***
Зима началась рано. В первых числах ноября с неба посыпало первой, пепельно-серой крупой, колкой и смерзшейся. Снег таял на мокрых тротуарах, смерзался звонким полотном льда и покрывался следующим тающим слоем. Арсений отказался выходить на очистку. Кашель, поселившийся в нем, не давал глубоко вдохнуть. Попов побледнел, снова исхудал. Голубоватые тонкие вены на висках проступили как жилы на мраморной статуе. У него не было сил бить лед тяжелым ломом. Платить за квартиру удавалось только благодаря помощи Шастуна. Двадцатого ноября произошло сразу два события: Антону отказали в выезде из страны, а Попов все же попал к доктору, выстояв очередную бесконечную очередь отчаявшихся. Встретились в полуподвальном ресторане на Васильевском острове. Темный зал в грязных пятнах копоти, столы в жирном слое парафина круглосуточно горящих дешевых свечей — освещения от узеньких окон под потолком катастрофически не хватало, ровный ряд бутылок без этикеток с мутноватой на просвет, сшибающей спиртовым запахом жидкостью внутри. Здесь можно было не бояться встретить сотрудников ГПУ — даже самые грязные дела решались теперь в местах дороже и чище. Статуснее. А в Антоне, сменившем одежду на гражданскую и свою любимую куртку на обычное пальто, никто не признал бы комиссара. А если бы и признал, лишний раз промолчал. Арсений сиял. Сотрясаемый мелким болезненным кашлем, он весь словно бы светился изнутри, и этот свет не пригас даже от новости о несложившемся побеге. Даже ярче, казалось, вспыхнул. — Что сказал врач? — спросил Антон, двигая в сторону Арсения миску с горячей, исходящей паром домашней лапшой. — Обычный ленинградский кашель, — отмахнулся Попов. — Выписал микстуру. — И чему ты так рад? — не понял Антон. Арсений пожал плечами, ослепительно улыбнулся. — У меня с плеч свалилась огромная такая гора, — непонятно ответил он, с сомнением покосился на кривоватую алюминиевую ложку. Подумал, достал чистый носовой платок и на всякий случай протер ее, прежде чем приняться за еду. — Не представляешь, Антош, каких размеров. — Не представляю, — согласился Шастун. Он покатал в пальцах тяжелую, пустую стеклянную солонку, покрытую изнутри сероватым мутным налетом. — Что теперь делать, Арс? — С чем? — Ты меня не слушал совсем, что ли? Мы не сможем уехать. — Ну и ладно, — легко согласился Попов. — Мы же с самого начала знали, что шансов практически нет. Мимолетное «мы» согрело изнутри. Антон прищурился, словно кот, которого погладили за ушами. — Я надеялся, вообще-то. Можно попробовать раздобыть поддельные паспорта, но с границей выйдет сложнее. — Антох, ну ты чего? — Я знаю… от некоторых, что зимой переходят границу с Литвой. Там наметает много снега и, если одеться в белое, можно проползти ночью, пограничники не заметят. — А если заметят? — Расстреляют. — Тох, это самоубийство. — Самоубийство — это оставаться здесь, Арс. Арсений поднял взгляд, снова улыбнулся светло и влюбленно, легкомысленно. — Не драматизируй. Это моя роль. — Ты не понимаешь, Арс. В отделе… — Шаст запнулся и замолчал, а Попов тут же стал серьёзным. — У тебя проблемы на работе? — Нет, — тут же ответил Антон. — Ну, то есть, сложности кое-какие, да. Но это нормально. У нас всегда так. Он серьезно недоговаривал, но потому что сам не понимал, насколько серьезно все на самом деле. Вызвали в кабинет к начальнику сразу после обеда, где он выслушал короткий, как отрубленный отказ: — Вы, товарищ Шастун, слишком заметная личность, чтобы отпускать вас в Германию. — Думаете, — усмехнулся Антон, — там недостаточно высоких людей? Начальник шутки не оценил. — Оставайтесь в Ленинграде, товарищ Шастун, и продолжайте службу. — Что же мне еще делать? — Вы не поняли, товарищ. Только в Ленинграде. Со второго раза Антон срастил. Кивнул, попрощался, вышел. Закурил в коридоре, поглядывая на снежную хмурь в окно, задумался, у кого можно будет выяснить, начали ли под него уже копать или есть в запасе хоть немного времени. Мурашками, спустившимися по затылку, понимал, что нет никакого запаса. Ловушка захлопывалась медленно, но неумолимо. Никакого запаса времени не было. Арсений это тоже понимал. Понимал холодеющими пальцами, ноющей ломотой в висках. Ловушка уже захлопнулась. У него не было работы, у него не было средств к существованию, в его легких зрел ленинградский туберкулез. — Три недели, — неумолимо объявил врач, выписывая бесполезную микстуру. — Четыре — максимум. Вам нужно на юг. В тепло, в санаторий, иначе начнется следующая стадия. Туберкулез в нашей стране смертельная болезнь, гражданин Попов. Вам нужно уехать, вы не дотянете здесь до весны. Арсений забрал рецепт, закрыл за собой дверь и оставил в кабинете огромную, неподъемную тяжесть. Никакой следующей весны. Последняя Ленинградская… нет, не так. Последняя Петербургская зима осталась. Он почувствовал облегчение, словно бы уже соборовался и исповедовался, словно грехи на этой земле его уже не держали. А его и не держали. Умирать когда-то весной было не страшно, весна была бесконечно далеко. А впереди была зима, когда можно было больше не бояться. Стояла ясная яркая черта, огромная точка, после которой не могло быть ничего, и это значило, что у него нечего было больше забирать. У него забрали все, жизнь больше не стоила ничего, но не из-за власти, не из-за кабинетов ГПУ и страшного дома на Гороховой. Даже дом перестал быть страшным. Какая разница где? Оставался только Шастун. Антоха. Смешной мальчик, которому пришлось влезть в шкуру военного комиссара, который любил его так отчаянно, что Арсению иногда страшно становилось: вдруг тот однажды поймет, что нет в нем, в Попове, ничего, что Антон в нем видел, нет ничего, что стоило бы так любить. Теперь тоже было не страшно. Теперь Арсению недолго осталось быть той тайной, что способна разрушить жизнь одного легкомысленного военного комиссара. Стало так легко, что Арсений, шагавший по скользкой тропинке, протоптанной на пешеходной части моста, расхохотался в голос. Шедшая впереди женщина с покачивающимся пустым жестяным ведром в руке, оглянулась, разругалась: — Хулиганье! Бездельник! Милицию позову. Арсений смеялся, утирая ледяные слезинки, скопившиеся в правом глазу. Можно было не беречь ничего: ни себя, ни сердца, ни чувств. И оказалось, неожиданно, что любви в нем безграничное море. Иррациональной, требовательной, пожирающей не меньше, чем кашель в легких. Прошедших лет будто не было, Арсений все равно, что глаза открыл, вдохнул в первый раз по-настоящему, как только родившийся младенец, и так же хотел кричать в голос. Он впитывал присутствие Антона порами, зрачками, кожей, случайными прикосновениями к запястьям в разговоре. Теперь он уже следил, рискуя заработать косоглазие, в темных залах театра за маячившей на периферии взгляда долговязой фигурой в кожаной куртке, упуская происходящее на сцене. И, в кои-то веки, внутри не болело ничего. Не ныли воспоминания об ушедшей и разрушенной жизни, потому что больше не о чем было жалеть. Все шрамы затянулись, все раны успокоились. На пороге смерти удивительно просто было ощущать себя живым. Прошедших лет будто не было. Словно опять случился девятнадцатый год, и ищейки нового, только делавшего первые шаги, государства, старательно вынюхивали врага и гнали его стаей на красные флажки (красные флаги!). Вот только в этот раз Антон был не на правой стороне. Его спасало чутье, спасала память послушного дрессированного пса: он знал, как действуют противники и только от того умудрялся какое-то время быть на шаг впереди. И он должен был каждый день, как прежде, приходить в отдел и работать, вечером наведываться в университет и слушать лекции, где все меньше рассказывали об инженерном деле и все больше о теории Маркса, исподволь перевирая детали, как раньше писцы перевирали библейские мифы. А ночами его ждал Арсений, сияющий, безотказный и беспощадный в своей безотказности. Смеющийся, сыпящий шутками через слово, белокожий, с усталыми, покрасневшими от бессонницы глазами. И столько всего навалилось на Антона, так много всего надо было держать в голове, так много сил у него уходило только чтобы протянуть еще один день, что он понял не сразу. Помог случай, дурацкое совпадение. Чертов Апраксин двор. Антон проходил мимо. На стихийный рынок давно закрыли глаза: здесь все меньше продавали вещей, все больше еды и дров. Ленинградские потребности с каждым годом становились все более физиологичными, как и во всей молодой, отчаянно хорохорящейся стране. Он заметил Арсения случайно, но узнал мгновенно: по повороту головы, по наклону. Казалось, что по запаху. Остановился, наблюдая издали, любуясь, пряча улыбку. Вот Попов разогнулся, подержался за грудь, показал на желтый, будто оплавленный кусок масла. Что-то сказал, но неразличимое, конечно, из-за расстояния. Рассмеялся, вскинул голову, оскалился. И узнавание через годы Антону ударило по вискам так сильно, что он оступился, поскользнувшись, и неловким взмахом снес разложенные на грязной тряпке толстые книги какой-то торговки. Та запричитала, заохала, бросилась спасать товар от снега, а Шастун, запахнувшись в куртку быстро ретировался куда подальше. Быстро широко шагал, не глядя по сторонам, а перед глазами стоял Арсений, худой и бледный, качающийся, как от ветра, пряча красную ткань у груди. Он вскидывал голову, бесстрашно смеялся, скаля белые зубы и бледные от авитаминоза десны. Он не боялся ничего, человек, стоявший уже даже не одной, обеими ногами в могиле. Он дерзко огрызался и кричал Антону: — Ты думаешь, у меня есть, что еще отбирать, товарищ красный комиссар? — и у него действительно было нечего. Антон судорожно перебирал в памяти дни. Когда, когда так случилось? Когда Попов вдруг стал таким же, как в полном отчаяния двадцать втором? Перебирал, и никак не мог вспомнить. Арсений был слишком рядом, был под кожей, он воспринимался цельно, неизменно. Так не замечаешь изменений в собственном зеркале, бессильный поймать тот день, когда из мальчишки ты превратился в старика с дергающейся слюнявой челюстью. Антон зацепил кого-то плечом, пошел дальше, не оглянувшись на вскрик. Сам не понял, как дошел до больницы. Когда дошел, понял, что пришел куда надо. Врач, молодой совсем, не старше Попова, наверное, гневно покраснел. — Как вы смеете, гражданин комиссар. Это лечебная тайна, я не имею права ее раскрывать. Шастун уселся на стул, закинул ногу на ногу, усмехнулся. Закурил. — Смотри, — сказал врачу по-панибратски. — Какой у тебя выбор? Либо ты мне сейчас сообщаешь все, что я хочу узнать о нужном мне гражданине. Либо ты сообщаешь это в отделе ОГПУ. Вечером, скорее даже ночью, мои коллеги любят работать по ночам. Одного, знаешь, прямо из постели, с жены забрали. И получишь еще статью какую-нибудь неприятную очень. Врач молчал, крутил в пальцах карандаш. Антон с каким-то больным удовлетворением почувствовал страх, едкий, как хлорка. — Так что, товарищ врач, я пошел? Увидимся в отделе? — он сделал вид, что собирается вставать. — Нет! Нет, подождите. Подождите, я найду. Как, говорите, имя? — Попов. Арсений Сергеевич Попов. Доктор принялся искать в большой тетради нужную запись. Листал долго, всматривался. Антон курил, стряхивая пепел прямо на пол. Внутри все колотило нервной больной дрожью, в голове всплывало что-то давнее, детское, чему еще мама учила: Подари рабу твоему исцеление… возврати здравие… Что еще там было. — Арсений Сергеевич. Да. Нашел. Обращался двадцатого ноября. — И? — Туберкулез, начальная стадия. Шастун качнул головой. И возврати. Здравие. — Что именно это означает? — Что арест этого человека равносилен убийству. — Что нужно, чтобы он не умер? Врач ухмыльнулся: — Юг. Нужен юг. Крым. Санаторий. В вашей организации, товарищ красный комиссар, есть трудовые лагеря в Крыму? Шаст покачал головой. — В проекте, товарищ доктор. Пока только в проекте.***
В целом, выбор перед Антоном был прост и прозрачен. Он мог делать только что-то одно. Или спасать себя от расследования, или спасать Арсения от туберкулеза. Это был даже не выбор, для Антона был только один ответ и никаких полутонов. Только бы успеть — стучало в голове каждую секунду, пока он искал деньги, связи, контакты, в открытую, не таясь, ощущая каждый божий день, как громче воет за его спиной облава. Капканы лязгали уже под ногами. Только бы успеть. Он пришел к Арсению сам. Прошагал через чужую комнату, полную разбросанных женских вещей и пепельниц, забитых окурками, коротко постучал в дверь. Долго слушал шорохи и кашель. Постучал еще раз. Попов распахнул дверь. Удивленно вскинул брови. — Это что-то новенькое, — протянул, посторонившись, впуская Антона внутрь и тут же запирая за ним, воровато оглядевшись. — Тебя видели? — Какая-то женщина на втором этаже. Темноволосая, молодая. Это неважно. Он подошел к Арсению, обнял, ткнулся холодным носом в шею, притянул к себе, не давая отстраниться. Попов, вроде и не думал, только негромко хрипловато рассмеялся от холодных рук. Растрепанный, в нательной рубахе и наспех натянутых штанах, он был приятно теплый. — Я спал, — словно мысли прочитав, объяснил Арс. — Ты меня разбудил. — Прости. — Нет, ничего. А ты чего здесь, Шастун? Арестовывать меня пришел? Антон шутки не поддержал, выдохнул только: — Дурак. — Ага, — радостно согласился Попов. — Есть вот Иван-дурак, а я Арсений. — Арс, нам поговорить надо. — Какой серьезный, — улыбнулся Арс. — Ну, хорошо, давай говорить, товарищ комиссар. Чай будешь? У меня осталось немного заварки. Он принялся возиться у примуса, подливая керосина — печки у Попова в комнате не было. Шаст сел на край разворошенной теплой ото сна постели. Не мешал, смотрел. Любовался. Время заканчивалось. Драло горло, как простудой. — Так о чем поговорить-то хотел, Антош? — повторил, не оборачиваясь Арсений. — Что-то случилось? Антон полез во внутренний карман. Достал чуть замятый по краю билет и лист больничной путевки в санаторий. Покрутил в руках. Поднялся на ноги. Положил на край стола. — Вот. Арс повернулся, посмотрел непонимающе. — Это что? — Билет в Крым, Арс. Поезд послезавтра. И место в санатории в Ялте. Хороший санаторий. Попов медленно поставил граненый стакан, который держал в руках, все еще улыбаясь, как под анестезией. — Нет. Улыбка стала потерянной. — Нет, Антох. Нет. Нет, нет, нет, нет. Отшатнулся, Антон едва успел его поймать, чтобы тот не ударился о стол. Арсений побелел, резко проступили тени на запавших скулах, синяки под глазами. — Нет. — Арс. Арс, послушай меня. — Я не уеду, Антон. Нет. — Арс! Арс, ты должен, ты же умираешь, дурак. Попов бессильно опустил плечи, отвел глаза. — Я никуда не уеду, Антон. Антон не был к такому готов. Просто не был. Он был уверен, что Арсений примет, что Арсению это нужно, что Арсения удастся спасти. Другого Шастун и не представлял, и теперь его мир обрушивался, как карточный домик. Он сам рухнул на колени, как подкошенный. Ткнулся лицом в теплый живот, готовый скулить, выть на одной, как слепой щенок у мертвого тела матери. — Антон, ты чего? Антон, перестань! Антон. Страх пропитывал все вокруг: комнату, дом, улицу, город, страну. Страх становился все концентрированней, напитывался отчаянием, и становилось только хуже, когда казалось, что хуже быть не может. — Ты не можешь так поступить со мной, Арс. — Антон, пожалуйста… — Ты не понимаешь. Ты единственный, кто помогает мне. — Антош… — Просто потому что ты есть, понимаешь? Какой кошмар бы вокруг ни творился, какую трагедию и боль я ни видел, я знаю, что ты есть, и мне становится легче. — Пожалуйста, не надо. — Я же говорил, я все сделаю, все отдам. Арс, ты должен уехать, ты не можешь умереть здесь так глупо, Арс, пожалуйста, Арс, Арс, Арс. Антон говорил, не поднимая головы, тычась лицом в пальцы Арсения, словно сыпал слова ему в пригоршню. Арсений замер с перекошенным от боли лицом. — Как ты вообще узнал? — Какая разница? Узнал. — Ты не должен был. — Неважно! Арс, это неважно, ты должен уехать. Ты уедешь отсюда. — Антон, пожалуйста. Арсений опустился на колени на пол, заглянул в лицо Антону. У того болезненно горели глаза, как от лихорадки, и яркие розовые пятна пошли по щекам. На лице было отчаяние, как от собственной смерти. — Ты должен уехать, Арс. — Ты уедешь со мной? Антон мотнул головой. — Мне нужно время, чтобы раздобыть второй билет. — Я смогу подождать. — Нет. Это сложно. Достать два билета разом невозможно. Но по одному можно. Ты должен уехать, а я следом. Хорошо? Хорошо? — Антош… — Пообещай мне. — Антон, — позвал Арсений чуть громче и выдохнул. – Не заставляй меня дальше жить, ну пожалуйста. Фраза прозвучала больно, остро, правдиво, чисто, Арсений ее обнажил. Но Антон не слушал. — Пообещай! Арсений закрыл глаза и замолчал. Костяшки пальцев обжигало чужими поцелуями. — Хорошо. Я обещаю. Я уеду в Крым. Ты приедешь следом. — Я приеду. — Ты обещаешь? — Я тебе клянусь. — Хорошо. — Хорошо. В тишине захлебывался злобным забытый примус с кипятком, на улице протяжно кричал мальчишка: «Газета! Кому газету!», а по полу тянуло сквозняком, катая мелкую бумажку. Жизнь была такая обыденная, такая простая. И минуты шли, тикая стрелками в соседней комнате. Всю жизнь можно было бы отдать за то, чтобы остановить мгновение. Но жизнь уже не считалась, он отдал ее за другое. — Собирай вещи, — попросил Антон. — Куда? Ты же сказал, поезд послезавтра? — Снимем комнату в доходном. Я хочу провести это время с тобой. — Антон, что случилось? — Ничего. Я взял выходные. Я хочу побыть с тобой, я буду скучать, Арс. — Ты мне поклялся, что приедешь! — Но ведь не сразу. Я хочу забрать то, что осталось. Арсений недоверчиво всматривался ему в лицо, искал что-то. Не нашел. Покачал головой. Поднялся сам, помог встать. Принялся собирать вещи. Их оказалось мало. Вся жизнь — наполовину заполненный саквояж со стершейся от времени биркой. — Антон? — М-м? — Я ведь сюда уже не вернусь, да? Я не вернусь домой? — Я очень сильно не хотел бы, чтоб ты вернулся, Арс. — Хорошо. От его дома мало что осталось. Несколько лет начисто стерли из кирпича и побелки память о присутствии Сашеньки, о вечерах с друзьями и визитах родителей. Тут остался только запах кислой капусты и сладковатой подгнившей картошки. Арсению хотелось попрощаться с домом, попрощаться со всем, что он собой представлял, но, коснувшись деревянного, давно некрашенного окна, что пошло мелкими трещинами и занозами от холодов и влажности, вдруг понял, что прощаться не с чем. Все осталось только в нем, только в его памяти. Только он и был живым, а все остальное, даже дом, давно умерло. — Антох, иди первым. — Да. Да. Точно. Вот адрес, — Шаст, пошарив по карманам, нашел клочок с наспех нацарапанными карандашом строками. — Комната будет на твое имя. Я приду позже, ночью. Хорошо? Арсений начал ненавидеть это слово. Хорошо. Не хорошо. Все было не хорошо. Все было очень-очень плохо. — Антон, поцелуй меня. Шаст поцеловал. Спокойно и уверенно, как он умел. Привычно, знакомо. Так, что на секунду показалось, что весь предыдущий разговор бред. Ну, сейчас вот Арсений проснется от стука в дверь — и ничего не было. Дверь действительно стукнула. За Антоном. Билет и медицинский лист остались на столе.