок, мужских курток, принтера и сломанного магнитофона. В его выцветшие волосы вплетены ленты. Неаккуратно. Феликс кладёт голову на его макушку, вновь источающую вкус праздничных гостинцев, и переплетает ленты. — Привет, Джинни. — Привет, Ликс. Хёнджин зевает, играючи собирает какую-то железную головоломку. Рядом с ним валяются ботинки, кораблики из чеков и цветных листов, бисерные шарики. Из-за нервов он всегда что-нибудь плетёт, перебирает или склеивает. Хёнджин поднимает голову. Феликс врезается в его лоб, целуя своего ангельского пса. — Ты кажешься беззаботным, — вздыхает Хёнджин. — Если тебе интересно, то я всю ночь катался на роликах по комнате под 静けさテレビ, как ты в прошлый раз, и меня впервые успокаивала мама. — Это серьёзно, — заторможено кивает он. — Ты видел наших хёнов? — Да. Почти сразу к ним пошёл, — Феликс падает на макушку, перевязанную лентами, и закрывает глаза. — Вообще-то я себя пытался успокоить, потому что побоялся, что они натворят что-то. Но пьяный Бан Чан спит, а Чанбин — думает. Тоже, кстати, пьяный. Ты пил? — Нет. — Он шмыгает носом. — Не хочу ничего. — Почему ты здесь сидишь? — В этом кабинете столько интересного хлама. Я даже нашёл набор головоломок, поэтому мне не так скучно без тебя. А ещё здесь есть диван, похожий на красную таблетку. Он был обклеен газетами, я всё сорвал. — Давай пообнимаемся. — Давай. Хёнджин слезает со стула, вяло заваливаясь на диван. Феликс снимает с него шуршащую кофту и ложится на грудь. Обнимает его шрамы. Хёнджин в принципе напоминает открытую рану, поэтому трогать его — будто возиться в мясных осколках и крови. Классно, в общем. — Мне нравится, как ты смотришь. — О, — сразу же смущённо жмурится Хёнджин. — Если бы можно было резать глазами, я бы сейчас разлетелся на куски, и это самое нежное, что есть в тебе. Хёнджин становится розовым рассветом и тычется в веко Феликса. Думает о чём-то. Аж хочется вскрыть эту крашенную в чернильный голову и посмотреть, какие ужасы и игрушки там валяются. А его взгляд утыкается в живот Феликса. Ворошит внутренности, будто миксер. Затем закрывается. А у Феликса нежные органы, поэтому ему щекотно. — Мы такие тупые, Ликс. Такие тупые, — он дышит в висок Феликса. Пальцы дрожат, ищут головоломку, но цепляются только за обрывок газеты. — Из-за нас Чонин умер. Мы его не убили, но и не спасли, поэтому Бан Чан пьёт, Джисон и Минхо каким-то образом держат на себе закусочную, а ты где-то пропадаешь. Феликс смотрит не мигая, слушает без остановки, гладит без конца. Хёнджина слегка перемалывает, когда он прижимает кулак ко рту и ревёт: — Как будто вся наша жизнь — это ёбаная попытка залатать детство, которое разгрыз каждый, и мне так больно от этого. Так больно, что я ищу везде подвох, так тошно, что для тебя удивительно, если мама гладит твоё лицо и успокаивает. Мы же не хотели этого. Феликс прижимается крепче к шрамам, пока его маленький Хван Хёнджин тоскует, удивляется и плачет: — Мы же всего лишь дети. Рычит: — Кто обижает детей? Кто это придумал? Сипло откашливается и чешет глазницы. — Это тупик. Отворачивается и сжигает взглядом линялую стенку. — Ладно, это гипсокартон. Феликс бережно касается его подбородка, поворачивая обратно к себе. Хёнджин шелковисто улыбается. Зрачки пульсируют и зарастают стеклянными линзами, которые вытекают из глаз, стоит Хёнджину моргнуть. Феликс стирает его слёзы корабликом, сооружённым из чека. Теперь можно отправиться на нём в путешествие. — Послушай: я решил поторопиться и подал заявку в медицинский колледж, чтобы потом официально работать и копить на гроб из шишек и блёсток, — сопливо бормочет Хёнджин. — Пойдёшь со мной учиться? — С тобой — хоть дальше края света. — Как сентиментально, — восхищается он. — У меня, кажется, сахар из ушей лезет. Феликс ему улыбается. — Я старался. Феликс вжимает Хёнджина в карнавально-красный диван и понимает, что тот и впрямь похож на таблетку, на которой обнимаются две неизлечимые дворняжки. Просто реальность, путь к которой лежит через абсурд. Или через чековый корабль на слезах. Или через нежную психику. Или через проворное притворство (быть человеком не так уж легко). Юные обманщики. Совсем зелёные, как заживающие синяки. Хёнджин сонливо дышит. Говорит: — Сейчас ты похож на январского комарика. Такой ледяной, — и добавляет: — А я такой горячий. — Спи уже, солнце. Хёнджин всё-таки пил: его губы пахнут вишнёвой газировкой и болью. Он вырубается, и Феликс, уместившийся на его солнечном сплетении (и свете) засыпает следом. Дети убивают детей и не несут за это наказания, потому что их друг — это несовершеннолетие. Когда ребёнка убивает взрослый, взрослому не выжить. Особенно если об этом прознают сами дети. Матерь Чонина в курсе, поэтому доработала легенду, выбила ещё один зуб неисправным феном и скрылась в психбольнице. Подальше от детей. Феликсу снится Хёнджин, которому пять лет. Хёнджину снится мама, которая сжигает в печке выводок котят, потому что девать некуда. Одному снится правда, а второй никогда не видел пятилетнего Хёнджина. Феликс просыпается от того, что не может дышать. Рассеянно кашляет. Нос забит кровью — от запаха сахарных гостинцев и перенапряжения. — Чанбин убил его. Человечество. Феликс вздрагивает, резко разлепляя веки. Он бы свалился, если бы не рука спящего Хёнджина вокруг его плеч. Неестественно крепко держит. — Взял и убил от скуки. Шваброй. — Что? — хрипит Феликс. — Минхо, ты чего? Кого? — Человечество, — повторяет Минхо, почему-то сидящий около дивана, — мой кактус. В старинном кабинете папы Бан Чана всё по-зимнему празднично, тепло, околдовано и засыпано снами. Не протолкнуться. Минхо урчит животом около изножья дивана, Джисон несчастно ворочается на мускулистом запястье Чанбина, Бан Чан в отключке около принтера, коты (Суни, Дуни, Дори) и собаки (Монстр с инородными дружками) выглядывают из коробок. Они все как сборник разнообразных рассказов. — Вырастим тебе в ванной Чанбина новый кактус. — Вариант. Но он, наверное, станет галлюциногенным. — Так это же клёво. Может, мы создадим что-нибудь полуживое и получим за это деньги. Они все как пазлы: подходят друг другу. — Есть хочу, — жалуется Минхо. — Пойдём за кашей, — предлагает Феликс, — раз уж оба не спим. — Не могу. Из-за смерти Человечества я не чувствую ни ног, ни сердца. — Убедил, — снисходительно вздыхает Феликс, выкарабкивается из-под таких горячих рук такого милого Хёнджина, целует сияющий лоб, ломается в позвоночнике: — Забирайся. Минхо выгребает себя из завалов мужских курток, спокойно лезет на спину, обхватывает за шею и упирается щекой в макушку. Говорит: — Если уронишь, я наколю тебя на вилку. — Блин, у тебя нос мокрый, я сам тебя за это наколю сейчас. — Не урони, — цедит Минхо. — Хорошо, — передразнивает его тон Феликс. Не роняет, зато задевает каждый угол и арку, ссылаясь на болезненное покалывание в коленях. На кухне тихонько работает телевизор. Выпотрошенный пульт гноится в чьей-то обуви, а батарейки от него воткнуты в открытую пачку масла. Джисон опять собирал робота из чего попало. Дурак. Минхо валится на барный стул, придирчиво наблюдая за тем, как Феликс греет кашу, наливает молоко и смывает в раковине кровь из носа. Грязная посуда наполняется водой, окрашенной в красный. Почти как ржавчина. Минхо пинает другой стул, поворачивая его к Феликсу, медленно моргает и ковыряется в каше. Недовольно признаётся: — Умерли Сынмин и Чонин, а больше всего жаль Бан Чана. Феликс не удивляется схожести их мыслей. Это даже не мысли: крики. — Ага, — Феликс дует на ложку. — Как объяснить ему, что каждый состоит из недостатков и не может всё контролировать? Минхо добавляет к роботу Джисона несколько разваренных хлопьев (Феликс предпочитает вырезать глаза, а не брать готовые), безмятежно замечает: — Он слишком нас любит. — Это нормально. — Это неудобно. Минхо вырубает на масле робо-рот и нараспев говорит: — Но я понимаю его, потому что тоже люблю вас всех. А ты, Ликс, — он небезопасно поднимает вилку, — этого не слышал. Феликс скромно смеётся: — По тебе видно, что любишь. Никто так ласково не укладывает человека спать, как ты пьяного Бан Чана. В дешёвой закусочной «神메뉴» становится чуть легче дышать. Феликс сыпет в тарелки сухофрукты и грустно понимает: — Крис так давно не отдыхал на трезвую голову. — Он теперь хотя бы спит, — бубнит Минхо с набитым ртом. — После смерти Сынмина он пытался проспать восемь часов за пятнадцать минут, а потом шёл сюда и готовил до посинения. Разумеется, он немного ебанулся. Если закусочная начнёт приносить убытки, он её сожжёт, хотя и не хочет этого. И ты, Ликс, — он снова машет вилкой, будто это электропила, — тоже будешь готовить, мыть посуду и привлекать посетителей, пока Бан Чан не выкарабкается. Хёнджин к плите не прикоснётся. Пусть катается на роликах с флаерами об этом месте. — Ты хороший, — сияет Феликс. Минхо давится, но не язвит в ответ. Просто жуёт кашу и растворяется. В какой-то момент появляется Хёнджин, добавляет к уродливому роботу нос-карамель, ворчит на Феликса, обнимает Минхо, не понимает, что перепутал детей, и возвращается в берлогу. Следующие дни они все и впрямь работают как заведённые проклятия. Вызубривают рецепты, закупаются средствами для мытья посуды, платят по счетам, вроде как улыбаются клиентам. А Чанбин сидит с Бан Чаном в подсобке и всегда что-то сердито говорит. Раньше один был скульптором, другой — мясником. Но теперь Бан Чан крушит всё, что ему попадается под ступни и руки, а Чанбин так отчаянно бережёт его костяшки и психику, что перестаёт напоминать старую версию себя. Однажды он по глупости сказал Бан Чану: «Если не хочешь, чтобы вещь нашли — уничтожь её». Теперь тот истребляет себя с поразительной мощью. Пугает всех. Иногда Феликс поёт ему старые колыбельные, надеясь, что те складываются в пьяных мозгах волком-менестрелем. Хёнджин таранит его разум химическими формулами и свойствами трав. Минхо отдаёт его тело на съедение кошкам, а Джисон маячит перед его носом своими кулинарными ужасами. Монстр носится поблизости как снежный дьяволёнок. И одним днём они все видят, как открывается чистый, чуть прохладный, но знакомый отцовский взгляд. Который им необходим. Который резали в пятнадцать лет для укрепления склеры. — Вы что тут устроили? — спрашивает Бан Чан; бледноватый, похудевший, с сигаретой за ухом. Он садится за барную стойку и ждёт отчёта. Все начинают рассказывать наперебой: — Джисон чуть не переименовал «神메뉴» в свою честь. — Хёнджин завёл тритона, но его пришлось продать, чтобы заменить фритюрницу. Столько истерик было. — Отныне Минхо умеет жонглировать молочными бутылками. Ты только не поднимай ковёр. Не-ет, никто не заметал туда осколки. — Феликс стрельнул себе в шею из нёрф-пистолета и притворялся мёртвым три дня, чтобы не чистить снег около порога. — Чанбин чуть не сломал спину, пока вкручивал лампочку, и помешался на вегетарианских салатах. Бан Чан задумчиво курит. Он улыбается. И единственное вещество, въевшееся в его сердце, это благодарность, а маленький депрессивный пёс, который ютился в голове, заживо сгнивает. — Вы умницы. Феликс не знает, кто бросается вперёд первым, но Бан Чана аж сносит со стула вместе с пепельницей и кровожадным смехом. Чужие собаки воют. Монстр во главе, хотя тоже лезет обниматься. Минхо отпихивает вытянутую морду, но Монстр упорно набрасывается — с лаем и языком. Охота плакать. — Сломалась, — ворчит Бан Чан, держа в зубах раздавленный окурок. — Возьми мои. — Или мои, они ментоловые. Феликс поджигает сигарету об огонь чужой сигареты, и так по кругу. Бан Чан стачивает варёную кукурузу, хмурясь: — Откуда тут столько собак взялось? — Тебя пришли навестить, сегодня же воскресенье. — Занятно. Сколько же здесь трезвых голов. Мучительно больных, горячих, набитых усталостью, как семечками, но очень, очень трезвых. Джисон шаманит над сковородой, Хёнджин липнет к спине Феликса, Чанбин безуспешно крутит головоломку. А Минхо чувствует опасность и покрывается слоем ненависти, когда трещит колокол закусочной «神메뉴». Навестить приходят не только собаки. Джексон стоит перед ними с рожицей, закованной в панцирь. Отвратительно. Животная жестокость сейчас на пике славы. Феликс безвольно вооружается кухонным ножом, а у Хёнджина в недрожащей ладони поблёскивает тесак. Сталь гремит повсюду и разом. — О, — восхищается Джексон, — вы оперативные. Бан Чан невероятно быстро превращается в восставшую кость. Её не обглодать, потому что за неё будут драться. Все псы на их стороне. Чанбин сверкает коллекционным ножом — взглядом. — Уёбывай, пока я не вырвал твои сухожилия. — Полегче. Я же ещё ничего не сделал, — он не подходит ближе, потому что опасается. Держит руки в карманах. — И я один, а вы ведь не звери какие-то. Слышал о вашем младшем. Жаль. — Я тебе глотку за жалость перережу, — рычит Бан Чан. — Здесь? — притворно удивляется Джексон. — В этом священном месте? Он вдруг смотрит на Хёнджина, и на секунду — на целую секунду, — его дыхание сбивается, а зрачки лезут наружу. Он ревнует. Спустя кучу лет. Джексон будто молча спрашивает: «Каково доедать объедки от Криса?» Вслух лишь мрачное: — Давайте договоримся насчёт Уджина. Вы его не трогаете, а на остальных бросайтесь сколько влезет. Пока челюсти не переломаете. Договор больше похож на жертву, поэтому Чанбин тут же плюётся: — Свали уже. Мы сами решим, когда убьём его. Джексон приоткрывает дверь. Колокол закусочной визжит металлом, собачьи и людские пасти затапливаются слюнями. Вот-вот потечёт красная пена. — Убьёте? — Выпотрошим и закопаем на помойке, как его щенка. — Ясно. Не договоримся. Тогда я пошёл. — Да, — шипит Джисон, — пошёл ты нахуй. Сколько же здесь трезвых голов. Мучительно больных, горячих, набитых усталостью, как семечками, но очень, очень трезвых. Наверное, измученность и мешает заметить в пальцах Джексона ножи из напильников. Феликс закрывает лицо Хёнджина рукой, и в ладонь, прямо в сердцевину, врезается остриё. Боль вышибает хриплый крик. Хёнджин впечатывается в кровь и молниеносно отталкивает Феликса, чтобы защитить его шею от второго ножа. Слишком искромётно. Время будто хрустящий калейдоскоп: крутится до тошноты, быстро-быстро, что никто вдохнуть не успевает. И когда Феликс обрушивается на стену, его ранит в глаз третьим ножом. Глазное яблоко просто… проколото. Закатно-алое, липкое, мокрое, проткнутое. Слепое. — …нет, у него шок. — …говори с ним, Джинни, господи. — …Ликс? Джексона уже нет. И Чанбина, и Бан Чана, которые рванули за ним в одних спортивных штанах и футболках. Не догонят. У них требуха вместо ног. Феликса ранит в глаз, и пробитая сердцевина ладони перестаёт болеть. Феликса ранит в глаз, и Хёнджин утыкается в его рану, задерживая кровь, — или пробуя её на вкус. Феликса ранит в глаз, и он вдруг прозревает. Из такой жизни они выйдут либо победителями, либо не выйдут вообще.