***
Чистки начались с университетов. Взялись за молодежь беспощадно, выгоняли каждого, кто не мог подтвердить лояльность родителей к советской власти. Каждого, кто был не от земли и сохи — смеялись шёпотом, чтоб не рыдать в отчаянии. Собирали комиссии, перебирали родословные, все документы поднимали с архивов. От того кроваво-красные буквы «ЧИСТКА» вместо уже привычной кляузной стенгазеты не стали неожиданностью. Но все равно оказались ударом в лицо. Заполнив анкету, Арсений переводил газеты в каком-то забытье. Засечки смазывались, путались перед глазами, прыгали. Пальцы тряслись. Пришлось несколько раз заглядывать в тяжелый словарь, вспоминая обычные совсем слова: решить, вырастить, отказаться. С последней газетой к нужному сроку не успел. Спрятал ее на самое дно портфеля зачем-то, будто бы потерялась, осознавая бессмысленность любых попыток. Было страшно. Он не знал, что лучше: самолично признаться из какой он семьи или отрицать все до последнего. Отчего-то Арс был уверен, что правда уже вскрылась, что все все знают. Не мог ЧК долго пропускать столь вопиющий подлог. Арсения вызвали в кабинет начальника, к засевшему Комитету по чистке, во время обеда. Все равно кусок в горло не лез. За составленными в ряд тремя столами сидели как школьники, сложив руки, шесть человек. Шастун курил у окна, усевшись на подоконник. Смотрел в стену, на которой в чуть кривоватый ряд висели портреты Ленина, Маркса и Троцкого. Там же обосновался плакат: «Просвещение — орудие пролетариата!». Во рту было горько. — Попов Арсений Сергеевич, — заговорил знакомый картавый. Антон ведь его фамилию называл однажды, цветная какая-то. Белый. Точно, Белый. — Одна тысяча восемьсот восемьдесят восьмого года рождения. — Верно, — хрипло отозвался Арс, крепко сцепив руки за спиной. Секретарь резво затарабанила по пишущей машинке. Вопросы сыпались один за другим. — Кем был ваш отец? — Кем была ваша мать? — Чем занимался ваш отец до одна тысяча девятьсот семнадцатого года? — Чем занимался отец во время Гражданской войны? Арсений врал, уставившись в жирную точку восклицательного знака на плакате. Никто не знал, что ждет не прошедших чистку, но ясно было, что ничего хорошего. — Кем работала ваша мать? — Занималась домом. Зато точно было ясно, что ждет лжецов. Расстрел. — В вашем доме была прислуга? — Да, наемная горничная и повара. — Понятно. — Ваша жена работала? — Да. Она была гримером в Императорском театре. — Чем занимались ее родители? — Она сирота с шестнадцати лет. Была. — Чем занимались вы до февраля одна тысяча девятьсот семнадцатого года? — Танцевал во втором составе в Императорском театре. — Что вы делали во время Гражданской войны? — Жил в Петрограде. Белый слушал. Его неподвижное лицо не выражало ровным счетом ничего, оно было таким же пустым, как лица Ленина, Троцкого и Маркса на стене. Все они смотрели в будущее, в котором таким, как Арсений Попов, места не было. Неожиданно заговорил Антон. Также холодно и безучастно: — Вы имеете паспорт советского гражданина? — С марта двадцать третьего года. — Являетесь ли вы членом профсоюза? — У меня не было возможности в него вступить. Каретка пишущей машинки звонко щелкнула. — Товарищ Попов, вы разделяете взгляды советской власти? Арс сглотнул, крепче сжал кулаки, короткие ногти впились в кожу. Антон смотрел в окно. Арсений ответил: — Да.***
— Ты не смог бы ничего сделать, Антох. Шастун метался по комнате неровными широкими шагами, Арсений наблюдал за ним, устроив подбородок на прижатом к груди колене. Неровный свет керосиновой лампы колебался и вздрагивал каждый раз, когда Шастун стремительно проходил мимо стола. Арсению очень хотелось протянуть руку и поймать его ладонь. — Но я не мог даже попытаться. — Шаст, все было ясно с самого начала. Я из неблагонадежной семьи. Танцор в театре. Никчемный человек, который не приносит пользы государству. — Не говори. Не говори так, ты говоришь как они. Арсений рассмеялся: — Кто «они», Тох? Они — твои. — Нет. Попов подавился смехом. — Ты с ума сошел, Шаст? — Не я. Арсений сорвался с места, поймал Шастуна за плечи, встряхнул, сказал серьезно: — Тох, ерунды не говори. Все со мной будет нормально. Ну уволят, и черт с ним. Найду другую работу. — Не найдешь, — огрызнулся Антон. — Тебя признали неблагонадежным, тебя не возьмут никуда. — Куда-нибудь да возьмут, — с легкомыслием, которого не чувствовал, отмахнулся Попов. — Стены буду красить. Снег чистить. Что-нибудь придумаю. Это не повод, чтобы… Антон скинул его руки с плеч, отмахнулся, достал портсигар, закурил нервно. — Ты не понимаешь, Арс. Все должно быть не так, это неправильно. Вместо помощи и единения почему-то только продолжает литься кровь. Они рассказывают, как всем хорошо, как правильно и счастливо живут люди. Выходят на демонстрации, машут флажками, но ведь все не так. Там, на юге, крестьянские дети мрут от голода, а взрослые… да ты и сам знаешь. И вместо того, чтобы помочь, мы только добиваем. Давим, давим, бьем бессильных. А по городу катаются машины с жирными, замотанными в мех ублюдками. Я видел одного такого сегодня, представь, в цилиндре! В цилиндре и фраке! В городе, где тебе не дают работать, потому что ты в ответе за свою семью. Он крепко затянулся, потом отбросил сигарету в окно. Не попал в открытую форточку, искры разбились о стекло, пепел и махорка осыпались на подоконник, оставив крохотные точки дымящих подпалинок. — Шаст, не говори так, — попросил Арс, снова пытаясь его остановить, заставляя посмотреть на себя. Глаза Антона метались, тревожные, живые. Страшные. — Тебе нельзя так говорить, слышишь? Нельзя. Ты комиссар, у тебя не должно быть сомнений в политике партии. Иначе смерть. — Что мне делать, если они уже появились? — Забыть, — жестко отрезал Попов. — Я не могу, Арс. — Придется, если хочешь жить. И не смей говорить, что не хочешь. Он схватил Антона за ледяные пальцы, переплел со своими. Внутри все замерло, захолодело, но Арсений не отступал, наоборот, шагнул еще ближе, грудь к груди. — Не смей говорить, что не хочешь жить, — повторил он сорвавшимся надсадным шепотом, и Шаст только помотал головой из стороны в сторону каким-то детским жестом. — Мы с тобой что-нибудь придумаем. Выкрутимся. Это будет наша с тобой война против остальных. Только ты и я. Но без тебя я не смогу, один не справлюсь. Понимаешь? Арсений смотрел ему в глаза цепко, как будто надеялся углядеть в них любые зачатки сомнений и перехватить их первым, не дав им пустить пышные корни. Антон нахмурился, дрогнул губами, потом спросил: — Арс… Арс, можно тебя поцеловать? Арсений улыбнулся. — В прошлый раз ты не спрашивал. Целовались отчаянно и жадно, будто смерть уже постучала в окно костлявым пальцем. Арсений поднимался на носки и тянулся вперёд, как в танец шагнуть хотел, но шагать было некуда, они столкнулись в объятиях, сцепились и, казалось, никакая сила не способна была разорвать прикосновений. Попов не терялся как в прошлый раз, застигнутый врасплох, он целовал сам и трогал, касался, гладил по-военному короткую стрижку светлых волос и напряженные плечи под жесткой солдатской гимнастеркой. Антон задышал тяжело ртом, когда они разорвали жгущий легкие поцелуй. Его широко распахнутые глаза кричали громче любого вопля боли, сильнее любой пролетарской речевки, в них билось живое, отчаянное, кровоточащее, это было больно больше, чем сладко. По телу разбегалась щекотка, когда пальцы несмело тронули теплую кожу живота. Полураздетые, расхристанные, оглушенные оказались на узкой заправленной постели, будто морем вынесенные. У Арсения перед глазами качнулся маленький алюминиевый нательный крестик на простой толстой нитке. — Что же ты, товарищ красный комиссар, из верующих? — Не надо, — попросил Антон пощады, и внутри все скрутило судорогой нежности. Попов зацепил нитку пальцами, осторожно, чтобы не порвать, потянул на себя, снова увлекая в поцелуй, долгий, тягучий. Разместиться на койке вдвоем оказалось сложно. Арс втиснулся лопатками в холодную стену, пахнущую мелом свежей побелки, опустил ладонь между тел, по теплому животу, за пояс штанов, туда, где твердо и горячо. — Арс… — Тс-с-с, тише, Антоха, тут же стены никакие. Шаст посмотрел растерянно, непонимающе. Моргнул, облизнул губы, толкнулся бедром в кулак, сам. Хрипло выдохнул, уперся подрагивающей в локте рукой в стену, поерзал, придвинулся, потом приподнялся на втором локте. Получается, нависал немного, закрывал широким и худым плечом Арсения от собственной комнаты. Арсений потерся щекой, сжал пальцы, приноравливаясь. Поймал плывущий взгляд и уже не отпускал, и самому внутри было горячо и плавилось, будто его самого ласкают, и воздуха не хватало. В горле пересохло и зацелованные губы горели. — Арс… — Тс-с-с. Поцеловал, снимая хриплые выдохи и собственное срывающееся имя, молясь, чтобы их не услышали, чтобы не подслушивала никакая соседка, потому что потерять все сейчас было бы слишком больно даже для их окаянных дней. Потом — пожалуйста, сколько угодно, он готов стерпеть. Он что угодно стерпит, если останется память о сегодня, о сейчас, в котором Антон горячий и податливый, толкается в пальцы, дышит вот так вот на ухо и мелко вздрагивает в бедрах, готовый вот-вот. К ним не пришли, не постучали, не вломились. Антон сморгнул капельку пота, повисшую на ресницах, посмотрел посветлевшим удивленным взглядом, покосился вниз, на ладонь Арсения, удерживающего остывающее семя. — Арс… — Тош, полотенце дай, а? — Да. Сейчас. Шастун скатился с кровати, смешной, встрепанный, все еще оглушенный, что воробей на морозе. Нашел полотенце, хлебнул чая прямо из кружки с заваркой, закашлялся. Сел обратно. Снова покосился вниз на выразительно выступающий бугор на брюках Попова. Замешкался, заметался снова. Арс поймал его за шею, попросил: — Смотри на меня, хорошо? — и сжал себя, наконец, так, как давно хотелось. Сам же долго смотреть не смог, не знал, что хотел или боялся увидеть в чужих глазах. Прижался лбом ко лбу, зажмурился, закусил губу, ощущая быстро подступающее, горячее. Шея у Антона взмокла, Арсений зацепился покрепче, мазнул ногтями по кромке состриженных волос. В воздухе пахло солоно и остро, пахло похотью и грехом, пахло желанием. Уж и не помнилось как это бывает, не хотелось давно, разве что сухо и по-быстрому в одиночку, и рядом не поставить с тем, как сейчас. Арсений и сам не заметил как выпал, вывалился из собственных мыслей даже. Фокус стал узким — привычный ритм, дыхание Антона на щеке. Пришел в себя с последней судорогой удовольствия, ощущая поцелуи на веках. Вытерся тем же самым полотенцем. В голове звенело пустотой. — Тебе не стыдно? — спросил вдруг Шаст шепотом, не отстраняясь. Господи, подумал Арсений, за что ты со мной так каждый раз? Вслух сказал: — Зачем мне тебя стыдиться, Антон? Мне было стыдно, когда я от голода перед тобой подыхал. Когда продавал последнее. Сейчас не стыдно, сейчас хорошо. — Арс, я тебя люблю. Попов, не успев запечатать Антону рот, бессильно уронил дрогнувшую, поднявшуюся было ладонь. — Антон, не надо. Это не для того… — Я не потому, — перебил Шастун. — Я давно об этом думал. Еще летом. Еще когда поцеловал тебя. Решил сначала, что просто в голове помутилось, солнцем припекло, не знаю. Но потом был в Воронеже и на Кубани, и везде только о тебе думал. Думал, что должен быть жив, только чтобы обратно приехать и тебя увидеть еще хоть раз. Понимаешь? Арс улыбнулся, притянул его к себе, дал ткнуться лбом в плечо, погладил тёплый колкий затылок. Господи. За что ты так?