Мы тут. Мы живые.

NC-17
Завершён
2928
28
автор
Размер:
80 страниц, 32 148 слов, 15 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2928 Нравится 270 Отзывы 985 В сборник

Часть 4

Настройки
      Графиня Мария Путилова дебютировала в семнадцать, покорив высший свет и царскую семью блистательной красотой. Улыбчивая, белокожая и синеглазая, она говорила негромко, ступала мягко, но смотрела прямо, без игривого девичьего кокетства.       Уже к вечеру она стала причиной пересудов, отказав практически всем просившим танца, включая главного любимца дам — гусара с несветскими манерами и глубокими омутами по-турецки черных глаз — но вписав в бальную книжку имя Сергея Морозова, молодого полковника, показавшего себя необычайным героем на Кавказе.       В одна тысяча восемьсот восемьдесят первом году, через три года ухаживаний, двадцатилетняя графиня согласилась стать женой Морозова. Венчались, по желанию юной невесты, в семейной церкви, тихо, в кругу своих.       Брак оказался счастливым. Влюбленный до безумия Морозов в буквальном смысле носил жену на руках, не давая зимой тонким ножкам в модных французских ботинках со шнуровкой мерзнуть о стылую петербургскую землю.       Но первенец их родился только через семь лет брака и трех мертворожденных детей. Мальчика, похожего на мать до последней родинки на щеке, назвали Арсением, мужественным.       Вот только с юных лет, к затаенной досаде отца, Арсений больше интересовался музыкой и театром, нежели военными играми и рассказами о подвигах. Уже с трех лет он посещал с матерью оперу, слушая музыку со слишком взрослым спокойствием и вниманием. А из подаренных солдатиков выстраивал и перестраивал сложные узоры, гудя под нос мелодии.       — Что они делают? — спросил как-то отец, заметивший игру.       — Танцуют «Дон Кихот», — ответил мальчик. — Смотри, вот — Гейтен, у нее партия Дульсинеи.       Отец, слишком любивший ребенка, который остался единственным, не мог спорить, как не мог спорить и с его матерью.       В одна тысяча восемьсот девяносто пятом году, едва Арсению исполнилось восемь лет, его приняли в Петербургское балетное училище, и вопрос, что же делать дальше, встал перед семьей всерьез.       — Сын графини Путиловой и генерал-лейтенанта Морозова не может танцевать в театре.       — Он этого хочет, Сережа! Ты же видишь, это его талант.       — Но свет не поймет!       — Какая разница?!       — Есть приличия.       — Почему приличия должны быть важнее счастья моего сына?       Так генерал-лейтенант Морозов пошел на сделку с совестью и еще на кое-какую не совсем честную сделку. За достаточно крупную сумму денег он получил для сына новые документы, по которым тот стал Поповым, и теперь мог танцевать.       Тогда генерал еще не знал, что этими документами однажды спасет сыну жизнь.       А Арсений не знал, скольких сложностей стоила его учеба. Он легко принял правила: не говорить о семье, пользоваться второй фамилией. С виду открытый и общительный, он практически никого не пускал в интимное пространство своей души.       Арсений жил просто и счастливо: любимый дома и в училище, приближенный ко двору. В тысяча девятьсот седьмом году, вместе с уже известным тогда Нижинским, Попова приняли в Мариинский театр, хоть и на вторые роли.       Он потерял голову под Рождество одна тысяча девятьсот двенадцатого, и в сентябре, седьмого числа, в день столетия победы над Наполеоном, повел избранницу под венец. Женитьба прошла тайно, что вызвало, в первый раз в жизни, страшный гнев родителей: как позже объясняла мать Арсению не столько из-за чудовищного мезальянса, сколько из-за недоверия сына к семье.       Арсений не дрогнул ни перед угрозами отлучения от семьи, ни перед слезами матери, и очень скоро гнев сменился на милость, и Александра, Сашенька, стала любимицей родителей.       Все начало рушиться в шестнадцатом году. Мать слегла вскоре после Пасхи. Столичные медики лишь разводили руками, а от визита Распутина, предложенного самой Александрой Федоровной, графиня отказалась, чем вызвала невероятную обиду у императрицы.       — Ноги этого нелюдя в моем доме не будет, — отрезала больная и тяжело раскашлялась.       С подозрением на чахотку ее отправили лечиться на юг, в Италию, где она однажды и не проснулась душным июньским утром.       Смерть жены сильно подкосила генерала. Сломленный, вдруг разом уменьшившийся, постаревший, он не сошел с ума только потому, что в стране все плотнее сжимались гайки красной чумы, а он, как военный, чувствовал это. Отец предлагал Арсению с женой уехать за границу, умолял, заклинал, но для Попова было немыслимым покинуть театр. Для Сашеньки было немыслимым покинуть мужа.       А в феврале стало слишком поздно. Арсений возвращался домой после поздней репетиции, когда его вдруг захлестнула темная гомонящая толпа, вооруженная булыжниками и палками. Толпа требовала хлеба, но на самом деле — крови. Тонко, на одной заунывной ноте надсадно кричала какая-то женщина, бились стекла и последнее, что Арсений запомнил, прежде чем тяжелый камень ударил его в висок — безумный полный ненависти взгляд подростка, совсем мальчишки, по-звериному оскалившегося.       Попов пришел в себя в госпитале через два дня, в самый разгар забастовки. Огромная шумная волна за окном надрывалась, кто-то кричал, гремели отдаленные выстрелы.       Седой усатый врач, из городских, незнакомых Арсению, пощупал пульс, ткнул безжалостным твердым пальцем в бинт. Перед глазами полыхнуло искрами боли.       — Здесь нельзя оставаться, — сказал доктор равнодушно. — Раненые прибывают, мест нет.       Арсений забрал жесткое от запекшейся крови пальто и, покачиваясь, отправился домой. Брел темными дворами, грязными выстуженными колодцами. Прятался от любых звуков и молился, чтобы Сашенька была в порядке. Надежды на благоразумие толпы не было, толпа уже почуяла безнаказанность.       Он шел по городу часов десять. Уставший, качающийся от голода и кровопотери, почти теряющий сознание, ведомый подспудным чутьем, интуицией, не дававшей сбиться с пути.       Горничная открыла на стук мгновенно.       — Дура, — выдохнул Попов, захлопывая дверь за спиной и сползая по стенке. — Нельзя. Никому открывать. Нельзя.       Но горничная не слушала. Бросилась в гостиную, истошно выкрикивая: — Александра Павловна! Александра Павловна!       Еще какое-то время в забытьи. Темная спальня, шум за плотно завешенными гардинами, ласковые руки жены, тревожное:       — У него жар не спадает, а врач добраться не может — в городе стреляют.       — С божьей помощью все, Александра Павловна. С божьей помощью.       С божьей помощью и стараниями жены, Арсений поправился. Пока на улицах шли непрекращающиеся бои и сменялась власть, пока мир рушился в руины и лилась кровь, Арсений, тяжело держась за гудящую голову, пил пустой бульон и пытался вспомнить события последней недели. Не удавалось.       Революционные дни для него так и остались навсегда потерянными, смутными, вычеркнутыми из жизни одним случайным ударом.       — Ничего, — говорила Сашенька, поглаживая оставшийся шрам. — Он, может быть, тебя от смерти спас. Это ничего, Арсюш.       Что случилось с отцом, Арсений не знал — тот пропал в первые же бедовые дни революции. Больше они не свиделись.       Поповы пытались выбраться хотя бы на дачу или в Москву, но Петроград в агонии власти трясся до основания. Транспорт ходил военный, улицы заполонили люди в красной форме и злые босые мальчишки, наедавшиеся за всю свою голодную жизнь, убивавшие и умиравшие ни за что.       Закончились дрова, дом стыл. Февральские морозы били стекла не хуже голодрани. До весны жили в столовой, заперев остальные комнаты, на дрова пустили старинный сервант, грели руки у печи.       Потом у Сашеньки случился тиф. Она разом осунулась, похудела. На лице остались только огромные персидские глаза, строгие, как на иконе. Мучилась она недолго и отдала душу Богу после совсем короткой борьбы. В тонком голодном теле не было сил справляться со смертью, смерть была избавлением.       Арсений же, отчего-то, жил. Мысль наложить на себя руки приходила ему беспощадно белыми ночами, исполосованными, как кровью, флагами новой власти, но то был грех. Поэтому он жил. Сжег настоящие документы и фотокарточки, не совался к дому родителей, что уже был реквизирован на нужды советской власти. Даже головы старался лишний раз не поворачивать, когда проходил мимо, в страхе, что его опознают, ткнут пальцем, закричат. Но некому было узнавать: все были или мертвы или в эмиграции.       Его собственный дом забрали тоже. Просто пришли люди в серой грязной форме и, обдав запахами перегара и пороха, объявили, что отныне дом принадлежит власти, подлежит уплотнению.        — Что это значит? — спросил Арсений, откладывая вилку из враз затрясшихся пальцев.       — Что в таком большом доме должны жить советские граждане, а не один буржуй.       — А мне тогда где жить?       — Вам положены две комнаты и ванная на третьем этаже.       — Хорошо.       Арсений жил.       Жил сначала в двух комнатах, потом только в одной, потому что во вторую подселили голосистую студентку Технического университета. Студентка курила папиросы, постоянно вламывалась в его комнату, чтобы воспользоваться ванной, не смущаясь ни мужчины, ни того, что он мог быть не одет. Ставила громкие пластинки с заунывными голосами, приводила других мужчин, ухмылялась на уголок. Потом пропала. Соседи с первого этажа сплетничали, что один из хахалей ее и зарезал, не без повода приревновав, но комнату Арсений занимать не стал.       Еще через какое-то время к нему подселили семью: двоих советских рабочих с маленькой вертлявой дочкой.       Попов пытался найти работу. Не в театре, конечно, это было бы слишком опасно. Подался в институт, в какие-то городские конторы. С него потребовали паспорт. Получать паспорт Арсений побоялся, тайна настоящего имени висела теперь над его головой острой гильотиной, один неверный шаг — и смерть. Ему все казалось, что это ненадолго. Еще чуть-чуть, и все станет нормально. Еще чуть-чуть, и пройдет. Только чуточку перетерпеть надо. Немного совсем.       Но «немного» тянулось и тянулось. Прошел год, семья из комнаты съехала, его уволили из конторы, деньги были не в ходу, карточек достать не удавалось. Зиму двадцать первого года он едва пережил, продавая то немногое, что советская власть «щедро» оставила от семейного наследства. Казалось, что после зимы не будет ничего, так долго она длилась.       Но с весенними дождями в Петроград разом пришло две чумы: вторая эпидемия тифа и новый красный комиссар.       Про комиссара ходили страшные слухи. Военный, раненый, беспощадный, с самых низов. И даже фамилия у комиссара была подходящая для опасливого шепота: Шастун.       Оттого Арсений и удивился, впервые на рынке столкнувшись с товарищем красным комиссаром лицом к лицу. Длинный, тощий и нескладный, он был молоденьким, едва выросшим мальчишкой. Только холодные глаза, да шрам у брови и давали знать, сколько видел этот мальчишка.       Шастуна боялись. Тот, казалось, не боялся никого. Ходил по городу в расхристанной куртке и с наганом на поясе, хмурился серьезно, хохотал громко, судил по справедливости. Он купил у Арсения перстень и тонкий женский халат.       — Не маловат вам будет, товарищ комиссар? — дерзко поинтересовался Попов. Он не ел дня три, и в голове мутилось страшно.       Ивлеева на него зашикала, дала подзатыльник.       — Вы не обращайте внимания, товарищ Шастун, он у нас дурачок на голову. Как камнем получил, так чушь всякую несет.       — Камнем? Неудивительно, — хмыкнул Шастун и улыбнулся, а у Арсения в голове вдруг стало ясно-ясно и звонко-звонко. Ему по-мальчишески озорно улыбалась сама смерть, и в этой улыбке было что-то знакомое до боли.       Эту улыбку Попов замечал и после. То на рынке, то на улице, даже в кабинете на Гороховой, где Шастун спас его, Арсеньеву, шкуру. Или нет, даже раньше. Ну да, конечно, раньше. В тот, другой, день, тоже зимой, когда Шастун купил Сашенькино платье. Последнее платье за безумную сумму (правда, деньги обесценивались так быстро, что уже через две недели только и можно было купить, что три фунта хлеба, литр растительного масла и перемороженного лука).       Шастун квартировался в доме вдовы Куршиловой, Арсений прекрасно знал это место. К вдове заезжали по-семейному под Рождество и Пасху сослуживцы генерала, а сам Арсений с другими детьми любил прятаться на мансарде, заставленной старой пыльной мебелью, и поедать шоколадные конфеты, сворованные с елки. Теперь Попов мог только удивиться: именно там, где в детстве сам он прятал запретные сладости, товарищ красный комиссар хранил деньги. Нашел ведь!       А пока Арсений бессильно думал, как смеет этот мальчишка, по-своему честный, но все равно чужой — этому дому, этому городу, этой, черт возьми, стране! — жить здесь, и ничего не знать о людях, о прошлом, о целой жизни в этом доме, тот самый мальчишка, ничего не подозревая, взял и разделил с ним обед. Без барских жестов, без презрительной жалости. Отдал свою кашу и хлеб, и Попов, стараясь не давиться от жадности, безнадежно понял, что не изменится ничего. Никто никуда не уйдет. И уж точно никуда не уйдет этот комиссар, так отчаянно отстаивающий свою маленькую кровавую правду и бросающий соль через левое плечо. Чтобы ссоры не было.

***

      Февральское постановление потребовало всех безработных принять участие в очистке улиц от снега. Теперь, после целого дня попыток найти хоть какой-то заработок, Арсению приходилось выходить на улицы с ломом.       В детстве он очень любил звуки разбиваемого льда за окном. В теплой утренней дремоте, под прогретым за ночь одеялом, он вслушивался в неровный немелодичный перестук и, с острой долей жалости, радовался, что он еще в кровати, что он может спать, а после горничная позовет его умываться согретой водой и завтракать с матерью, потому что отец был в разъездах.       Теперь вечерами он сам бил тяжелый твердый лед, иногда закусывая комком пахнущего карболкой снега. Руки в тонких дворничьих варежках стыли, нос быстро краснел, но зато от движения было тепло внутри, за костями. Если бы за работу еще и платили, можно было бы жить.       Арсений, мерно работая ломом, как раз размышлял над тем, как стремительно падает планка понятия «можно жить» в этом безумном мире, когда его тронула за плечо чья-то рука.       Попов вздрогнул всем телом, медленно утер пот со лба. Обернулся, не зная чего и ждать. Не угадал бы в любом случае. За спиной стоял Сережа Лазарев.       Как и все из их круга, знакомы Арс и Сережа были с пеленок, а интерес и любовь к музыке сблизили их и того больше. В семнадцатом году Лазарев-старший, почетный академик Санкт-Петербургского университета, пытался спрятать у себя в доме нескольких студентов, молодых друзей сына, за что и был расстрелян вместе с пятью двадцатилетними мальчишками, обвиняемыми, разумеется, в контрреволюционной деятельности. Ходили слухи, что Сережу, как зачинщика идеи, расстреляли с остальными, но вот сейчас он стоял на улице, неузнаваемый в огромном толстом тулупе и с густой, местами седой бородой.       Живой.       Арсений едва не бросился его обнимать, но Лазарев предупреждающе качнул головой:       — Не надо. За мной могут следить. Сделай вид, что ты показываешь мне дорогу.       Попов медленно моргнул. Почесал затылок, словно бы в раздумьях.       — Встретимся завтра в полночь в Летнем. Помнишь, где мы с гимназистами прятались, чтобы девчонок пугать?       — Это вам, гражданин, вот по той улице и налево, до моста. Но лучше, конечно, извозчика взять.       — Спасибо.       В Летний сад Арсений пришел на час раньше назначенного времени. Вышел из дома в десять, неловко бродил по улицам, вроде бы бесцельно, куда ноги несут, но ноги то и дело поворачивали к Летнему. Попов всматривался в редкие уцелевшие афиши, прислушивался к шагам за спиной, раз так и обмер, когда позади загрохотало вразнобой, но то несколько пьяных матросов спешили к продажным женщинам под тусклыми фонарями.       Забытый новой властью, сад глубоко спал. Тонкие протоптанные в снегу тропинки пересекались, расходились веером в разные стороны и снова смыкались. Снег от мороза поскрипывал и, словно бы эхом, разносился между старыми деревьями.       У старой полуразвалившейся беседки тень стала совсем глубокой, чернильной. В детстве Арсения в ходу была городская страшилка, мол, некогда один из великих князей убил здесь забеременевшую любовницу и закопал тело, отчего две невинные души стали призраками и никак не могли упокоиться. Мальчишки прятались неподалеку, за тяжелыми мшистыми по осени камнями, ждали, когда мимо будут проходить воспитанницы Смольного, и завывали, заставляя девчонок тонко и счастливо визжать, а их maman — зеленеть от злости и выговаривать «несносным мальчишкам» на колючем немецком, замахиваясь тяжелой тростью.       Арсений широким жестом смел с нижней ступеньки снег, присел, откинулся затылком к колонне, прикрыл глаза.       Здесь же он в первый раз пробовал курить. Кто-то — в памяти не осталось ни имени, ни лица — сумел раздобыть солдатских сигарет. Преисполненные гордостью, собравшись в кружок, они с друзьями подпалили пахучую махорку, затянулись по разу и кашляли потом так громко, что распугали всех галок по саду.       Арсений заслышал шум, встрепенулся, только сейчас догадавшись, что задремал на морозе. Шаги приближались слева, от узкой тропы. Попов всмотрелся в темный неясный силуэт, поднялся на ноги, готовый бежать, но в темноте его позвали шепотом:       — Арс?       И он бросился на Сережу с объятиями, едва не повалив того в снег. Лазарев хрипло смеялся, и они вцепились друг в друга, словно выжившие после крушения.       — Я думал, ты мертв, — сказали хором и снова рассмеялись, уже невесело.       — Давай, ты первый, — предложил Лазарев.       Арс мотнул головой в сторону ступеньки, на которой ждал. Уселись оба, тесно прижавшись плечами и коленями.       Попов коротко пересказал случившиеся: ранение, болезнь Сашеньки, уход из театра. Как комиссовали его дом и как пришлось распродавать последнее. Только о Шастуне не стал рассказывать, сам не до конца понимая почему.       — Да ладно, я. Ты сам-то?       Лазарев потер ладони.       — Повезло, веришь? Когда за отцом пришли, меня дома не было. Вернулся ночью, а там эти, в кожанках, поджидают. Первое время по друзьям прятался. Хотел уехать из страны, даже билет купил на последние, но корабль попал под проверку. Какой-то из красных отпустил, представляешь, потому что у отца учился. Пришлось вернуться в Петербург. Так и живу, где придется. В городе действует подполье, ты знал?       — Нет.       — Мы против власти, но стараемся тихо... Каждый в розыске, под угрозой расстрела. Грабим их магазины, раздаем продукты. Когда можем, убиваем.       — Что же, — тихо спросил Арс, — и ты убивал?       Лазарев ожесточенно сжал кулаки.       — И я. За отца и за друзей, Арс. Их не жалко, они же не люди. Тупая безмозглая масса.       Арсений вспомнил Антона. Смешного такого, лопоухого, внимательно слушавшего сюжет «Баядерки». Серьезного. Шастун был хоть и красным комиссаром, но человеком. И очень даже неплохим человеком, просто жизнь у него сложилась такой, что не было в ней ни рождественских елок в потолок, ни друзей из университета, ни отца-академика, учившего сына читать на трех языках по красивым заграничным книгам. Это не делало его неправым, просто его правда была другой, отличной от правды Сережи. Но и Сережина правда была ничуть не меньше.       Чего только не знал Арсений — где его собственная правда.       — Ты должен прийти на наше собрание, Арс.       — С ума сошел?       — Ты один из нас. Ты ведь тоже против этой власти?       — Конечно, против. Но, Сереж, я не такой. Я не могу… не могу убивать.       — И не надо. Никто не заставляет. Но ты можешь быть полезным. Они не знают, кто ты на самом деле, ты не в розыске, ты хоть представляешь, какое это преимущество!       Нет, Арсений не представлял.       — Скажи, где ты живешь. Я пришлю письмо на твое имя. Необязательно даже приходить. Но лучше, конечно, приходи.       Арс смотрел в лицо старого друга, постаревшее, усталое, но светящееся радостью встречи, и не мог не улыбаться, и отказать, разумеется, тоже никак не мог. В конце концов, думал он, можно и не приходить.       Наивный.
2928 Нравится 270 Отзывы 985 В сборник
Отзывы (1)