Тлеющий Ад 6: Выгорающий Рай. Девочка с красными бантиками.

NC-21
Завершён
11
Фэндом:
Размер:
725 страниц, 304 707 слов, 27 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 17 Отзывы 7 В сборник

Глава 5

Настройки

Каждый, кто серьёзно занимается наукой, убеждается в том, что в законах природы присутствует некий дух, и этот дух выше человека. По этой причине занятия наукой приводят человека к религии. © Альберт Эйнштейн.

Проснулся Папа Римский на следующий день где-то к полудню. Раскрыл глаза он, уразумел постепенно, всё более отходя ото сна, что так всю ночь и пролежал на спине, ежели и ворочаясь порою, то всё равно в итоге возвращаясь к потолку лицом. Пошевелился он, сел, кряхтя малость, ибо спину ощутимо ломило опосля столь жёсткого ложа, да почувствовал тут же, как шибко, оказывается, озяб. Закутавшись в одеяло скудное пуще, насупился Папа сердито, недовольный пробуждением столь неприятным, а тем временем дверь входная да скрипучая раскрылась осторожно, и на пороге возник любопытный, прекрасно выспавшийся Ваня, — заглянул он внутрь, узрел, что проснулся верховный иерарх, да тотчас и расцвёл в улыбке радостной, воскликнул, пройдя подалее: — С добрым утром, отче! А я всё ждал, когда же вы проснётесь! Как спалось вам нынче? — Отвратно, — буркнул Папа, подымаясь с пола тяжко да кутаясь в одеяло ветхое. — Набрехал ты мне, православный, про полы да святость, ни черта я не чувствую, кроме хлада лютого. — О, хлад — то не беда! — монашек всплеснул руками поспешно да участливо. — Я костерок соорудил снаружи! Пойдёмте, отче, я всё уже сделал, нарочно! Дабы вы, пробудившись, отогреться смогли о тепло! — Экий чуткий, — усмехнулся Папа удивлённо малость, покачав головой, да затем ко двери прошествовал, в одеяле аки в мантии какой-то; посторонился Ваня вежливо, пропустив верховного иерарха мимо, за ним следом из домишки наружу вышел. Поёжился Папа, на улице оказавшись прохладной, даром что весна царила нынче, увидал тотчас, справа, костерок невеликий и впрямь, подле скамьи деревянной, что у стены стояла, был он соделан, полыхал огоньком беспокойным да теплом от себя грел окрест; немедля прошёлся Папа ко скамье деревянной этой, на неё со вздохом уселся, прислонившись спиною к стене, да почувствовал тотчас, как греет приятно костерок невеликий, чуть потрескивая на древесных сучьях. — Добро, — вынес вердикт он, как только Ваня присел рядом несмело да с улыбкой приветливой. — Ладно выдумал. — Благодарю, — взглянул монашек на верховного иерарха, улыбнувшись восторженно. — А где Энрико? — Преподобный ушёл по делам. — Хм, уже? Ну и ну, и чего вам не спится… — А чего же спать, отче, коли такая красота вокруг! — отвернулся Ваня, оглядел просторы природные местные, лесок невдалеке совсем, небосвод да дорогу просёлочную. — Наверное, таких пейзажей не видать из дворца ватиканского! Зевнул Папа Римский невольно, закутался в одеяло пошибче, взглянул мельком на монаха радостного, затем на природу перевёл взгляд задумчивый. — Из дворца видать город, — ответил он ровно. — Но никак не ёлки, эт верно. — Ёлки? — посмотрел на него Ваня растерянно, покачал головой. — То шибко грубо! Это ж ёлочки, ёлоньки, елушеньки! Папа взглянул на монаха как на дурного, ничего не сказал, лишь плечами пожал с недоумением. — Горячо люблю природу земную, — пояснил монашек с улыбкой, завидев, что не понял верховный иерарх таковых восторгов явственно. — Всю, что на земле нашей есть. Вы поглядите, как красиво, как чудно!.. Каков покой в сих землях свободных, как духу тут покойно! А птицы! Слышите? О, не поверю, коли скажете, что эти песни не тревожат вам сердце! Он вскинул руку, указав на лесную чащу поблизости, да затем опустил, глядя на Папу выжидательно, тихо. Тот нахмурился чуть, вновь поёжившись, да притих затем тоже, взглянул на лес невольно, к щебету птиц поусердней прислушался. А птицы здесь ведь и вправду пели — заслушаться! Далече было отсель до градов человечьих, а посему никто житие звериное не тревожил попусту, вот и царило оно, житие звериное, во местах этих полноценно да свободно, щебеты да трели раздавались из чащи, многочисленные, переливистые, разные, и защемило нечто в сердце понурого Папы при звуках жития лесного птичьего, что слыхать было в тишине здешней превосходно да отчётливо; оттаял взгляд верховного иерарха заметно, покамест вслушивался он, затаивший дыхание, в невероятной красы пение птиц лесных, а монашек, заметив это, улыбнулся тепло да радостно, возвестил полушёпотом после: — То Господь поёт гласами несметных птиц! Отошёл Папа Римский от оцепенения невольного, поглядел на Ваню растерянно, спросил: — Господь? — Ведь природа великая — то Господь настоящий самый, — пояснил монашек мирно. — Что себя проявил в каждом древе, в каждом камне да в каждом цветке. Целый мир этот великий — его детище. Знать, во всём сущем есть Дух его истинный, Создателя Дух да Отца. Усмехнулся Папа по-доброму, наблюдая, с каким восторгом искренним, детским, разглядывает монашек природу вокруг, улыбающийся да беззаботный будто, безобидный, беззлобный, — ведь, коли даже судьба его прошлая, покамест никому неизвестная, и была какой-либо тяжкой да со своими персональными горестями, то всё одно, даже горести эти не погубили теплоту доброго сердца, ту самую искренность, что порой, у иных, под жития тяготами ожесточается да грубеет неотвратимо; глядел на монаха Папа Римский мирно, на то, как с удовольствием да любованием наивным разглядывает Ваня облака в высотах небесных, глядел, — и самому постепенно на душе светло становилось как-то, тепло, спокойно, не то, что подле Энрико безумного да Закарии ядовитого, а так, как было, пожалуй, лишь подле… лишь подле… — О чём вы думаете, отче? — повернулся к нему Ваня с улыбкою, взглянул очами своим светлыми на задумчивый лик верховного иерарха, чуть склонив голову на бок. Растерялся Папа от вопроса сего, замялся, пожал плечами да на костерок перевёл взгляд задумчивый. — О всяком, — ответил он туманно в итоге. — О всяком — это хорошо! — кивнул монашек бодро. — Знать, многое вы ведаете, многое храните в мыслях! — Ну уж что-то там точно имеется… — А что вам снилось нынче? — Да упомню уж, что ли?.. — А куда далее пойдём компанией? — Ну вот разведает Энрико обстановку, выведает, куда нефилимы двинули — туда и мы направимся. — А что в садах ватиканских есть? — Да всякое разное… — А это правда, что извечно они зелёные? — Ну в краях наших не бывает морозов шибких, оттого и стоят зеленеют… — А это правда, что владеете вы знаньями тайными? — Слушай, вот неугомонный ты, а! — усмехнулся Папа, удивлённый таковым любопытством, вопросов таковым количеством. — Вопрошаешь всё! Лучше б сам рассказал чего. — Й-я?.. — растерялся монашек внезапно, а затем смутился и вовсе, покраснел даже малость. — Сам? Я? Вам? — «Сам-я-вам», — передразнил его верховный иерарх весело, покачав головою с ухмылкой. — А чего? — Да будто есть мне, что рассказать Вам, отче… Я покамест на свете так мало ведаю… Мне до Вас далеко… — Э-эх, ну, не буду тебя изводить! — Папа хлопнул радушно смущённого монаха по колену, глядя на него снисходительно, мирно. — Лучше глянь, чего умею! Хотел ведь о знаниях тайных. На! Поднял Ваня взгляд робкий с руки верховного иерарха на своём колене тощем, поглядел на Папу растерянно, а тот подмигнул ему хитро да вдруг поднял руку правую, произнёс на латыни что-то — да и засветилось нечто в пальцах его, перстнями златыми унизанных, засияло светом желтовато-белым, и под удивлённым взглядом Вани начертил Папа невозмутимо да с ухмылкою бодрой крест пред собою в воздухе, медленно прочертил на расстоянии руки вытянутой, — как завороженный уставился монашек на крест сей странный, размеров средних, с тремя поперечинами вместо одной, как у простого католического креста то было обыкновенно; невольно стиснул он руку Папы на колене своём в дрогнувших пальцах да прошептал поражённо, тихо: — Это что?.. Как вы сделали это?.. — Феру́ла, — хмыкнул Папа, взглянув на монаха с любопытством. — Мой крест как понтифика. Три поперечины — то знак о том, что соправитель я трёх царств насущных: Небесного, — он указал на перекладину вышнюю, — Земного, — ткнул пальцем в перекладину среднюю, — Да адского, — завершил перечисление нижнею, опустил затем руку. — Впрочем, это лишь фарс да пафос, ты там сейчас себе не придумай лишнего. Никакой я, к чёртовой матери, не соправитель, а правлю лишь в мире наземном. А что до ворожбы — да, обучился малясь по трактатам, умею так вот, слегка, чудесить. Печати ставить, заклинать крестом… — Папа призадумался малость, возведя глаза к небу да чуть нахмурившись, вспоминая, что ещё из сего ему подвластно, хмыкнул: — Ну, как-то так оно, да. — Невероятно!.. — выдохнул Ваня с восторгом да протянул было руку, дабы коснуться креста светящегося, но Папа хлопнул его по руке неучтиво, покачал головой с укоризной: — Не трожь, ошпарит. Владельцу покорен лишь. Нравится? — О, не то слово!.. — произнёс монашек благоговейно, перевёл взгляд с креста на Папу. — Вы в самом деле великий! — Крестик яркий начертать перед рожей — то ещё не величие, парень, — усмехнулся верховный иерарх в ответ. — А величие — в том…сумеешь ли ты крестиком этим своим распорядиться во Благо действительное. — А вы умеете? — поднял брови монах с любопытством. — Умеете? Покажите! Хмыкнул Папа Римский как-то странно на эту просьбу, отвёл взгляд от Вани восторженного, поглядел на крест, висящий впереди, задумчиво, да затем сказал как-то мрачно: — Не сегодня, дружочек, — и прогнал прочь светящийся крест, помахав рукою да аки дым разогнав его образ. — О-о… — монашек огорчился заметно, глядя, как рассеиваются по ветру едва светящиеся желтоватые всполохи. — Жаль… Но полно, это было невероятно! — воспрял он духом вновь, аж руками всплеснул несдержанно. — Вы ведь это ото всех таите! А мне — оказали! Это честь для меня великая! Настоящее чудо! Таинство! Улыбнулся Папа с теплотою странной, наблюдая за сим восторгом открытым да искренним, да от монашьей улыбки этой несносно светлой и самому улыбаться хотелось почему-то — вот он и улыбался, собственно, нисколь тому не противясь и вовсе. — Ну чего, — сказал с ухмылкой верховный иерарх в итоге, потрепав Ваню радостного по плечу худому малость. — Проснулся я уж пошибче, так, может, жрать хошь? — А вы готовить умеете? — поразился монашек искренно. — А чего б не уметь? Вон, эти двое, Закария да Энрико, то бишь, нихрена не разбираются в этом — а кормить их кто будет? Точнее, одного из них, серафиму-то еда не надобна… — Серафиму?! — опешил Ваня лишь пуще, раскрыв от удивления рот, а Папа же осёкся с досадою, замолкнув да воззрившись на монаха растерянно, да затем призадумался, вздохнул да и объяснил честно: — Да падший он, вишь, без крыл. — Так выходит, всё это и впрямь есть?! — Что есть? — Небеса… — Да-а, имеются. — А чего же он падший? Грешил? — Не совсем… Там история долгая. Так это, — Папа решил вернуть разговор в русло прежнее. — Хошь бутерброд? — А вы говорили, что еды на лишний рот у вас нет, — улыбнулся монашек мирно. — Ну чего уж тебе, с голодухи помирать, что ли? — Благодарю вас, да только… — монашек замялся как-то странно, отвёл взгляд невольно. — Да я поел уже. — Хм, ну как знаешь! — Папа пожал плечами согласно. — Ежели что, мне состряпать нетрудно, а уж такую легкотню и подавно. Монашек смутился, отвернулся с улыбкою, потёр шею с досадою странной. — Спасибо… — произнёс он чуть слышно. — Вы…невероятный. — Да ладно те, это всего лишь бутерброд, — послышалось в ответ с доброй усмешкою. Засим, поболтали о чём-то ещё, греясь подле костерка невеликого, к вечеру в домик вернулись, когда потемнело заметно, а там уж и отец Энрико из вылазки своей прибыл, припарковал Линкольн где обычно, вошёл в домишко с улыбкою на устах привычной да держа в руке чемодан свой чёрный. За ним Закария протащился хвостиком, скользнул в проём дверной, заметил на себе заинтересованный взгляд монаха, наградил его ехидным прищуром да за Энрико следом скрылся в соседнем коридорчике — правда, в спальню его преподобный не пустил, дверь закрыл, оставив серафима у двери хлебать алкоголь из очередной бутылки. Папа Римский сидел за столом полубоком, на табурете ближе к стене с кроватью, да сигару курил непринуждённо, облокотившись о деревянный стол да пепел стряхивая прямиком на столешницу, рукою левой же опершись о колено. Ваня рядом был, на табурете соседнем, глядел внимательно, как падает пепел с конца сигары да как вьётся дымок струйкой призрачной, так усердно глядел, будто в пепле да в дыме этих на вопросы извечные ответы таятся истинные. — А отчего же с нами не присел господин преподобный? — вопросил Ваня спустя мгновение, покосившись на дверной проём, ведущий в коридорчик. — А чего ему с нами присаживаться? — поднял брови густые Папа Римский, затянувшись сигарой беспечно. — Ну, быть может, поведает, где был нынче да что делать далее… — Да ему, вишь ли, некогда покамест. Видал, какой вернулся радостный? — Простите? Папа хмыкнул, взглянул на монаха хитро. — Он у нас человек семейный, — ответил он с насмешкою в косой ухмылке. — Семейный? — переспросил Ваня с недоумением искренним. — Что… что вы имеете в виду? Ведь…обет безбрачия… Фыркнул Папа, махнув рукой, затянулся снова, дым сизый выдохнул да усмехнулся мрачно: — А он и не в браке. И ничего более не успел вопросить монашек, ибо раскрылась вдруг дверь входная медленно, со скрипом жутким, протяжно завыли ржавые тугие петли; обернулся Ваня настороженно да и тотчас ахнул в ужасе лютом, с табурета вскочив да к окну ближе отпрянув, ибо вошёл в домишко к ним рогатый некто да на ногах козлиных, стукнув копытами раздвоенными об пол, встал у входа, взглянув на сидящих очами выразительными из-за очков прямоугольных, Папу завидел, хмыкнул заместо приветствия. — Вечер добрый, скотинка, — бросил ему верховный иерарх непринуждённо, а вот монашек у окна уже вовсю от страха трясся, таращась на неизвестное чудовище, аки человек стоящее, но аки зверь рогатое да копытное. — Изыди, изыди, сила нечистыя!.. — взвыл Ваня голосом севшим, схватив с груди крест деревянный да выставив пред собой будто щит. — Да не к тебе я, — буркнул гость неведомый мрачно, а во проёме дверном, из коридорчика, вдруг отец Энрико показался улыбающийся, счастливый, радостный; взглянув мельком на перепуганного отшельника, поманил преподобный гостя к себе рукою плавно, пригласительно, ласково, произнёс любовно: — Пойдём, козлёнок мой, пойдём, пойдём, хороший! А Теофил — ведь это был именно он — перевёл взгляд на Энрико впереди, помедлил малость, глядя на него напряжённо, растерянно, но затем повиновался, пошёл к нему медленно, гулко стуча по деревянному полу копытами козлиными раздвоенными; дошёл он до священника, встал рядом, тот улыбнулся ему нежно, и поглядели они вдвоём затем на едва ли живого монаха, что, кроме ужаса, теперь уже и в шоке лютом смотрел на них безмолвно да глазами, аки плошки ставшие круглыми. Ничего на взгляд сей не ответила эта странная парочка, отвернулись они да прочь удалились в спаленку, увёл с собою преподобный своего рогатого гостя, чуть придерживая его рукою за спину, и вместе, вдвоём, скрылись они в темноте невеликой комнатки, закрыв деревянную дверь перед самым носом Закарии, что расселся там на полу да поскуливал, пьяный, нечто неразборчивое да бранное им вслед. — Эт-то кто?.. Эт-то что-о?.. — прохрипел Ваня бедный, не уразумев вообще ни черта. — Да ты садись обратно, — бросил ему Папа Римский, покуривая сигару чинно. — Да не вопи. Сейчас воплей и без тебя тут будет достаточно, — и усмехнулся как-то неприятно, недобро, странно. …Прикрыл отец Энрико дверь деревянную, не закрыл на задвижки, незапертой оставил беспечно, Теофил же прошёл хмуро далее, оглядев спальню мельком да остановившись где-то у стены соседней, у невеликого шкафчика, что высотой был всего лишь до поясу. Встал козлоногий мужчина там молча, неприкаянно да напряжённо как-то, невольно поправил рамку косую, что на шкафчике стояла этом, коснулся пальцами края шкафа, ощутил сим касанием старую, плотную пыль. — Как дела у тебя, любимый? — заслышал он тихое, ласковое, мышца сердечная в груди при этом сжалась болезненно, всё нутро там как тисками скрутило. Обернулся Теофил к отцу Энрико несмело, — тот у двери стоял, высокий, статный, с улыбкою, за дверную ручку почему-то держался да глядел на возлюбленного взглядом своим, до души аки клинком пронзающим. Вдохнул Теофил поглубже, дабы успокоить нутро болящее, ответил ровно: — Да как дела… Вот, в странствие, видать, пустился нынче… — Как интересно, — улыбнулся преподобный ласково, и голос бархатный, низкий, грубоватый по тембру, аки лезвием по душе прошёлся, бередя там собою всё люто; отвернулся Теофил от священника вновь, стоя подле косого шкафчика да держась за него зачем-то, будто жаждая спасенье от него заполучить какое-то, да ещё раз вдохнул поглубже, пред собой глядя с отчаяньем жалобным. — И что ж во странствии твоём уже случалось? Услыхал засим Теофил обречённо, что к нему шаги неспешные всё ближе уже становятся, поскрипывают половицами старыми, медленные, неотвратимые, уверенные. — Дак это… покамест и ничего особливо… — ответил он тихо, усмирить стремясь отяжелевшее постепенно дыхание да на себе ощущая вожделеющий пристальный взгляд. — Вот лишь нынче и вышли-то… А т-ты…что тут делаешь?.. — А у нас тоже странствие, — улыбнулись уста лукавые совсем близко; обернулся Теофил поспешно, взглядом робким со взором священника тут же встретился, чуть запрокинув при этом голову. — Да тоже вышли недавно лишь, — добавил отец Энрико, таращась на Теофила сверху вниз в упор да жадно. — А по тебе уже успел соскучиться… Сглотнул козлоногий невольно, в жар да хлад его разом вдруг бросило, когда протянул преподобный руку медленно да коснулся нежно пальцами грубыми чуть дрожащей щеки возлюбленного; отшатнулся от него Теофил невольно, упёрся спиною в стену, не спуская со священника напряжённого взгляда, а тот лишь ближе шагнул, не опуская руки, повторил жест сей снова, любуясь возлюбленным ликом. И сполна Теофил напряжённый сей жест ныне чувствовал, да от поглаживания сего лишь учащалось дыхание пуще, колотилась в груди мышца сердечная неистово, ослабли ноги козлиные, жарче стало и вовсе, душно. — И к-куда…путь свой держите?.. — вопросил козлоногий зачем-то, прикрывая глаза невольно да дыша чрез приоткрытый рот. — По нефилимовы души… — отозвался отец Энрико чуть хрипло, продолжая поглаживание лёгкое да ведя пальцы ниже, по шее. Но когда коснулся он вышней пуговицы рубашки белой, схватился Теофил невольно за запястье его руками обеими, открыл глаза скорбные, воззрился на седого священника будто в какой-то панике; и стояли они так в тесноте друг к другу немыслимой, разгорячённые уж, друг другу в глаза смотрящие, и вопросил отец Энрико в итоге полушёпотом бархатным, едва и вовсе сдерживая себя от порыва наброситься зверем диким: — Ты хочешь меня, мой козлёнок?.. Вдохнул Теофил судорожно опосля вопроса сего рокового, отведя взгляд от тяжко дышащего седого священника, прожигающего его будто и вовсе немигающим взглядом, затем мотнул головою чуть, жестом сим призывая экзорциста нагнуться, а когда тот нагнулся чуть ближе, — подался козлоногий к нему нерешительно, робко, на секунду зажмурившись снова, будто с духом собираясь пред чем-то, да затем открыл глаза выразительные да скорбные, отчаянные и вовсе, да процедил отцу Энрико на ухо сквозь зубы сжатые, злостно, жарко да в изнеможении горестном: — До слабости…в чреслах… И будто с цепи сорвался отец Энрико в тот же миг, заслышав ответ вожделенный: с грохотом вжал он Теофила собою в стену, схватив за лацканы пиджака клетчатого да впившись поцелуем неистовым в напряжённую дрожащую шею; вдохнул судорожно козлоногий под напором сим, но воспротивился, отпихнул от себя преподобного, и замерли они так друг напротив друга, дыша тяжело да друг на друга глядя взорами мутными, да подались затем одномоментно, заключили друг друга в объятия жаркие, одёжу попутно срывая в безумии да целуясь в уста вожделенно, дико; полетели прочь пиджак клетчатый, кресты серебряные, рубашка, сутана, прочее, затряслись да заходили ходуном шкафы во спаленке, попадали с них вещи немногие, со стен и вовсе сорвалась картин пара, разбились на полу их рамки старые; да упали полюбовники страстные на кровать в итоге, наконец-то, повалили друг друга совместно, распалённые, разгорячённые, словно с ума и вовсе сошедшие истинно: было в этой немыслимой, дикой ласке неистовство двух зверей будто, двух сил, двух оскалов чудовищ лютых, раздирающих плоть да душу, но не когтями да клыками вострыми, а поцелуями, касаньями, близостью; завалил отец Энрико Теофила под себя да на спину, нагрянул сверху, собою вжимая в кровать, скрипящую дико, поцелуями жаркими шею его покрывал, руками сильными всего вожделенно лаская с невольной грубостью, а Теофил задыхался под ним от страсти, вцепляясь пальцами дрожащих грубых рук в его широкие плечи, во спину, в седые короткие волосы, прижимался к нему лишь пуще, в ответ целуя нескладно в шершавые щёки, и у обоих головы кружились как будто в каком дурмане, от дыхания частого, от объятий желанных, от нестерпимой жажды единства, жажды слиться друг с другом в единое, утонуть, пропасть, забыться в соитии пламенном этом. — Козлёнок хочет папочку в себя?.. — шепнул отец Энрико страстно, жарко, целуя шею возлюбленного да скользнув рукой под бедро его шерстистое, закинув ногу его рывком чуть выше. — Козлёнок хочет член в хвостатую попку?.. — Сука, бери!.. — рявкнул Теофил горько, сгорая от стыда под речами такими да вцепляясь в преподобного пуще, едва ли не прорыдал, не в силах глядеть на священника страстного: — Бери уже, змея подколодная!.. — Оти прелесть… — и подался отец Энрико вперёд с усилием, воцарился постепенно единым с возлюбленным, с наслаждением лютым слушая стоны его отчаянные, покамест более с криками схожие, а Теофил упёрся в плечи его руками дрожащими, зажмурившись да выгибаясь скорбно, замотал головою рогатой горестно, ибо пуще лишь наседал священник неистовый, распалившийся во страсти общей, передохнуть не дал, не остановился хотя бы на миг, дабы дать пообвыкнуть малость, продолжал да давил, взглядом бешеным в лик возлюбленный да вожделенный вперившись. — Скоро будет приятно, милый… — дрожащим шёпотом выдохнул отец Энрико, двигаясь в Теофиле стонущем жадно да покамест медленно. — Скоро кончишь подо мною снова… А пока потерпи…потерпи, хороший… О, да какой же ты у меня красивый!.. А тем временем сидел Ваня бедный в невеликой кухоньке за столом деревянным, глядя пред собою глазами бешеными, да слушал грохот сей да стоны молча, покрасневший, напряжённый, шокированный; Папа Римский же курить продолжал самозабвенно, так, как будто и вовсе ничего не происходит такого нынче, на что обращать внимание следует, да на монаха с усмешкой поглядывал. — Что…это…такое?.. — пробормотал монашек тихо, руками стиснув невольно свои колени тощие. — Ну ей-богу, чего как юнец краснеешь? — усмехнулся Папа, выдыхая призрачный дым сигары прочь. — Сказал же — человек семейный. — С к-кем…семейный?.. — Ваня воззрился на верховного иерарха дико. — То…мужеложство… — Пф! — фыркнул Папа насмешливо. — Так тебя не то смущает, что любовник его — рогатый, а то, что полу он мужеского? — Я… Н-ну… Да и то, и другое разом… — Э-эх, мозги всем запудрили знатно… Запомни, парень: не важно, какого полу твой любовник, любовь твоя, то бишь. Да и не важно, к тому же, то, какой он расы, с какого народу. Важно, что любишь, да что любовь твоя — любовь воистину. Вот что главное, любить да дарить любовь. Быть с тем, с кем сердцу любо. — Но религия наша велит иное! — Ежели слушаться кого-то безоговорочно — так и сдохнешь несчастным да на чужом пути. Поджал Ваня губы, глядя на невозмутимого Папу с сигарой задумчиво да стремясь и вовсе прекратить замечать шум страсти яростной, доносящийся из-за стены напротив, да однако затем иное услышал вдруг что-то, покосился на проём дверной, ведущий в коридорчик до спальни. Любопытство верх взяло в итоге, и поднялся посему монашек с табурета несмело, прошёл до коридорчика медленно, там во проёме дверном остановился, к стене прижавшись робко, да увидал удивлённо картину следующую: пьяный в стельку отец Закария стоит на коленах подле чуть приоткрытой двери роковой спальни, прислонившись ко стене плечом бессильно, да держит пред собою телефон мобильный некий; наведя объектив камеры встроенной на то зрелище, что за дверью неистовствует ныне, снимает серафим сие действо на видео, да мало того, увидал смущённый Ваня точно, что сутана его расстёгнута ныне, а рука во брюках елозит настырно, судорожно, и бормочет серафим горячо, скорбно, наблюдая за соитием в щель дверную: — Как Бог… О, как Бог… Красивый… Красивый… Красивый… Отвернулся монашек в смущении диком, да от увиденного дурно вдруг стало как-то, будто в обморок и вовсе он нынче грохнется, — а посему прочь пошёл Ваня быстро, закрываясь руками горько, дабы ничего более не слышать да не видеть, вырвался из домика наружу, во тьму вечернюю, озаряемую на удивление не угасшим до сих пор костерком, там встал, далече бежать не решившись, отёр руками лицо со всхлипом, прикрыв глаза скорбно, затем открыл — да и обмер: из-за кустов поблизости, напротив, силуэт чей-то вышел рогатый, женский, стройный, изящный, остановился подле кустиков сих, поглядел на монаха застывшего. Попятился Ваня невольно, осеняя себя крестом, а дверь скрипучая позади вдруг раскрылась, и вышел из домика Папа Римский в пальто каком-то, прикрывший лысину нынче округлою шапочкой-пилеолусом. — А это уже ко мне, — положил он руку на плечо монаху спокойно, отстранил с пути мирно да посмотрел на деву стройную в тени кустов. А та качнула полунагими бёдрами, на свет шагнула, едва завидев верховного иерарха — и оказалась гордою да прелестной Огнешкой. С удивлением глядел монашек разбитый, как подходит рогатая дева к Папе да как вместе они на скамью подле стены садятся, но не обнимаются, за руку не берутся даже, — сидят да смотрят на костерок во тьме вечерней, о чём-то преспокойно беседуют, лишь изредка обмениваясь взглядами. Засипел монашек бедный, не разумеющий, что же за ад воцарился тут нынче, огляделся растерянно, не ведая, куда и податься, а затем заприметил Линкольн преподобного чёрный; кинулся Ваня к машине немедля, подбежал, но не в салон попытался вломиться, а вместо этого под авто залез и вовсе, там лёг, свернулся калачиком, закрылся руками ото всего на свете да и помыслил так остаться до самого утра. …А неистовость страстная во спаленке невеликой тем временем была в разгаре самом: наседал собою отец Энрико нещадно, двигался всё быстрее да резче, упёршись руками сильными во кровать да глядя жадно на Теофила стонущего, не отрывая от него взгляда и вовсе; Теофил же, вцепляясь ослабшими пальцами во плечи его, содрогающиеся от толчков ритмичных да грубых, стонал отчаянно, хрипел, задыхался от дыхания частого, изнемогая под священником страстным, закрывался рукою попутно от стыда лютого, но прекратил это делать тогда лишь, когда схватил его отец Энрико за запястья грубо да прижал его руки к подушке, не прерывая движения жаркого. — Покричи, покричи, Теофил… — прошептал седой священник хрипло, с наслаждением немыслимым вглядываясь в скорбный любимый лик да поминутно всего Теофила бесстыдно рассматривая. — О, мой милый, любимый, хороший… Совершенный… Совершенный!.. Верно, Рай это истинный, точно!.. Ещё лучше посмертного… О, да как же в тебе хорошо… Отвернулся Теофил от Энрико горько, и доселе-то на него не смотревший, приоткрыл чуть глаза невольно, продолжая стонать под ним горестно, да и заприметил вдруг случайно, нечаянно, телефон во щёлке меж стеной да приоткрытой дверью. — Вот с-сука… — выдавил козлоногий сквозь стоны. — Что случилось, мой милый?.. — спросил преподобный чутко, покамест, однако, остановить свой пыл не соизволив. — Крыса пернатая… во двери… на телефон нас сымает… Остановился, наконец, отец Энрико, замер растерянно как-то, а затем отстранился аккуратно, на кровати оставил Теофила уставшего, что одеялом тут же накрылся невольно да в подушку лицом уткнулся, отдышаться от чувств всевозможных силясь. Слез отец Энрико с кровати, встал на пол, да как и был нагой — так и шагнул ко двери стремительно, распахнул, воззрился на Закарию сверху с улыбкою лукавой да недоброй. А серафим, своим занятием доселе увлёкшийся шибко, опешил тотчас, узрев наготу преподобного прямиком пред собою, рот раскрыл удивлённо, глаза вытаращив, но спустя миг закусил губу нижнюю томно, жалобным каким-то вдруг сделавшись, протянул было руку, — но схватил его за волосы отец Энрико грубо, рванул кверху, чем подняться заставил со вскриком, взглянул в лицо ему с улыбкою, произнёс мирно: — Ты неуместен, — да и бросил прочь, на пол коридорный, а после захлопнул дверь да и запер уже наконец. Скорчился Закария на полу тёмном горестно, глядя пред собою ядовитым, отчаянным взглядом, а в ушах всё крутились да повторялись слова недавние, произнесённые устами лукавыми, красивыми, жестокими: «Ты неуместен, ты неуместен, ты неуместен…» Закрылся серафим руками от слов этих страшных, ладонями зажал себе уши, уткнулся лицом в половые грязные доски да и заплакал злобно да горько, не желая уйти, дабы слух да сердце не терзали боле звуки страсти за стеною соседней, — о, да пусть терзают, пусть! Это несомненно, непременно, стократно лучше, чем глухая, тяжкая, неуютная тишина одиночества!.. …Запер дверь отец Энрико надёжно, на задвижки защёлкнул, то бишь, затем к Теофилу повернулся измученному, поглядел на него нежно да ласково. Козлоногий же узрел этот взгляд, на боку скорбно лёжа да дыша тяжело, с усилием, зажмурился на секунду горестно, после вновь открыл глаза да приподнялся чуть, сел, опираясь на руку, поморщился слегка от боли в теле. — На чём же остановились мы, милый?.. — вопросил отец Энрико любовно, приближаясь ко кровати уверенно, наготы своей нисколь не стесняющийся, высокий, статный, сильный, красивый в величии мужеском. Взглянул на него Теофил замученно, дыша через рот приоткрытый, ничего не сказал, опустил лишь голову, но да не нужен был ответ священнику: подался к возлюбленному отец Энрико с былою пылкостью, залез на кровать, столь быстро развернул к себе Теофила задом, что тот не сразу и уразумел-то, что раком оказался отныне; уразумев, оробел чуть, выдохнув, стиснул в пальцах простыню серовато-белую, хвост поджал невольно, обернувшись на Энрико жалобно, а тот улыбнулся мирно, ласково, произнёс полушёпотом жарким: — Мой козлёнок боится!.. Как мило!.. Не бойся, любимый, папочка не сделает плохо!.. И со словами этими, заломив в кулаке козлиный хвост с тёмной кисточкой, подался седой священник вперёд безжалостно, возобновил соитие страстное, за бёдра грубо держа возлюбленного, а Теофил застонал тут же горестно, согнулся невольно, с толчком каждым постепенно опускаясь всё ниже, да в итоге и вовсе сдёрнул очки с лица, бросил в сторону, на подушку, да и уткнулся лицом во кровать, поначалу стоны издавая отчаянные, да затем, спустя время некое, и вовсе перейдя на хрипы, ибо сил уж никаких боле не было; да столь услада порочная была нестерпимой, столь была она шибкой да невыносимой воистину, что казалось Теофилу бедному всерьёз, будто ещё минута-иная — и откинется он, помрёт, то бишь, не вынеся сего безумия дольше; и не глядел он на то ныне, что, по сути, Свету Пречистому столь безобразно покорен, воле Света послушен, отдаваясь ему беззащитным, не глядел и на то, что со врагом ведь истинным так страстно лобзался в объятиях, — но лобзаться хотел, и хотел объятий, и в себя Свет Пречистый хотел, сам страшась себе в этом признаться, а отчего хотел так яростно, по какой же и вовсе причине?.. Быть может, сломали в нём, Теофиле, что-то, что с ума его столь страшно сойти заставило?.. Ведь и вправду сошёл с ума? Спятил? Али всё с ним в порядке, и то любви лишь превратности сложной?.. Любви?! Но да с какого перепугу-то?! О, да как понять вывод верный, как узреть, что же в самом деле тут правильно?!.. Потекли слёзы горькие по щекам Теофила в итоге, на простынь мятую закапали совместно со слюною невольной изо рта, во стоне открытого, да и всё во слезах этих было — и услада, и мука, и вина, и стыд, и нестерпимая жажда, совесть лютая, одиночество души мятущейся, израненной, не разумеющей, что ныне чувствовать правильно, а что — в самом деле безумие гадкое; стоял Теофил на коленях, лицом уткнувшись в матрас бессильно да в руках дрожащих сжимая простынь, стонал да хрипел уже едва ли слышно, будто вот-вот готов всерьёз потерять сознание, но затем раскрыл глаза вдруг, вытаращился, стиснул простынь лишь пуще, и узрел это разгорячённый, растрёпанный малость отец Энрико, усилил темп ещё более, да и вместе, вдвоём, завершились они со стонами, Теофил — зарычав глухо да зарывшись лицом в простынь горестно, а Энрико — запрокинув голову чувственно да глаза прикрыв в наслаждении этом чуть скорбно. — Молодец, козлёнок мой… — заслышал Теофил засим хриплое, дыша тяжело да устало. — Молодец, хороший… — отстранился отец Энрико, да на коленах покамест остался, оправив рукою волосы да любуясь на то, как рухнул Теофил тотчас на бок бессильно, вместо простыни уткнувшись лицом уже в подушку, отирая попутно слёзы со щёк да слюну со рта. — Тебе понравилось, милый?.. — преподобный нагнулся ласково, навис над уставшим возлюбленным близко, упираясь руками в кровать по бокам от него, Теофил же прекратил в подушку прятаться, поглядел на него мутно, жалобно, да ничего не ответил на сей вопрос, надел очки, закрыл глаза, отвернувшись, да сказал иное тихо: — Ты, верно, зверь какой… демон… Не человек точно… Улыбнулся на это отец Энрико, нагнулся ближе, поцеловал мягко козлоногого мужчину в щёку, затем поглядел на него ещё малость, любуясь ликом уставшим да плечами сильными, вздымающимися тяжко по причине дыхания неровного, да затем вдруг шепнул на ухо, рукою левой скользнув по бедру шерстистому: — Ну?.. Отдохнул?.. Иди сюда, хороший… — Чего?.. — очухался Теофил как-то разом, воззрился на священника дико, всполошившись малость. — Опять?!.. Угомонись, папаша!.. Ты чего, уж по новой готов?!.. — Хочу познать тебя сполна… Мне мало… Воспротивился Теофил напору новому, отпихнуть от себя священника ненасытного стараясь усиленно, забрыкался, забился в его объятиях, — а затем вдруг скрежет какой-то раздался, треск, да и рухнула кровать, наконец, с подкосившихся ножек, развалилась под удивлёнными полюбовниками с треском да грохотом лютым, а матрас её плотный на полу оказался и вовсе. Замерли на этом матрасе Теофил да Энрико растерянно, оглядев обломки эти удивлённо да вместе, а затем взглянули друг на друга смятённо да и прыснули со смеху оба, Энрико — с теплотою да мирно, Теофил — малость сдержанно, неловко, да, однако же, тоже искренно.

***

Невесть сколько для себя минут пролежал бедный Ваня под Линкольном чёрным, закрывшись руками да сжавшись в комочек скорбный, за ходом времени напрочь не следил, лишь думал всё, ужасом да растерянностью исполненный, — а думал о том он, что же это такое вдруг воцарилось нынче в домике этом глухом да ветхом, что за содомия страшная вдруг преисполнила собою его стены; а Папа?.. А Папа Римский?.. Он тут главенствует, так, знать, поддерживает сей грех немыслимый?!.. «Ты открываешь конфетку эту невероятную — а там дерьмо собачье заместо… — раздались из памяти слова верховного иерарха вдруг, насмешливые, непонятные доселе. — Кушай на здоровье. Вот так порою шутит жизнь» Схватился Ваня за голову в немом да бессильном отчаянии, покачал головой, будто отрицая что-то, ведь о Боже ты мой! Папа! Папа Римский! Наипервый по святости, Наместник Господа на земле!.. Потворствует греховности страшной… Какой же тогда он Папа?.. Папа…. Слово это вдруг болезненно как-то резануло собою по сердцу, и так горько от слова стало этого, что заплакал монашек и вовсе, лишь пуще сжавшись, тотчас вспомнил, как недавно лишь, днём, сидел на лавке с понтификом вместе, близко, как тот открыл ему таинство, приветлив был с ним да улыбался так по-доброму, с теплотой в выразительном взгляде… Ну почему, почему от слова этого стало вдруг так больно да горько?.. «Папа». Значит — родитель, значит — родной, тот, кто уважит советом мудрым, кто охранит от всех невзгод да за собой от всех ненастий спрячет… Хоть одного кого-то, хоть — народы целые, но будет добрым, будет светлым, уютным… Аки дом, что любовью исполнен… — Слыш, ну ты где там, парень? — заслышал вдруг Ваня, открыл глаза да завидел пред собою, снаружи, во тьме вечерней, подол дзимарры да грубые носы походных сапог. — Вылезай, не дури, простынешь! Али сам тебя щас вытащу силою! — Это угроза или вы так заботитесь?.. — пискнул Ваня севшим голосом, наблюдая робко, как маячат сапоги эти пред авто нетерпеливо, по траве хладной подошвами шаркая. — Эк чего! Боишься, что ли? — усмехнулся голос грубый. — Да с чего бы мне тебе угрожать-то? Там ж, под колымагой этой, неуютно, небось! — Страсть как неуютно!.. Тут насекомые да грязь!.. Я их боюсь… — Насекомых да грязи? — Ну да… — Так вылезай! — Но я и вас боюсь!.. — А меня-то чего? Я те в ухо не заползу, как жук, да не испачкаю грязью, в отличие от сырой земли! — А может… Как раз испачкаете… Замолчал Папа Римский, услыхав такое, призадумался, нахмурив густые брови сурово, прекратил вдоль машины маячить да облокотился о крышу Линкольна хмуро. — Да ладно те, парень, — заслышал напряжённый монашек спустя пару минут мрачное да тихое. — Я ж это… Недаром с тобою на пол ложился. Нахмурился Ваня чуть, задумавшись над словами этими, поджал губы растерянно, но покамест ничего не ответил. — Ежели обидеть могу как… — продолжил Папа тем временем ровно. — Так то ненарочно. Ну, то бишь, само оно как-то выходит, я и не в курсе даже, а на меня, вишь чего, уже обиделись… А в странствие это…затем я пустился, дабы путь узреть верный. И помыслил вот… Что, быть может, ты мне его подскажешь. Поднял монашек брови удивлённо, пред собою задумчиво глядя, затем помедлил чуть нерешительно, а после пошевелился, морщась брезгливо, ибо и в самом деле на земле сырой да хладной посередь жуков да пауков всяких было неуютно до дрожи, — да и выполз из-под Линкольна, подтянувшись руками за край авто, оказался лежащим на спине да прямиком возле стоящего у машины Папы. Поглядел на верховного иерарха Ваня настороженно малость, а тот повернулся чуть, опустил голову, взглянув растерянно на явление сие неожиданное, ухмыльнулся затем да руку вдруг протянул, дабы помочь подняться. Взглянул на длань его монашек робко, на перстни златые с драгоценными камнями, да затем и повиновался жесту, поднял руку в ответ, и рывком Папа на ноги его поставил тотчас, усмехнувшись по-доброму да отряхнув его рясу от налипших травинок небрежно. — Ну чего, в дом? — осведомился верховный иерарх мирно, кивнув в сторону домишки ветхого. — Да как же в дом? — ахнул Ваня, всё ещё настороженный изрядно. — А чего? — Там содомия! — Да сам ты содомия! Любовь там! Пошли, пошли, полно дурью маяться!..

***

Опосля соития неистового да страстного набросил отец Энрико сутану на плечи, не застегнув покамест, да в ванную комнатку напротив удалился зачем-то, — прихорашиваться, быть может; Теофил же надел шорты, рубашку накинул небрежно, начал было застёгивать, да затем задумался невольно, возле кровати рухнувшей стоя да глядя пред собою потерянно, так и не застегнул, вместо этого сел на матрас, опёрся локтями о колени, подпёр ладонями голову да и продолжил думать. Около двух месяцев минуло уже с той поры, как вернулись они из похода зимнего знаменательного, — и ровно столь же длятся визиты теофиловы к отцу Энрико, вынужденные отчасти, а отчасти и добровольные, впрочем; вместе, вдвоём, проводили они время обыкновенно вечерами долгими, и к ночи уходил Теофил от преподобного всякий раз в шибко сложных, смешанных, непростых да непонятных чувствах, напрочь не разумеющий, чего же конкретно он к священнику этому чувствует. Злоба? Да вроде и не было её боле столь, дабы ощущалась отчётливою: сюсюкает с козлоногим отец Энрико, за всевозможные округлости тискает, зовёт на чай, на фильм, на разговоры всякие, — а Теофил как будто уже и не против, ну быть может, хмурится, порою сердится, бурчит недовольно в ответ — но и на чай, и на фильм, и на разговоры согласен неявно. Ненависть? Да вслед за злобой исчезла куда-то… Но да неужто на это так повлияло то, что преподобный, по сути, вернул ему Фэсску по воле доброй да с тем разумением, дабы был козлоногий счастлив? О, несомненно… Иное да прочее повлияло тоже, собщались с тех пор лишь лучше, лишь пуще узнали друг друга, притёрлись, привыкли, язык нашли общий, — и вышло в итоге так, что Теофил попросту… уразумел Энрико. Ещё со времён зимы прошедшей. А уразумев — сердиться боле не смог ни на что, да и более того… более того… «Более того» что? Что ещё такое стряслось с мышцей сердечной помимо этого?.. А ведь стряслось, несомненно, точно… Ведь порою, коль улыбнётся ему тепло отец Энрико, — то и Теофил улыбается в ответ, неловко, скованно, но улыбается всё же; коль огладит его преподобный как-то нежно, ласково, — вмиг тогда забьётся сердце странно, так, будто нежность да ласку эти жаждет да принимает сполна; а коль соитие предстоит пылкое да страстное — тогда и вовсе как зашумит вдруг в ушах отчего-то, как ослабнут по причине неизвестной козлиные ноги, как в жар разом бросит да как дыханье перехватит люто! И ведь не по причине страха, не по причине неприязни жуткой, нет, лишь потому, что — о, Господь Всемогущий! — хочется!.. Зажмурился Теофил горестно, тотчас смутившийся от таких срамных мыслей, потряс головой чуть, вздохнул, опустив взгляд. Не разумел он напрочь, ладно ли подобное чувствовать али неладно и вовсе, потому как что-то свербило в сердце настойчиво, мол, неладно, неладно!.. Но да тут же опровергало себя само, сменяясь иным, другим совсем чувством, по причине которого сквозь совесть да скорбь от того, как жжётся в очередной раз печать надёжная на запястье правом, проступает невольная, стыдная, робкая… но настоящая радость. Но почему?! О, да неужто, неужто?.. Вздрогнул Теофил невольно, когда волос его растрёпанных коснулась нежно рука ласковая, — не заметил он, погружённый в думы нелёгкие, как вернулся из ванной отец Энрико да как сел аккуратно рядом, глядя на козлоногого мужчину с любовью да с улыбкою мирной. Отнял Теофил тотчас руки от лица, повернулся к нему растерянно, ощутил, как огладил его отец Энрико по голове бережно, и от сего касания опять по спине пробежали мурашки, — но не неприятные ведь, не неприятные!.. — О чём ты думаешь, козлёнок мой? — вопросил Энрико ласково, ныне по плечам уже возлюбленного поглаживая, глядя на него любовно да голову на бок чуть склонив при этом. — Да так… — несмело ответил Теофил, продолжая смотреть на преподобного растерянно да чуть печально. — О ерунде какой-то… Улыбнулся отец Энрико тепло, с любованием оправив одну из встопорщенных прядок рыжих коротких волос его, подумал о чём-то малость, а затем спросил вдруг как-то странно, тихо: — Отчего ты заплакал? Нахмурился Теофил невольно, смутился и вовсе, отвёл взгляд. — А я почём знаю?.. — буркнул он хмуро. — Тебе со мной не любо? — немедля прозвучало вслед. О, страшные вопросы, страшные! Ежели ответить отрицательно — жди беды тогда, ибо накинется зверем диким, изобьёт али задушит, яростью неподконтрольной исполненный… Но… Но ныне отрицательное и не хотелось молвить, ведь, ежели ныне ответить «нет» — то будет…ложь?.. — Любо… — прошептал Теофил тягостно, горько. Улыбнулся отец Энрико тотчас, заслышав ответ столь приятный, от счастья будто и вовсе засветился аж — и подался вдруг резко, схватил Теофила за горло, рванул, вдавил в матрас с силою да сверху навис угрозой. Захрипел козлоногий люто, вытаращившись поражённо на седого священника, за руку его схватился, забился под ним невольно, выдавил хрипло, с трудом недюжинным: — Чего?!.. Чего стряслось-то?!.. — Совершенный!.. — выдохнул отец Энрико вожделенно, таращась на задыхающегося возлюбленного безумно, жадно. — Мой!.. Мой!.. О, Тео, да если б знал ты… Если бы ты только знал… Нахмурился Теофил невольно, ибо в момент сей такая печаль неизбывная промелькнула в этом бешеном взгляде, такая мука скользнула там из недр мышцы сердечной, что не заметить её был бы грех, — и уразумел козлоногий, отчаянно хватая ртом воздух в попытках освободиться от захвата грубого, всё тотчас понял, а посему прохрипел натужно: — Осади коней, папаша… Я… соделать хочу кой-чего… Пусти… Заинтересовался отец Энрико, заслышав слова таковые, поднял брови удивлённо, прекратил, наконец, давить на горло Теофилу, отстранился, глядя на него выжидательно, а козлоногий вдохнул глубоко, откашлялся, отдышался, поднялся тяжко, сев, взглянул на преподобного как-то робко малость, нерешительно, а затем потянул его за сутану распахнутую, дабы лёг; и повиновался отец Энрико с улыбкою нежной, лёг на спину, напрочь не разумея, чего такое собрался делать Теофил со столь серьёзным ликом. А козлоногий помедлил чуть, вздохнул затем, а после подался к нему осторожно, медленно, нависнув сверху да чуть прижавшись к священнику в таковой близи, нагнулся, поглядывая на преподобного опасливо, да и припал поцелуем чутким, неспешным да чувственным к его напряжённой шее. Вдохнул отец Энрико тотчас судорожно, вытаращившись в темноту потолка низкого, и мурашки по спине его пробежали тут же, в жар бросило, в хлад, дышать трудно стало, сердце в груди забилось аки бешеное, — и увидал Теофил удивлённо, отстранившийся чуть, как слёзы мгновенные на простынь скутившуюся вслед вдоху шумному ручьями хлынули; лежал отец Энрико, в потолок всё таращась взглядом невидящим, никак на удивление Теофила не отреагировал, ощущал лишь тепло роковое, вожделенное, что осталось покамест на шее опосля поцелуя минувшего, да то, как гулко, шибко, больно колотится сердце в тяжко вздымающейся нагой грудной клетке. Просто доселе Теофил такового ещё не делал, сам да по воле собственной. Напрягся козлоногий чуть тем временем от таковой реакции, но уразумел её быстро, поджал губы растерянно, а после нагнулся снова да и продолжил поцелуи чуткие, чувствуя, как всякий раз вздрагивает напряжённая шея священника, стоит только одарить её поцелуем тёплым, как вдыхает преподобный судорожно, роняя слёзы на мятую простынь; да затем и ниже опускаться Теофил начал, сам от себя не ожидавший такового исхода, гладил попутно поцелуям торс нагой да стройный, касался губами груди крепкой, живота подрагивающего, ремень брюк чёрных расстегнул умело, поцелуев не прекращая и вовсе — и спустя миг охнул отец Энрико кратко, закрыл глаза скорбно, чуть запрокинув голову шибче, затем и вовсе ладонями лицо закрыл, локти воздев к потолку в неге сладостной, прошептал хрипло: — О, Тео… О, Боже мой!.. …Лёг Теофил спустя время некое рядом с тяжко дышащим отцом Энрико, прижался сбоку, обняв его слегка да руку положив на его грудь, ткнулся лбом рогатым в его плечо да поглядел пред собою потерянно как-то, растерянно, в напрочь неясных чувствах. Приобнял седой священник руку его, по-прежнему глядя в потолок, ничего не сказал покамест, смущённый будто какой мальчишка, хотя доселе никогда и вовсе не знавал смущения да робости, и так и лежали они в полумраке да тишине гробовой, на плотном широком матрасе поперёк, молчали да слушали дыхание друг друга невольно, услаждались молчанием этим, этой сокровенною, неловкой близостью; услышали затем, как вернулись в дом Папа Римский да монашек Ваня, как хнычет тихо в коридорчике за стеной одинокий да пьяный отец Закария, как ветер, усилившийся к ночи, шуршит ветвями дерев снаружи, подле окна у дома, как поскрипывают подгнившие доски где-то в крыше, как скребётся где-то в недрах стены полевая мышь; а затем сказал вдруг отец Энрико, нарушил молчание первым: — Я песню сочинил. Очнулся Теофил от дум тягостных тотчас, приподнял голову чуть, взглянул на священника удивлённо, во смятении и вовсе. — Чего? — вопросил он растерянно. — Сейчас? Усмехнулся отец Энрико ласково, мотнул головой отрицательно: — Нет. На днях, недавно. Правда, мотива придумать не смог, взял от песни одной, моей любимой*. Ею и вдохновлялся, впрочем. Я…тебе её сочинил. Поднял Теофил брови, глядя на улыбающегося преподобного смятённо, а тот взглянул на него мельком, отстранил затем руку его нежно, бережно, встал с матраса, сутану застёгивая, а затем, под взглядом Теофила, что на кровати сидеть остался, прошёл к пианино чёрному, стоящему в углу меж дверьми, сел на стул пред ним спокойно, поднял крышку, отерев одним махом пыль со старых клавиш, призадумался на миг, проведя пальцами по клавишам сим с улыбкою своей обыкновенной, а затем и заиграл вдруг медленно, плавно, на нотах низких да разбавляя нотами уже повыше, а Теофил, на кровати сидящий, во все глаза глядел на зрелище это нежданное, ибо не ведал он доселе, что умеет преподобный исполнять на инструментах музыкальных, — подвинулся козлоногий к краю матраса, спустил до полу ноги козлиные да на руку опёрся, наблюдая за тем, как чутко да уверенно играет отец Энрико мелодию печальную, тоскливую малость, тягостную. Вмиг атмосфера в комнатке невеликой этой воцарилась иная какая-то, хоть и была таинственной да интимной прежде, ныне сокровенной наиболее стала, наиболее тяжкой во своей печальности. — Я не знаю, что значит плохо, — начал отец Энрико тихо, ровно, бархатным, низким да напевным гласом, что бередил собою мышцу сердечную всякий раз неизменно. — Я не знаю, что значит хорошо… В чём вина моя, в чём проступок, В чём жестокость ты у меня нашёл… Но я знаю, когда люблю я!.. И любовь я хочу сполна дарить! Ведь любовью к тебе живу я И хочу ей жить… Прикрыл глаза отец Энрико, будто скорбно, поднял голову чуть, выводя по клавишам красивую, печальную мелодию, продолжил напряжённо, горько: — О-о-о, прости… Я опять сорвался… О-о-о, прости… Ты опять в крови… О-о-о, прости!.. Я не знаю, правда!.. Что-о-о не так в ней… Во моей любви… Ты огонь, ты великий пламень… Господин мой — твой яркий жгучий взгляд!.. Ты мой Боже и ты мой Дьявол, Мой покой, моё бремя, мой рай и ад… Я готов за тобой хоть в Пекло! Я готов за тебя убивать и жечь! Я хочу не гасить твой пламень!.. А сильней разжечь… О-о-о, прости… Я опять сорвался… О-о-о, прости… Ты опять в крови… О-о-о, прости!.. Я… Я не знаю, правда!.. Что-о-о не так в ней… Во моей любви… Я молю, ты прости мне, Если я что-то сделал плохое… Я совсем не со зла ведь, Ведь я всё это делал с любовью. Всё делал с любовью!.. Поиграл отец Энрико какое-то время тоскливую мелодию эту, склоняясь над чёрно-белыми клавишами да в упоении рождая нажимом плавным, сильным, настойчивым, великий во своей печали да красоте мотив, а затем вновь запел, горько, с мукою явной во гласе: — О-о-о, прости!.. Я не знаю, правда!.. Что-о-о не так в ней… Во моей любви… Я за век свой убил десятки И замучил до смерти сотни, но Я не знаю, что в этом плохо, И поверь, знать хочу, мне не всё равно!.. Мы, наверное, все ублюдки!.. И сегодня в крови наши руки вновь! Но мы все здесь хотим любить и Ищем лишь любовь… И играл так отец Энрико ещё время некое, глядя на клавиши с печалью во взгляде этом, чуть покачивался в такт мелодии, скользя пальцами по клавишам чувственно, а вскоре завершил мелодию аккордом конечным, остановил полёт рук, замер, посидев так задумчиво, повернулся чуть да поглядел на Теофила без улыбки ныне, внимательно взглянул да серьёзно. Ваня же, что всё то время у проёма дверного стоял, ведущего в коридорчик невеликий, да слушал песнь эту вместе с Папой Римским, присевшим на кровать тихо, поджал губы растерянно как-то, пред собою глядя задумчиво, да заслышал вдруг мрачный голос верховного иерарха: — Чудила… Поднял монашек голову, взглянул на Папу удивлённо да и узрел вдруг, что тот, доселе сидевший молча да пред собою глядя потерянно как-то, ныне отвернулся да отирает глаза рукою хмуро, по неизвестной какой-то причине. Теофил же, выслушавший песнь преподобного внимательно да за всё то время ни разу и не пошевелившись даже, поднял взгляд печальный да рассеянный какой-то, посмотрел на отца Энрико в ответ, ничего не сказал, отвернулся и вовсе, опёрся локтями о колени мохнатые да спрятал лицо в ладонях отчаянно. А затем сказал еле слышно: — Мне пора. Напряглись чуть брови священника опосля слов этих, опечалился взгляд лишь пуще, и спустя минуту молчания спросил отец Энрико ровно, мрачно: — Может, останешься? Отнял Теофил ладони от лица, вздохнул устало, повернулся к экзорцисту да покачал головой отрицательно, поджав губы виновато будто. Вздохнул и отец Энрико, отвернулся, поглядел на пианино раскрытое с печалью во взгляде этом, а затем взялся за крышку да и захлопнул её с громким, гулким стуком, эхом отдавшимся в недрах пианино да от стен.

***

— Странно всё это… — задумчиво протянул Ваня, отойдя прочь от проёма дверного да садясь за столик робко. — Чего? — поглядел на него Папа Римский спокойно, но мрачно чуть, от песни минувшей всё ещё не отошедший окончательно. — Меня учили…иному, — пожал плечами монашек, взглянув на него растерянно. — Что порочна таковая связь. Неужто вы — вы! — всерьёз мыслите мужеложство допустимым? И связь…с рогатым? — Тьфу ты, опять за своё? — хмыкнул верховный иерарх с насмешкою, скептически изогнув чёрную бровь. — Сказано ж тебе, православный, ладное это! Коли по любви-то, а! Задрал, ей-богу! — А по любви ли? — поднял брови монашек с подозрением. Папа хотел было ответить нечто, руками развёл да рот открыл уж, да не успел ничего сказать, ибо на кухню из коридорчика прошли помятый да понурый Теофил и сдержанный, задумчивый отец Энрико. — Слыш, Энрико! — окликнул товарища Папа, повернувшись к сей парочке поспешно. Преподобный остановился, придержал за рукав пиджака Теофила, взглянул на друга вопросительно, рассеянно малость. — Ты же любишь козла своего? — вопросил Папа с ухмылкою, опершись рукою о колено. — Регулярно, — немедленно отозвался отец Энрико, тут же расплывшись в улыбке лукавой, Теофил же смутился, покраснел, отвернулся недовольно да руки на груди скрестил сердито. Верховный иерарх усмехнулся, покачав головой да, бросив взгляд быстрый на не менее смущённого Ваню, возразил: — Да об ином я! — Люблю, разумеется, — склонил голову седой священник мирно, улыбаясь ласково. — Ну вот! — повернулся Папа Римский к монаху, взмахнув рукою для убедительности пущей. — А вы сами-то… — спросил Ваня робко, не глядя на него в ответ. — …смогли бы?.. Простите… Да хотя бы даже в уста поцеловать…мужчину… или рогатого… — Я? — опешил верховный иерарх, подняв брови, растерялся, ибо доселе о таковом не думал как-то. — Угу… — кивнул монашек, опустив голову во страхе, что за вопрос таковой получит сейчас по горбине, но затем собрался с духом как-то, выпрямился пошибче, взглянул на Папу серьёзно, брови сдвинув для уверенности собственной, ехидности придал гласу: — А то молвить-то все горазды! А чтоб соделать — не хватает духу! Глядел на него Папа во смятении искренном время некое, сидя без движения и вовсе, глаза на монаха вытаращив да брови чёрные нахмурив растерянно, не ведал даже, чего и ответить-то на таковую дерзость, но затем взяла своё всё же ехидность во гласе монашьем, провокация эта насмешливая, пред которой в грязь лицом не хотелось ударить, а потому усмехнулся в итоге Папа Римский под взглядами присутствующих, поднялся тяжко с кровати да и шагнул вдруг к Теофилу с Энрико, сказал с ухмылкою мрачной, рукою взмахнув повелительно: — А ну, этот, рыжий! Поди-ка сюда! Обернулся на него Теофил растерянно, не сразу и уразумев-то, вытаращился на Папу дико, отец Энрико же будто ожил, доселе стоявший каким-то задумчивым: напрягся, вперившись в товарища взглядом безумным, с угрозою тайной в глазах светлых, улыбнулся вроде бы весело, но враждебно как-то, так, будто в любой момент готов наброситься да растерзать неугодного, изогнул бровь с насмешкою: — Ты чего это задумал, Преосвященный? — Да не начинай ты! — отмахнулся от него Папа Римский весело, однако же с беспокойством едва заметным. — Ничё я твоей скотине дурного не сделаю! И со словами этими приблизился он к Теофилу растерянному вплотную, взирая на него с ухмылкою недоброй, а тот попятился невольно, во все глаза глядя на верховного иерарха да дар речи от удивления утратив, — и оттеснил так его Папа к стене самой, за лацканы пиджака схватил быстро, дабы не успел козлоногий опомниться да вдарить ему хорошенько, да и впился поцелуем настоящим самым, неожиданным, крепким, в уста его прямиком; замычал Теофил немедля, таращась на верховного иерарха взглядом диким, удивления лютого исполненным искренно, воспротивился тут же сердито, за дзимарру на плечах его схватившись да отпихнуть устремившись грубо, а слева, из проёма дверного да из коридорчика невеликого, Закария вдруг нарисовался ехидный, помятый, пьяный, — припав к стене да едва на ногах держась, с хихиканьем мерзким направил он телефон камерой на парочку эту да снимать на видео принялся непринуждённо, нагло, чуть посверкивая печатью заклятой на корпусе телефонном сзади, — для того печать сия была сделана, чтобы незримых глазу человечьему на камеру данную снимать было возможным беспрепятственно. Вжал Папа Римский Теофила собою во стену тёмную, напирая бессовестно да морщась едва заметно, ибо непривычным было ему целовать не женские нежные да податливые губы, а мужские, иные совсем, хоть на таковое касание так сходу и не отличишь, впрочем; Теофил же посопротивлялся ещё время некое, а после поддался вдруг, на поцелуй ответил и вовсе, сердито, мрачно да яростно, будто назло, что ли, дескать, раз уж попал в ситуацию таковую, так слабины давать не следует, на напор напором выдать надобно. И глядел Ваня во все глаза, опешивший напрочь, как хватаются эти двое друг за друга в поцелуе диком, за одёжу на плечах, за щёки, за вороты, сотрясают собою стену деревянную да ветхую, то зажмурившись, то друг на друга бросая взгляды злобные, — а затем отстранился Папа Римский от Теофила, отпустил, прекратил целовать, и остановились они друг напротив друга, запыхавшиеся чуть да обоюдно уста отирающие с показной неприязнью. — Вишь? — повернулся Папа к отцу Энрико мрачно, что стоял в стороне да наблюдал за сим действом с ухмылкою сдержанной, чуть изогнув бровь да руки скрестив на груди. — Ничё такого! Любовь лишь да забота! А ты, — он поглядел сурово на удивлённого, покрасневшего от смущения Ваню. — Убедился? Тот опомнился, взглянул на верховного иерарха да закивал поспешно, сидя на табурете подле стола да стиснув в пальцах ослабшие отчего-то колени. — Хе-хе-хе-хе, как хотят рыжего сатирчика пользуют! — выдал отец Закария, безрассудно подходя ближе к Теофилу мрачному да снимая его на телефон. — Как шлюшку тискают, как девку мнут! Взглянул Теофил, к стене спиною прижавшийся да дышащий тяжко, на серафима ядовитого, воззрился с угрозою во взгляде этом, узрел, как маячит он подле с телефоном в руке нетрезвой, — а затем оторвался от стены да и приложил кулаком с размаху по наглой серафимовой роже. Немедля опрокинуло Закарию на пол, завыл он, растянувшись там скорбно, но прибрал выпавший из руки телефон поспешно, под себя спрятал, от боли корчась. — Это чего же было такое, Преосвященный? — вопросил отец Энрико тем временем, переступив чрез скулящего серафима да к Теофилу подойдя запыхавшемуся; выпрямился козлоногий, взглянув мельком на Закарию павшего, на преподобного перевёл взгляд растерянный, а тот остановился вплотную да оправил ему ворот пиджака любовно, ласково. — Да так, — ответил Папа, присев обратно на кровать узкую да мятую. — Демонстрация для дурных на голову. — Я не дурной, — тихо возразил монашек на это, взглянув на Папу с укором. Тот спохватился будто, узрев обиду эту, замялся как-то, до некоторых пор никогда особливо по поводу чувствований сторонних не думавший, махнул рукою мирно: — Не дурной, не дурной! Так! Лишь малость самую… с дурни́нкой. Ваня покачал головой на это, да однако же отпустил вдруг обиду, поглядев на Папу лукаво, да и улыбнулся мирно. …Вышли вскоре Теофил да отец Энрико наружу из домика, во тьму ночную да тихую, остановился козлоногий невдалеке от двери, обернулся на священника хмуро. Тот рядом встал, поглядел на возлюбленного сверху вниз с печалью тайною. — Тебе правда пора, козлёнок мой? — спросил отец Энрико ровно, любуясь любимым выразительным ликом во свете ночного костерка. — Угу, — ответил Теофил мрачно, чуть запрокинув голову да глядя на него в ответ внимательно, понуро. — Давай, отпускай, папаша. Помедлил чуть преподобный, растерянным каким-то выглядящий нынче, расстроенным сдержанно, а затем произнёс спустя минуту молчания: — Я люблю тебя. Поджал Теофил губы с досадою, опустил голову, скрестил руки на груди да ничего не ответил. Отец Энрико же подождал малость, в надежде, что, быть может, что-то да ответит ему козлоногий, всё же, да однако так и не дождался никоих слов, а потому вздохнул тяжко, да улыбнулся затем мирно, сказал: — Ну, ладно. До встречи, хороший. Коли беда какая…зови. Приду непременно. А затем повёл рукой он как-то странно, жест некий изобразив специальный, прошептал латынь тихо, взгляд опустив да более на Теофила не глядя, — а когда решился, наконец, взглянуть, то узрел лишь пустырь тёмный пред собою, озаряемый пламенем костерка невеликого, пустоту лишь увидел тоскливую, ненавистную да неприятную сердцу извечно, где бы она ни представала всякий раз вместо любимого желанного лика. …Давно уж уснули Черносмольный, Саша, Бафа да Белиал во здании завода тёмном да тихом, когда раздались с улицы усталые, гулкие шаги чьи-то — а то Теофил прошёл в помещение захламленное понуро, тяжко, под ноги себе глядя да раздумывая о событиях произошедших, остановился в итоге подле Черносмольного с Сашей, что на полу да на мешках мирно посапывали, плюхнулся рядом без сил, улёгся на бок, под голову руку положив, да глаза закрыл с тяжёлым вздохом. «Спокойной ночи, родной!» — раздался вдруг в голове глас знакомый да бодрый. Но не удивился сему Теофил, не напрягся, не испугался, — открыл глаза он на миг хмуро, буркнул затем тихо: «Угу» да и смежил веки вновь, с таковым видом, будто обыденной была ситуация да привычной. Когда уснул он явственно, чуть расслабив напряжённые брови да дыша отныне глубоко да ровно, приподнял вдруг Черносмольный голову, обернулся осторожно, лежащий рядом с козлоногим, спиной к спине, поглядел на спящего товарища с эмоцией неизвестной да чернотою капюшона рогатого, а затем развернулся весь аккуратно, стремясь не шуметь особливо, на бок правый лёг да и обнял Теофила спящего поперёк груди мирно, прижался бережно да так и остался до самого утра.
Примечания:
11 Нравится 17 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (2)