Наука без религии — хромая, а религия без науки — слепа. © Альберт Эйнштейн.
Проснулся монашек Ваня по утру оттого, что заслышал сердитую да невнятную брань Папы Римского: — Да что за мразь тут летает!.. Обернувшись, узрел отшельник обеспокоенный с полу, что это от комара какого-то Папа отмахивается попросту, лёжа к стене отвернувшимся на ложе своём скудном да кутаясь в одеяло ветхое. Улыбнулся монашек невольно, сел затем, потянувшись, в окошечко позади взглянул невеликое; а снаружи нынче светло уже было, утро раннее воцарилось над окрестностями свободными да вольными, птички лесные защебетали уж отчётливо, с кустика перелетая на кустик, а это значит, что вскоре отправляться компании далее надобно, ибо давеча сказал так отец Энрико, а Папа Римский поддержал решение это да Закарию пьяного запер в комнате ванной, дабы никуда того не унесло до утра, а то потом «хрен найдёшь». Тот не поддержал сие решение, принявшись изнутри ломиться в дверь запертую да величать всех предателями, но после стих, смирился вскоре да и уснул скорбно в ржавой ванне с бутылкой вина в обнимку. Повернулся Ваня обратно от окошечка, ибо заслышал шаги спокойные из коридорчика, а из проёма дверного отец Энрико показался тем временем, уже одетый, собранный, с чемоданом в руке да в накидке поверх сутаны. — Буди Преосвященного, — с улыбкою бросил преподобный монаху. — Выдвигаться надобно. И со словами этими к выходу седой священник прошествовал да и вышел немедля наружу, скрипнув дверью входною протяжно. Помедлил Ваня немного, о чём-то на миг задумавшись, затем на верховного иерарха посмотрел растерянно; тот, комаром так и не разбуженный до конца, всё ещё спал, слегка похрапывая, да и просыпаться, судя по всему, не желал напрочь, ибо рано подыматься и не любил-то особливо, ежели только того не требовала какая-нибудь месса. Поглядел так монашек на Папу, затем поднялся с полу, встал, оправив робу, а после подошёл аккуратно ко кровати да чуть тронул верховного иерарха за плечо. — Отче, — позвал Ваня мирно, а затем, когда ответа на зов сей не последовало никоего, ещё настойчивее потряс верховного иерарха, с усилием. — Отче! — М?.. — ответил тот, не открывая глаз покамест. — Просыпайтесь! Надобно в поездку сбираться! — Уже?.. — Папа вздохнул недовольно, ещё малость полежал с глазами закрытыми, а когда потряс его монашек снова, нахмурился, буркнул: «Да подымаюсь я!», но действием подтвердить слова свои не поспешил, однако. Тогда затряс его Ваня пуще прежнего, протянув настойчиво: — Отче-е! Ну ведь утро нынче-е! Проснитесь, молю! Просни-и-те-есь!.. — Да не канючь ты, вот пуще комара над ухом скулит! — отмахнулся от него Папа сердито, открыв, наконец, глаза, да взглянув на отшельника сонно, невнятным опосля ночи взором. — Доброе утро! — возвестил монашек радостно, отстав да улыбнувшись понтифику дружелюбно. Усмехнулся тот, узрев таковое приветствие, глаза потёр со вздохом тягостным да рукою лицо закрыл, повернувшись на спину, с минуту полежал так под бодрым взором монаха, и невесть сколь бы лежал так и ещё, когда б не подал Ваня голос несмело: — Я узнать хотел, отче… — Ну? — буркнул Папа Римский, не отнимая руки от лица. — Ежели возможно оное, уважьте ответом да внемлите… Как имя звучит ваше истинное? Опустил Папа руку, воззрился на монаха как на дурного. — Чего? — Ну… — тот замялся неловко. — Говорят, ну, слыхал я, будто всякому понтифику надлежит имя тронное выбрать взамен своего. Таковые порядки! И под именем этим понтифик правит. А я-то ваше тронное имя ведаю, но жажду прежнее имя узнать! — А… — Папа растерялся малость, спросонья особливо ещё не соображая как надо, да затем сплюнул: — Тьфу ты! От запутал! Моё тронное имя — оно же и прежнее. Одно у меня имя, нет иных. — Как! — удивился Ваня искренно, подняв брови. — Да неужто вопреки закону пошли вы, отче? — А что мне закон? — хмыкнул верховный иерарх надменно, покачав головой. — Да вертел я его, ваш закон… — добавил он презрительно, но осёкся, узрев, как ахнул монашек опосля таковых заявлений. — Да не вопи ты! Ежели так важно тебе оное, нет запрета на помысел имя своё оставить тронным! А мне чего? Мне чужих имён не надо! Мне моё по нраву, и за чужими не прячусь, не нуждаюсь называться иначе! — О, вот как… — протянул Ваня, кивнув. — Простите, ежели я оскорбил вас как-то! — Не оскорбляюсь без поводу… — А можно ли ещё вопрос? — Ну валяй. — У всех Пап, что видал я на картинах да фото, одёжа белого цвету обычно… А у вас она…м-м-м… — монашек призадумался, глядя на дзимарру верховного иерарха, в коей так и уснул тот, не раздевшись. — Не жёлтая, но к цвету этому стремится явственно. Отчего же? Вам не по нраву белый? — Да не, — Папа усмехнулся невесело, сел тяжко, одеяло откинув в сторону, в кровать руками упёрся да пред собою поглядел задумчиво. — Белый цвет мне как раз-таки люб… — ответил он затем. — Но поначалу… Да оттого мне поначалу бледно-жёлтая приглянулась более, что помыслил я, будто так побогаче как-то. Ну златом шитая да и сама золочёная словно бы. Вместе с митрой наказал я такой цвет соделать. Но затем… Уразумел, что не на то обратил внимание. Чего ты думаешь-то? Цвет белый одеяния папского — то неспроста. Он чистоту да святость собой знаменует. Когда уразумел я это да вес когда придал сему значению… — Папа махнул рукой с досадою, — …уж поздно было. — В…в смысле? — растерялся Ваня. — Ну чего «в смысле»! Велел на белую переделать, дак переделали, мне отдали покорно, а на утро я — глядь! Пожелтела обратно. — Это как?.. — вытаращил глаза монашек. — А вот так! Я, может, и рад бы в белой выйти. Чтоб аки святость белизной обжигала. Надевал да сидел перед зеркалом, спецом, дабы следить. Но чуть зазеваешься, отвратишься — всё, нет белизны! По новой золотится! Да так и плюнул на это. — О, святый Боже… — Ваня перекрестился невольно. — Чертовщина какая-то, отче! — Да нет, не чертовщина… — хмыкнул тот невесело с косою усмешкой. — А лишь моя вина. Ну да полно, вот привязался! Сбирайся, парень, в путь-дорогу надобно. А, чтоб тебя! — спохватился верховный иерарх, по колену хлопнув. — Едва не запамятовал! Поди, отопри непутёвого. Как бы там не задохся… …Засим, облачился Папа Римский в наряд свой походный, то бишь, в плащ длинный цвету земляного да тусклого поверх дзимарры, а на лысину определил пилеолус, но, правда, невесть зачем, ибо сверху закрыл его шляпой под цвет плаща да с полями широкими, на глаза её надвинув пошибче да объяснив удивлённому Ване, что это конспирация такая, ибо он, Папа, путешествует инкогнито, потому узнавать его не должны нигде. На это возразил Ваня с недоумением, что конспирация сия не особливо-то и конспиративная, и тогда поднял Папа ворот плаща пошибче, дабы лицо закрывал поболе, взглянул на монаха вопросительно, дескать, а так? Тот вздохнул с улыбкою, головой покачав, да махнул рукою, ибо что ещё-то тут придумаешь лучшего? А после засунули Закарию пьяного да спящего на сиденье заднее, туда и Ваня забрался, чуть отодвинувшись от невменяемого серафима, а Папа на переднем разместился подле Энрико, что провернул ключ зажигания бодро, вдавил сцепление с газом да руль крутанул засим, и развернулся Линкольн чёрный медленно, выехал из закутка сего, от домишки ветхого, да и направился по дороге грунтовой далее, лесок огибая попутно да покачиваясь на ухабах множественных. — А куда путь держим нынче? — подал голос Ваня бодро, подавшись ближе к креслу Папы Римского да взявшись руками за спинку; Папа тем временем бутерброд жевал некий, поглядывая в окно задумчиво, отец Энрико вёл машину спокойно, глядя на дорогу, а отец Закария дрых беззаботно, распластавшись по сиденью заднему, да на особливо ощутимых кочках выдавал некие изъяснения неразборчивые возмущённо, отмахиваясь невесть от кого рукою. — В Париж, — ответил седой священник мирно. — В Париж?! — воскликнул монашек, взглянув на преподобного с восторгом. — Это же Франции столица непосредственная! Там же, о Господи, Собор Парижской Богоматери! Я мечтал побывать там издавна! А вы что же, и язык французский разумеете? — Отчего ж не разуметь? — усмехнулся Папа, всё бросая в окно справа взгляды внимательные да странные, будто разглядеть пытаясь нечто. — Мы много языков разумеем! По долгу службы положено. — О, но это же неизмеримо сложно, говор чужестранный выучить! — Ничего, управились как-нибудь. Времени-то было много. — Немыслимо! О, а ведаете ли вы, что собор нотр-дамский — это памятник, что посещают более, чем саму башню Эйфелеву? И что служит он нулевою точкой, от коей считают мили от града сего до иных городов французских? А колокола его поимённо известны! Ведаете? Мари, Эммануэль… — начал перечислять монашек, загибая пальцы на руке усердно, — …Габриэль, Анна-Женевьев, Дени, Марсель, Этьен…э-э-э… Бенуа-Жозеф, Морис, Жан-Мари, вот так! А ещё в чертогах собора сего хранится венец терновый с головы сына Божиего! А сам собор по сечению золотому выстроен! Это ли не чудо всерьёз! — Да ты, никак, учёный, — обернулся на Ваню Папа с усмешкою доброй. — Откуда понабрался, православный? — Не учёный, увы, но житие постигаю уверенно! И о религии всякой множество книжек читывал! А до Парижа далече? Приедем скоро? — Экий резвый! Да мы ведь выехали только! — А сколько ехать? — Ну отсель — денёк, быть может. Сутки. — Так мы уже во Франции?! — Ну ты даёшь, парень! — хохотнул Папа Римский, покачав головой. — Откуда ж путь-то ты держишь, ежели не в курсе, где оказался? — Да из далей далёких… — уклончиво ответил монашек. — Заплутал, видать, да запутался! — Ну, не беда, — рассудил верховный иерарх спокойно, вновь обращая взгляд в окно. — Град поглядишь теперь желанный. — И добавил тихо, мрачно: — Знать, благое соделал я, пусть и малое… Уже хорошо. И заметил он вдруг, оживившись, что там, во лесочке невеликом да меж дерев редких, мелькает силуэт знакомый да женский, издали откуда-то он вынырнул, сверкает за листвой кустов нагими бёдрами, власы растрёпанные по ветру вьёт; прижался Папа Римский ко стеклу плотнее, а из кустов вдали Огнешка строгая вышла тем временем, остановилась подле ствола одного древесного, стройная, полунагая, гордая, на автомобиль поглядела спокойно. Поднял верховный иерарх руку, помахал деве растерянно как-то, с робостью странною, да и ухмыльнулся затем мирно, увидав, что улыбнулась Огнешка слегка в ответ, склонив рогатую голову, да вновь исчезла в зелёной листве кустов. …Засим, долго так ехал по дорогам множественным Линкольн чёрный, не останавливаясь почти и вовсе, монашек Ваня о чём-то ещё болтал время от времени, поглядывая на обожаемого Папу Римского, что отвечал ему на вопросы охотно, расположившийся ко дружелюбию собеседника да перенявший настрой его бодрый; отец Энрико в беседе этой особливо не участвовал, погружённый в раздумия собственные, лишь слушал молча, внимательно глядя на дорогу проезжую; а Закария проснулся только единожды, дабы приложиться основательно к бутылке вина в руке да и обратно опрокинуться в сон опосля, время от времени бормоча нечто невнятное да ворочаясь недовольно сквозь сон. А там и ночь уж наступила, сгустилась темнота окрест, фарами яркими освещалась теперь уверенно, и заснул Ваня, прислонившись ко спинке сиденья переднего да согнувшись так неудобно да сидя, и Папа Римский вскоре захрапел за компанию, откинувшись на подголовник так, что шляпа широкополая совсем уж на лицо ему съехала; один Энрико не спал покамест, всё вёл Линкольн далее с привычною лёгкой улыбкою на устах, думал о чём-то, следя за дорогой, да на игрушку вязаную под зеркальцем порою поглядывал, что покачивалась в такт поездке, подрыгивая копытными ножками, да всякий раз неизменно радовала глаз экзорциста седого, не шибко разговорчивого даже в компании товарищей да чуть печального отчего-то ныне. …А проснулся Папа Римский поутру дня следующего, рано, да оттого, видать, что не шибко удобно было спать в таковом положении, ни повернуться нормально да ни расслабиться; открыл глаза он, пошевелился, покамест сонный ещё да прежде руки скрестивший на груди сквозь сон, да обнаружил, что спал, уткнувшись лбом во дверцу твёрдую; повернувшись да сев обычно, потёр он лоб, нащупал шляпу где-то за плечом правым да на голову надел обратно, а после на Энрико поглядел взором мутным: тот спал, руки на руле сложив да голову положив на них мирно, даже очки не снял, — умаялся, поди, без остановки-то вести авто. Ухмыльнулся Папа по-доброму как-то, завидев таковую картину, обернулся затем на Ваню; монашек клубочком на сиденье свернулся, руки положив под голову, да посапывал во сне размеренно, притулившись поближе ко дверце, ибо рядом Закария развалился бессовестно, собою большую часть сиденья занял, спящий уже целые сутки. Хмыкнул Папа с нежностью сдержанной, оглядев двоих этих задумчиво, затем вернулся в положение прежнее, поглядел сквозь лобовое стекло наружу. А там округ некий виднелся домами да улочками парижскими, тихий, покамест сонный по причине утра раннего, но и в дневное время шумный не шибко, далёкий от районов центральных; многоэтажки пестрели справа да слева, дворики виднелись опрятные, а Линкольн чёрный стоял припаркованным подле тротуара асфальтового, но как-то криво, нескладно, колесом одним на тротуар заехав, — видать, не разобрал уставший Энрико в темноте ночной, где пределы места парковочного, али и вовсе значения им не придал да и остановил Линколь как душе то было угодно. Поглядел так Папа Римский на окрестности сквозь стекло лобовое, затем приоткрыл дверцу машинную, впуская в салон свежий, чуть прохладный утренний воздух да вместе с ним и звуки жития городского, издали доносящиеся неявно. Тихо было на окраине этой, безлюдно, спокойно, и по душе пришлось спокойствие это верховному иерарху, — он скрестил руки на груди, чуть привалился к спинке сиденья боком, разглядывая многоэтажки да улицу задумчиво, и как-то покойно сердцу грубому в одночасье стало, но одномоментно и отчего-то тоскливо, да впрочем, не была нехорошею тоскливость эта, — напротив, появляется таковая обычно, когда на красоту чего-либо зришь непосредственно, а покой гармоничный в чём-либо — то всегда красиво да сердцу любо. И сидел так Папа Римский, в мысли погружённый основательно, покамест не подошёл к нему бродяга какой-то внезапный: невесть откуда нарисовался, из-за Линкольна выйдя, одетый небрежно да со взглядом недобрым, диким; встал бродяга рядом с ухмылкою наглой, засунув руки в карманы потёртых треников, а Папа очнулся от раздумий тотчас, поглядел на него затем, да однако без удивления всяческого, лишь брови вопросительно поднял. — Гони бабло, папаша, — возвестил бродяга на чистом французском да и выудил из кармана заточку. Вздохнул Папа Римский устало, руку протянул к бардачку напротив да вдруг, в ответ на заточку вострую, револьвер внушительный достал оттуда, курком щёлкнул, крутанув барабан массивный, да ухмыльнулся, на растерявшегося разбойника направив дуло спокойно: — Чего там вякнул? Невнятно мямлишь. Струсил бродяга явственно, попятился, руки вскинув да суетливо под дулом задёргавшись, пролепетал: — Доброго утра тебе, отец! — да и ретировался немедля прочь, трусцой поспешил, оглядываясь на Линкольн опасливо. Покачал головой Папа Римский, убрал пистолет обратно, вновь сел, скрестив на груди руки, да усмехнулся затем, окинув окрестности ехидным взглядом: — Так ты меня приветствуешь, значит? Париж, город мечты да любви… Ну-ну. О, славный, великий Париж, столица государства французского! Символ любви, романтики, элегантности, воспетый пером, кистью, кинематографом, мечта романтиков да нежных барышень! Красивы улицы твои несметные, пёстрые, многолюдные да разные, приютившие на своих просторах сотни ресторанов, бутиков, музеев! Богата кухня твоя рецептами да блюдами, богата мода твоя дизайнами да стилями, сады твои что кущи райские цветущие, дома твои что фасады из-под пера писателей-сказочников! Свободой да жизнью исполнены просторы твои безграничные, издревле люд приезжий привлекают своими красотами!.. Но у всякого полотна цветастого изнанка есть со стороны иной, и изнанка всякая обыкновенно от лицевой стороны отлична шибко, непривлекательна да неприятна для взгляду смотрящего цветами блеклыми да искажённым узором действительности. Округов множество делило град Париж на части, спиралью этакой границы их до центра вились по задумке сил правящих, и ежели округа центральные — то приветливые да знаменитые районы, туристов привлекающие достопримечательностями известными, культурные да спокойные в целом, то те округа, что от них расположились подалее, таят опасности да нежелательные встречи, и всякий округ по-особому отличен в этом, то люмпены по улицам бродят, то восточные лица не так уразумеют во словах твоих смысл, то торгаши облапошить задумают, то места злачные да распутные завлекать начнут издали стоящими у дороги девицами, да в пору ночную особливо рискует запоздалый путник, гуляя по таковым районам, ведь под покровом ночи обыкновенно лишь пуще царят силы злобные, не столь и демонические да рогатые-то даже, сколь именно что человечьи, стократно более опасные да насущные. Заслышал Папа Римский вскоре с сиденья заднего шорох тихий, обернулся задумчиво, узрел, что пробудился монашек Ваня, сел там, глаза потирая да потягиваясь, а после на верховного иерарха взглянул рассеянно да улыбнулся тотчас: — Доброе утро вам, отче! А где это мы? — Да уж в Париже, видать, — ухмыльнулся в ответ Папа. — О, Боже мой! — воскликнул монашек с восторгом, кинулся было дверцу открыть да наружу выскочить вон, но осадил его верховный иерарх с усмешкой: — Обожди прыгать, сынок. Мы на окраине. Небось, к Собору ведь хошь? — Да, да! — Ваня воззрился на Папу с надеждою. — О, мечта! Да нешто побываю я во святилище знаменитом вместе с Вами! Великая честь, отче! И помыслить о таком было боязно, ведь кто таков я, дабы сметь о подобном думать! — Что ж вы так орёте-то?.. — подал голос отец Энрико, разбуженный восторгами монаха; сел он, откинувшись на спинку сиденья, рукою лицо отёр устало да вздохнул глубоко, однако с улыбкою обыкновенной, мирной. — О, простите мне несдержанность мою, преподобный! — Ваня прикрыл рот руками, взглянув на священника виновато. — Вы, верно, не выспались нынче? — Да ерунда, — ответил тот, покачав головой да взглянув на часы наручные да стрелочные, что на запястье его левом сидели ныне ремешком кожаным. — Чего терять время попусту? Коль проснулись — к делу приступать надобно. — Обожди покамест, — поглядел на него Папа Римский, рукой поведя в сторону. — До Собора давай поначалу. — До какого? — До нотр-дамского. — Да будто мы его до сих пор не видели? — Этот, — Папа указал на Ваню большим пальцем, — …не видал. Хмыкнул отец Энрико с улыбкою, глядя на верховного иерарха внимательно, будто уразумел что-то тайное да неозвученное, да в итоге и внял просьбе сказанной, крутанул ключ зажигания спокойно, и покатил Линкольн чёрный далее, с места парковочного выехал да по улочке вперёд устремился; подсел Ваня к окошку поближе да глядеть с интересом принялся на проплывающие дома да проспекты, приоткрыв рот смотрел на здания, на вывески, на люд прохожий, и чем далее ехал Линкольн из района в район, тем люднее становилось на улицах, да пейзажи городские менялись разительно; с восторгом разглядывал монашек град обширный да пёстрый этот, доселе в таковых городах-то и не бывавший даже, а всё более по деревням путешествовавший да сёлам, и непривычна была ему жизнь таковая суетная, но, всё одно, интересна для ума пытливого. А вскоре выехал Линкольн в округ нужный, до острова Сите, что на реке Сена стоит издревле, и девять мостов соединяют сей остров с Парижем прочим, а на тверди его парки да скверы красоты немыслимой раскинули свои чертоги зелёные, дома жилые стоят да памятники архитектурные многие, средь коих Собор Парижской Богоматери, Нотр-Дам-де-Пари, высится своею громадой напротив великой площади; покатил автомобиль по одному из мостов возможных, и закрыл тогда Ваня глаза руками прочно, возвестив уверенно: — Глядеть не буду, пока не достигнем наверняка! Но чем ближе подъезжал Линкольн к цели намеченной, тем ясней становилось, что что-то да не так в облике собора великого этого; пригляделся Папа Римский, к окну поплотнее прижавшись, нахмурился да чертыхнулся тихо: — А, чтоб тебя!.. Я и запамятовал… — Что такое, отче? Чего стряслось? — вопросил обеспокоенно монашек, не отнимая рук от лица. И покамест не добралась сия компания до нужной площади, не умолкал Ваня с вопросами своими настырными, взволнованный изъяснением Папы, но никто ему не отвечал пока что, невесть по какой причине. А лишь только припарковался Линкольн подле площади, слева, у дерев с фонарями, лишь только затормозить успел, — выбрался Ваня наружу поспешно, дверцу за собою захлопнул, обернулся к собору великому, дорогу перебежав до площади, и замер тотчас, застыл на месте под взорами прохожих множественных, что монаха настоящего и вовсе никогда не видали в живую. Папа Римский вышел спустя минуту, надвинув шляпу на лицо пуще да ворот плаща подняв повыше, да выудил вдруг из кармана очки солнцезащитные, сплошные да обширные, на нос напялил, чуть сдвинув вниз, дабы не чрез стекло это тёмное зрить, а поверх, да и перешёл дорогу сию неширокую следом, на пару с подошедшим отцом Энрико, на коего тоже глядел с интересом люд окрестный, ибо внимание высоченный да статный экзорцист к себе невольно привлекал везде, где только стоило ему появиться. — Что… — пробормотал монашек, таращась на собор растерянно. — О, Пресвятый Боже, да что же это такое, люди?!.. А Собор Парижской Богоматери высился над площадью людной как прежде, где и был со времён незапамятных, вот только шпиля его знаменитого, что острием устремлялся к высотам небесным, боле не было, да и крыши целой не было тоже, вся лесами строительными была святыня эта уставлена, что пестрели частоколом своим аки ежи какие-то колючие, и глядел на это Ваня бедный, стоя посередь людной площади пред высотою Собора Парижского, издали смотрел на Святыню несчастную, от пожара безжалостного, от поджога специального, пострадавшую год али два назад, и глазам своим не мог поверить, слова не мог иного вымолвить. — Беда-а… — протянул Папа Римский, вместе с отцом Энрико встав рядом с монахом да поглядев поверх очков солнечных на Собор. — Говорю ж, запамятовал за своим заботами… Страшная была трагедия. — Как случилось это?.. — прошептал Ваня горестно. — Да как… — верховный иерарх хмыкнул невесело. — Известно, как. То политические штучки. Знаю я их… От Собора избавились, а после молвят: «за пять годов восстановим!» Ага, держи карман шире. Теперь им руки-то развязаны, парень. Захотят — под центр увеселительный святыню перекроят отныне, а прежде неприкосновенной значилась до «чрезвычайного случая». Вот и организовали чрезвычайный. Иные твердят, дело рук исламистов. А чего! Те улыбаются ходят, ржут неприкрыто над горем сим! Да только, думается мне, не они это. Вон, вишь? Крыша сгорела дотла. А не столь давно её обрабатывали противопожарным чем-то. А ведь из древесины вековой была соделана, которую не взял бы пламень сходу. А опосля сей обработки…возгорела мигом. Интриги плетутся в народе правящем, сынок, извечно так было. Религия ныне «не в моде». Да, не скрою, кровава она была некогда… Но убивать столь великие памятники, уничтожать произведения искусства, память лет минувших… Не-ет, бесчеловечно. Ни черта в людях нет святого ныне, и ни черта им не свято. — Не разумею я интриг политических… — произнёс Ваня с трудом будто, всё глядя на Собор погорелый. — Но разумею, когда благое деяние вершится, а когда — дурное, злое. О, великий, прекрасный, несчастный Собор!.. О, люди!.. Да что же это такое делается?!.. Да и потекли по щекам его слёзы в тот же миг горькие под взорами Папы Римского растерянного да спокойного отца Энрико, слёзы гнева то были праведного, обиды страшной, боли жгучей по Собору Парижскому великому, пострадавшему от рук того, кто, верно, не разумеет чужого горя напрочь, кто равнодушен к чувствованиям сердец живых, лишь циничные цели преследующий; стоял монашек Ваня посередь обширной да людной площади, глядя со слезами на глазах искренних на пострадавший стан Собора древнего, что столько судеб повидал за житие своё долгое, что столько исповедей да молитв неистовых принял да вознёс к небесным высотам, хранящий в себе святыни иные, историю, прошлое, то, что безвозвратно кануло в веках, но осталось своим духом во соборных священных сводах; а вокруг люд ходил равнодушный, фотографировался с улыбками на фоне погорелого храма, погоревавший, быть может, для виду в тот день роковой, а ныне уж обо всём позабывший, на то несмотря, что пред глазами его трагедия сия осталась и доныне. Всплеснул руками монашек горестный, воззвал к прохожему люду: — О, люди!.. Братья!.. Сестры!.. Да почто же вы так улыбчивы подле убитой святыни, что в муках отходила в пожаре?!.. Почто же всегда вы так улыбчивы подле горя чужого?!.. Не горит разве сердце ваше совместно?!.. Так ведь всё пожгут на свете этом, раз с улыбкой вы трагедии сии привечаете!.. Очнитесь, люди!.. Откройте очи, сердца откройте!.. Наше прошлое жгут дотла!.. А коли прошлое жечь умеют — сожгут и будущее!.. О, люди, что же вы?! Что же вы?!.. Но на монаха стенающего лишь косились как на дурного, ничего не отвечали ему, поскорее убираясь прочь, а подростков группа со смехом презрительным пару раз его издали на телефоны сфотографировала, зубоскаля шакалами дикими. Ничего Ваня речью своею не добился отчаянной, опустил руки горестно, глядя на народ равнодушный со слезами на глазах светлых, а затем и вовсе лицо в ладони спрятал да и согнулся во плаче у всех на виду, на колена упал, содрогая рыданием плечи. — Да полно тебе, парень!.. — растерялся Папа Римский окончательно, глядя сверху вниз на картину сию трагичную да одинокую. — Я это, я там подмочь попытаюсь хоть как-то! Ведь и сам располагаю какой-никакой властью… — Правда?.. — выдавил сквозь рыдания Ваня, подняв голову да посмотрев на верховного иерарха глазами заплаканными. — Да правда! — ответил тот с досадою, ибо сжималось нечто в сердце жестоком при виде слёз этих горьких да глаз отчаянных. — А то и вовсе морду набью кому-нибудь там, ежели надо!.. Хочешь? Укажи только! Улыбнулся Ваня несмело сквозь слёзы, услыхав такую заботу своеобразную, да однако же искренную, да узрев к тому же очки нелепые эти на носу конспирирующегося понтифика. — Не быть вам шпионом, отче, — хихикнул он робко, отирая слёзы со щёк рукою. — Почему? — удивился Папа, а затем уразумел про очки, глаза в кучку свёл, на них взглянув невольно, да вновь на Ваню улыбающегося посмотрел растерянно. — А что? Ладные очечи! Рожи-то за ними не видать! Прыснул Ваня снова, прикрывшись ладонью, да затем погрустнел опять, на Собор поглядел печально. — Дай Бог, святыни внутри не взяло роковое пламя… — произнёс он тихо. — Да их спасли, вроде. — Хоть что-то благое… — прикрыл монашек глаза смиренно да перекрестился затем, на коленах по-прежнему стоя. — Исламисты… — усмехнулся он невесело, вспомнив слова Папы Римского. — Зачем же они злорадствуют?.. Зачем распри все эти?.. Ведь у Господа нет религии, — он открыл глаза, посмотрел на Собор твёрдо. — И все наши правила…лишь человеческого разума придумка. И тут шум внезапный некий раздался слева, со стороны дороги, визг тормозов отчаянный да скрежет металла прерывистый; обернулись Папа Римский, отец Энрико да Ваня на грохот сей жуткий да и узрели, на месте застыв поражённо, что Линкольн чёрный развернулся поперёк дороги, крутанулся, распугивая собою прохожих, да вписался в машины, припаркованные поблизости. — Проснулся, гнида! — рявкнул Папа в сердцах, и втроём мгновенно бросились они к Линкольну разбитому, за рулём коего Закария пьяный вопил, руль вращая нещадно: — Бросили! Кинули! Ясно всё, ясно! Никому я не нужен, сволочи!.. Подскочил Папа Римский ко дверце, рванул на себя, Закарию за шкирку схватил с бранью лютой да рывком на сиденье закинул заднее, перелез на своё место, уступая отцу Энрико руль, а монашек тем временем сиганул назад, за серафимом вслед, что растянулся там в недостойной позе да материл всех без разбору горестно. — Газуй, газуй, быстро! — взмахнул руками верховный иерарх сердито, а преподобный руль крутанул уверенно, выводя Линкольн из заноса, и зарычал автомобиль отчаянно, припустив по дороге прочь, дабы не нагнала его полиция местная. — Ты, дурнина поганая, чё удумал?! — обернулся Папа Римский на Закарию, взглядом злым поверх очков на него воззрившись. — Подставить хошь?! Чтоб накрылась вылазка?! — А ку-уда вы ушли-то!.. — заныл серафим нетрезво. — Погулять, твою мать!.. — Не бранитесь, отче! — одёрнул его Ваня с укором. — Все, слава Господу, живы да здравы! — Ну этот явно уже не в уме! Один Энрико молчал в этой брани, на дорогу глядел он сосредоточенно да взором странным своим, безумным малость, но оттого лишь, что цели, намеченной мысленно, вознамерился напрямик достигнуть, ибо заслышал уж сирену отдалённую полицейскую; во дворы гнал он усердно, выруливая в потоке машин городских да пугая неистовостью этой водителей, нырнул в проулок вскоре, в арку некую, там поплутал малость в лабиринте дворов множественных да в итоге остановился в закутке каком-то, за стеною здания неясного да за баками мусорными, заглушил мотор Линкольна разбитого. — Убираться отсюда надо, — произнёс отец Энрико спокойно, выходя из авто наружу. — На машине не поездим более, отныне она заметна. — Треклятый утырок! — выругался Папа Римский на Закарию в последний раз, ибо подуспокоился уже явно, пар выпустив; перегнулся он на сиденье заднее, схватил серафима за шкирку снова да за собой из Линкольна вытянул, а Ваня следом вылез обеспокоенно, прихватив свою котомку попутно. Отец Энрико же тем временем из багажника достал сумку с оружием, закрыл багажник засим, на сигнализацию авто поставил да подошёл к товарищам быстро, да не суетливо, однако, а с привычным невозмутимым спокойствием. — За мной, — скомандовал он ровно да направился вглубь двора уверенно. — А с этим-то чего делать?! — Папа взглянул растерянно на Закарию пьяного, что едва ли и вовсе на ногах держался, опираясь о ближний железный забор; вздохнул верховный иерарх затем, шагнул к серафиму да и водрузил себе его чрез плечо разом, закинул так да и поспешил за преподобным сердито; Ваня следом засеменил торопливо, вопросив обеспокоенно: — Да разве не подозрительна картина эта? — Не боись, сынок, — ответил ему Папа на ходу, придерживая бурчащего Закарию на плече. — Он в надпространстве своём торчит, для незрячего глаза невидим. — Но всё равно это выглядит странно! Надо, чтобы он подле шёл! Призадумался верховный иерарх над этим, хмыкнул, уразумев, затем сдёрнул Закарию с плеча, поставив на ноги, да и двинул ему по лицу кулаком хорошенько, за плечо придержав, дабы не рухнул. Серафим очнулся мигом, завопил возмущённо да злобно, но Папа дёрнул его за руку мрачно: — Подле меня иди, собака, иначе в бак мусорный тебя суну, ко крысам! Уразумел угрозу Закария, икнул обиженно да за товарищем следом покорно поплёлся, за рукав плаща его держась крепко, дабы не навернуться мордою оземь, споткнувшись. — А куда мы идём конкретно? — вопросил Ваня в очередной раз, поглядывая на шествие сие взволнованно. — Нефилимов ищем, — ответил Папа Римский ровно, поглядывая окрест из-под полей шляпы, поверх очков, да поминутно повыше подымая ворот. — А ежели найдёте — что тогда? — Нам выследить надобно, откуда лезут они да за коим хреном. — А как на след искомый выйти мыслите? — Да чёрт его знает… Планировали-то по городу поколесить, осмотреться. Пешими же… Нечисть всякая наших издали чует обычно, разбегается загодя. Эй, Энрико! Притормози, хоть обмозгуем получше! — Некогда нам тормозить, Преосвященный, — ответил седой священник с улыбкою лёгкой, шествуя вперёд твёрдо да неся в руке массивную сумку с оружием всяческим. — Мне закуток нужен безлюдный, дабы заговор словесный соделать. — А что за заговор? — спросил монашек с интересом несмелым. — Так след искомых попытаюсь выследить. — Отче, — Ваня прибавил ходу, поравнялся с Папой Римским суровым. — А чем нефилимы опасны? — Ну ты писание читывал? — взглянул на него верховный иерарх мирно. — Да, разумеется. — Писано там, что твари эти пожрали еду всю у люда, едва расплодились сильнее, за людей даже принялись, да когда б их не того, не поубивали нахрен, то под ноль опустошили б города. В общем, в чём тут дело-то… Угроза они весомая. И вряд ли беспричинно объявились нынче. Беспричинно-то вообще ничего на свете не появляется, резон явленью всякому да действию всегда предшествует. — Ваша правда… — Ну и вот, в связи с этим, трагедию грядущую должны мы предотвратить непременно. А трагедия грядёт обязательно, пожрут они людей да пищу иную, которую только возможно пожрать. Не спроста они появились, вот что ясно. Кто-то да стоит за сим причиной да контролем. — Политические штучки! — кивнул Ваня уверенно, наученный уже да разумеющий. — Да рано покамест утверждать, — усмехнулся Папа Римский важному виду его. — Ко дню нынешнему лишь то мы выяснили, что в области парижской активность их пошибче оказывается, нежели в других частях света. А нам, того, — он изобразил некий жест рукою. — В гнездо самое ударить нужно, вот так мы прозвали это. Центр, откуда все они лезут. Ваня кивнул задумчиво, поглядывая по сторонам невольно, а спустя минуту-иную в арку некую новую зашли они со двора, в таковую, где глухо было да безлюдно и вовсе. Поставил там отец Энрико сумку наземь, к стене подошёл кирпичной, руку поднял да, заговорив латынь некую монотонно да в полголоса, чертить символ странный по кирпичу сему принялся, и ничего доселе не было в пальцах его, а опосля латыни воссияло там синеватым светом да под движением руки уверенной собой начертало на стене рисунок магический, как если бы его рисовали мелом. Раскрыл рот Ваня поражённо, наблюдая за действием сим сокровенным затаив дыхание, а преподобный закончил тем временем, отошёл на шаг, рукою взмахнул резко напротив печати светящейся сей, изречение произнёс окончательное да жестом твёрдым указал во печать раскрытою дланью. И воссиял знак пуще прежнего, крутанулся, замерцал, запульсировал, сосредоточил свечение в центре, а после в иной рисунок сложил там свои линии, поменял местами буквы да чёрточки, отражаясь синеватыми бликами во глазах отца Энрико внимательного, что глядел на сие действие пристально, запоминая да чуть хмуря брови строгие; а затем, когда уразумел всё священник надёжно, махнул рукою он снова, в кулак сжал ладонь подле знака, будто взял печать с расстояния невеликого этого без касания и вовсе, да и резко смахнул со стены, так, что сгинул символ тотчас за рукою его следом, угас да пропал навеки. — Ну чего? — сразу спросил Папа Римский, поверх очков солнцезащитных глядя на товарища. — Теперь ведаю направление нужное, — повернулся к нему отец Энрико. — Но иной вопрос возникает засим. — Какой? — Коли будем мы по улицам с клинками да огнестрельным носиться… полицию к себе привлечём обязательно. — Ну к экзорцистам нашим же не цеплялись ранее! Они ватагами целыми города патрулировали. — Не забывай, Преосвященный, что мы инкогнито. Ты сам так пожелал да решил. Никак, забыл, что вся полиция тогда была тобой куплена? — А тут… — Папа растерялся, нахмурился, повёл руками, — …не куплена? — Откуда ж мне знать, друг мой. Это твои дела, не мои. — Чёрт, я не помню… — верховный иерарх сплюнул с досадою, поставил руки на пояс сердито. — Ну, постараемся средь люда с огнестрелом не носиться покамест! На всякий случай. Нет, ну по логике… — он призадумался. — С властями всякими мы переговоры вели насчёт этого. Но нестабильно это всё, ох, нестабильно… — Да др-рать их всех!.. Ик!.. — высказался разумно отец Закария, пошатнувшись да цепляясь за рукав плаща Папы Римского. — Ой, молчи!.. — Папа отмахнулся от него задумчиво, затем на отца Энрико поглядел, решил сурово: — Тогда будем гнать водой святою да распятьями. Крестом не напугаешь люд да не вызовешь паники. Хотя… — он усмехнулся, покачав головою. — Не-е. Креста народ порою боится пуще ножа да пули. Веди, коли путь ныне ведаешь!.. …Вышла из арки компания сия вскоре, по карманам распихав кресты да бутылки со святой водою, в том числе и Ване вручили воду, а от креста серебряного да специального он почему-то отказался поспешно, уверив, однако, что у него свой, осиновый, имеется. Повёл товарищей отец Энрико со двора сего да во дворы иные, и время некое бродили они так по улицам, всё не могущие цели искомой никак достигнуть, преподобный время от времени сверялся с символом заклятым, на ладони являя копию его уменьшенную, будто, доселе смахнувший печать со стены, на самом деле в рукав сутаны её себе спрятал, чтоб ныне вынимать аки компас. — Да они чуют нас за километр! — бросил недовольно Папа Римский, поглядывая окрест поверх очков солнечных. — Всерьёз? — удивился Ваня. — Ну, образно… Да будто ведаю я, каков предел их чутью! Но у иных рогатых явно не так, что у разумных, что у звериных… А эти — странные какие-то, нас избегают исправно. Видать, кровь ангельская так сказывается. — Да как бы так сбить их с толку? — Да чтоб я знал! — А нет ли у вас словесных способов для сего в подмогу? — Да кабы были, давно бы их уже наболтали заранее! — Дела-а… И так бродили они по улицам да дворам града Парижа шумливого, покамест не хмыкнул отец Энрико задумчиво, в очередной раз наблюдая знак заклятый да то, в какую сторону он нынче указывает. — Чего там? — тотчас вопросил Папа Римский. — Поспешить нам надобно, — ответил преподобный, ускорив шаг. — Цель, что сейчас я наблюдал время некое, недвижима уже с минут этак пять. — О, неужели! — возрадовался верховный иерарх сердито, запуская руку в карман плаща своего, где распятие лежало надёжное. Монашек же вдохнул поглубже, котомку на плечах за лямки оправив нервно, и лишь отцу Закарии плевать было на новость озвученную, ведь продолжал он поминутно к горлышку бутылки винной в руке прикладываться, бранясь невнятно да надоедливо тягая Папу за рукав. А компас своеобразный привёл компанию сию тем временем к очередной дворовой арке в глухом райончике. — За аркою, — оповестил отец Энрико спокойно. — С места не двигается. Не шумите, возьмём неожиданностью. Преосвященный, оставь серафимчика подле, распугает нам цель долгожданную. Усадил Папа Римский Закарию пьяного подле стены и впрямь, от рукава своего отцепив с усилием, и втроём они в арку отправились тихо, медленно, в руках сжимая наготове бутылки со святой водою, конструкции таковой, дабы дозированно было возможным жидкость сию на врага разбрызгивать; сглотнул Ваня нервно, поближе к Папе держась невольно, будто в лице его ото всех бед спасение разумея надёжное, и подкралась эта троица к выходу из арки каменной вскоре, там притормозили товарищи малость, да затем все разом выглянули из сего глухого укрытия, аккуратно да ко всему готовыми будучи. И узрели они тотчас картину следующую: на баке мусорном, невдалеке и вовсе, подле таких же баков да спиною к товарищам, сидело нечто размеров внушительных, серое, огромное, страшное, копалось в баке, не чуя слежки, видать, по причине шибкой вони из груды мусорной; крыла громадные, пернатые да светлые, росли из спины чудовища да перьями на ветру шуршали, а хвост со стрелкою вострой на конце своём вихлялся из стороны в сторону аки червь какой-то противный; нагим был зверь этот страшный, без шерсти да без оперения помимо крыл, а лика его покамест не было видно, ибо пожирало чудовище в баке мусорном отходы мерзкие, шурша, чавкая, да разрывая пакеты чёрные руками когтистыми, мощными. Во все глаза таращился Ваня притихший на сие зрелище из-за плеча Папы Римского, доселе таковых существ не видавший нигде, а Папа кивнул отцу Энрико тем временем, что, дескать, изловить надо крылатого, но оба медлили почему-то растерянно, не разумея, как бы подступиться так к сему чудищу надёжно, ведь огромное же, неистовое, одной водой святою тут не управишься. Нагнулся тогда отец Энрико медленно да осторожно, сумку с оружием наземь положив да взгляда не сводя с нефилима пирующего, за молнию взялся пальцами да аккуратно расстёгивать начал, дабы оттуда достать сеть заклятую, которую, в общем-то, надо было приготовить заранее; да только оклик вдруг громкий, гулкий в арочных сводах, раздался да вздрогнуть всех заставил тотчас: — Я не хочу там сидеть! — С-сука! — рявкнул на объявившегося Закарию Папа Римский, но никто более ничего не успел соделать, ибо узрели товарищи в тот же миг, что прекратил нефилим трапезничать, замер на миг некий, а после и обернулся резко. И ахнул монашек Ваня в ужасе при виде лика чудовищного да жуткого, безглазого и вовсе, без всяких влас, ушей да носа; и две пасти было у чудовища этого страшного, одна — дабы терзать, вторая — дабы молвить, и первая, что на лике, скалилась зубами вострыми, а вторая, что под ликом, шипела да извивала язык. И схватился отчего-то монашек за горло собственное, будто в испуге странном, что вот-вот там такая же пасть вдруг вырастет, попятился назад в панике на ногах ослабших, а Папа Римский да отец Энрико не растерялись да не стали медлить, вдвоём на нефилима бесстрашно бросились, и вдвоём же пистолеты из карманов выхватили, позабыв о решении общем не привлекать внимание горожан оружием; два выстрела прогремело одномоментно в миг следующий, и зарычал нефилим громогласно, злобно, раненый под крыло да в крыло, но вместо того, чтобы на врага мигом броситься, — рванулся куда-то в сторону, взмахнув огромными пернатыми крылами, да не взлетел, наземь пал, загрёб песок руками когтистыми да прочь бегом кинулся аки зверь дикий, мимо арки да на улицу людную. — Догнать! — скомандовал Папа Римский мгновенно, пару раз ещё пальнув в нефилима из револьвера своего золочёного, преподобный же сумку схватил с оружием, и гурьбою кинулись они на проспект из арки, не забыв захватить невменяемого отца Закарию, что о стену опирался растерянно. Высыпав на тротуар людный из выхода арочного, остановилась компания эта невольно, оглядываясь, да тотчас и узрели товарищи беглеца демонического, всё далее он уносился скачками вдоль машин да люда, вправо, кровью алою поливая асфальт. — Не догоним, — заключил отец Энрико спокойно, глядя чудищу вслед. — Пойдём по…к-крови?.. — подал голос Ваня несмело, за Папой Римским невольно прячась в который раз. Верховный иерарх же огляделся снова, будто в поисках чего-то такого, что помогло бы нагнать нефилима треклятого, ибо выпускать из виду добычу подбитую, что едва ли не попалась, наконец, ему шибко не хотелось нынче; и тут же увидал он автобус некий, синий, обширный да пустой, стоял он подле тротуара, припаркованный вдоль, и лишь водитель сидел в кабине, газету спокойно почитывая. — А ну, за мной! — скомандовал Папа, ухмыльнувшись победно, и тотчас ринулся к сему автобусу без раздумий лишних; вломившись в дверцы раскрытые да взобравшись в салон с завидной прытью, схватил Папа Римский за шкирку водителя бедного, что и вовсе не сразу уразумел происходящее, вытаращившись на явление сие внезапное глазами круглыми; и без всяческих зазрений совести выбросил верховный иерарх оторопевшего водителя вон, махнув рукою товарищам: — Быстрей! Быстрей! Чего застыли?! Ухмыльнулся отец Энрико весело да и ждать себя не заставил, отца Закарию да сумку с оружием на сиденья пассажирские бросил, а сам на водительское без промедления сел, ключ провернул да за рычаг переключения передач резко дёрнул; монашек Ваня, поражённый донельзя, едва успел шмыгнуть в автобус следом, схватившись за протянутую руку Папы Римского, что рывком монаха затащил вовнутрь, успев за миг до захлопнувшихся дверей; загудел автобус обширный под возмущённые да горестные крики водителя снаружи, тронулся с места, вильнув, да сходу скорость набирать упорно принялся, лишь чудом, видать, не врезаясь в машины попутные. — Что же вы делаете?! — воскликнул Ваня, вцепившись в спинку одного из пассажирских кресел да воззрившись на Папу Римского дико; тот стоял посередь прохода да ближе к сиденью водительскому, руками держался за вертикальные жёлтые балки, слева да справа, да глядел вперёд поверх очков уверенно, с ухмылкою решительной да победной. — Это дурное деяние, отче!.. — добавил монашек, едва держась на ногах при поворотах автобуса резких. — Грабёж самый истинный, грех!.. — Да уж не дурное, парень, — ответил Папа, чуть обернувшись на отшельника раздосадованного. — Ради блага умыкнул я машину эту! Дабы нагнать нефилима треклятого! А для кого стараюсь-то, а? Для люда целого! Ради люда да ради того, в том числе, у кого я отжал сей автобус! — Но… — Ваня смешался, растерявшись, ибо звучал этот ответ логично да обоснованно. — Но вы горе принесли бедняге!.. — Горе будет, если эти твари крылатые весь мир сожрут. Тогда и автобусы никому уже не понадобятся. Гони, гони, Энрико! Вон он! А нефилим раненый тем временем и впрямь маячил невдалеке, оборачиваясь поминутно на автобус синий, что мчал по проезжей части, покачиваясь ненадёжно да собой оттесняя автомобили прочие, и постепенно скорость набрал он внушительную, ибо и чудище крылатое неслось шибко быстро, сравнимо со скоростью автомобиля резвого. — Музыки не хватает нынче, — выдал вдруг отец Энрико, руку протянул да радио включил во панели, но каналы попереключал недолго, в итоге брови подняв с улыбкою да громкость выкрутив пуще: — О, моя любимая песня! * Прекратил преподобный щёлкать станции, за руль взялся руками обеими, а из динамиков оглушило тем временем музыкою бодрой, динамичной, безумной во своём веселии, полилась дикая пляска неистовством своим в полную громкость, на радость приободрившемуся отцу Энрико, что с улыбкою мирной в такт головою покачивать начал, вращая «баранку» беспечно; припустил автобус синий лишь пуще под сие безумство оглушительное да быстрое, а Ваня вытаращился на седого священника дико, хватаясь отчаянно за спинки пассажирских сидений, да услыхал, как воскликнул отец Закария позади откуда-то: «Ей-ей! Вальсируем!..». Да тотчас грохот опосля сего заявление раздался внушительный, ибо серафим, из-за сидений вылезший да в полный рост вскочивший, крутанулся на месте в танце да и загремел куда-то на пол, не удержавшись на очередном повороте. — Дави его! Дави! А ну! — командовал Папа Римский в запале, рукою размахивая решительно да указывая на нефилима бедного, что со всей прыти нёсся вперёд, уже заметно выбиваясь из сил. И так колесили они время некое по оживлённому городу под безумство играющей песни, выруливал умело отец Энрико в потоке всеобщем, маневрировал на поворотах легко, взором пристальным вперившись в цель, впереди несущуюся, а Папа Римский всерьёз услаждался сей гонкою, ухмыляясь в торжестве непонятном да наблюдая за беглецом пернатым с огоньком странным в глазах выразительных; а спустя время, когда отзвучала песня окончательно да сменилась иною, какой-то печальной да плавною своими скрипками, завыли позади сирены полицейские пронзительные, и отошёл монашек Ваня от шока первоначального, воскликнул испуганно, на очередном заносе припадая к сиденью пассажирскому: — Вы психи!.. Вандалы!.. Преступники!.. Да разве в уме вы?!.. Что вы такое устроили?!.. — А мы тебя за собой силою не тащили! — усмехнулся в ответ Папа Римский; развернулся он, за балки придерживаясь вертикальные, да поглядел на поражённого отшельника с ухмылкою самодовольной, уверенной. — Не любы методы наши, сынок? Мои не одобряешь поступки? Да мне плевать на твоё одобрение! — он хмыкнул надменно, голову вскинув гордо, и печаль какая-то странная мелькнула в глазах его тёмных попутно сей речи. — Вся жизнь человеческая…то запреты на то, на это! Законами обложили да правилами, под колпаком все у верхушек невидимых! Что ты думаешь? Я тут всесильный? Да в мире этом господ и без меня хватает! Таких, каких я никогда не достигну! И потому-то я нынче за очками сими дурацкими прячусь да шляпой закрываюсь от люда! Чем выше ты взбираешься по титулам, тем жёстче за тобою слежка! И мир человеческий — неволя лютая, парень! Так покамест могу я гнать на автобусе этом чёртовом, покамест руки мне за спиной не скрутили, пристукнув по темечку насмерть — буду гнать! И буду то лишь делать, что я, я сам, желаю! И всё постараюсь сделать, чтоб не меня нашли в канаве дохлым завтра, а тех, кто возжелал меня туда определить! И ни Дьявол, ни сам Великий Боже мне не указ в моих хотениях! Да, я Господу посвятил свою службу… И я хочу быть…хорошим… — Папа Римский смирил свою злобу, склонил голову на бок, глядя на монаха притихшего, и горечь некая зазвучала в его грубом гласе. — Хочу, чтобы по совести оно да по-доброму… Да только разве с миром этим по-доброму можно?.. Он разве любит в ответ на любовь?.. Я порешил всё для себя давно. Я всё возьму от мира, что пожелаю только. Я не хороший… — верховный иерарх покачал головою печально. — Дерьма я много уж сделал за век свой… Я говорил напрямую с Господом, он отвечал мне, и он крышует моих ватиканцев… Но что он хочет от меня?.. Что он хочет?.. — Папа запрокинул голову горестно под вой сирен полицейских, в потолок поглядел отрешённо да горько. — Какое у меня…предназначенье?.. И как уразуметь тот смысл истинный, когда я сам уже ни в чём не вижу смысла?.. Смотрел монашек Ваня во все глаза на Папу Римского печального, на Высшего Иерарха Римско-католической церкви, Наместника Божия на земле, архиепископа и митрополита провинции Римской, что стоял посередь прохода, держась за вертикальные поручни, а полы плаща его да шляпы тулья вились на ветру беспокойном, что прорывался сквозь приоткрытые форточки в окнах; и защемило сердце во груди неравнодушной монашьей, будто коснулось сокровенного чего-то, что никому не раскрывал понтифик великий, быть может, и сам не разумеющий, что есть оно, это сокровенное, в его сердце жестоком, к таковым вещам нечувствительном да слепом обычно. — Синий рейсовый автобус, остановитесь и прижмитесь к обочине! — прозвучало из рупоров снаружи. — Синий рейсовый автобус, повторяю, остановитесь и прижмитесь к обочине! Очнулся Папа от раздумий своих нелёгких, воззрился на Ваню снова, растерянно как-то да печально; а тот ещё малость поглядел на него в ответ поражённо, а затем и посерьёзнел его взгляд, посуровел, да и произнёс монашек твёрдо, нахмурив тонкие брови: — Не дайте им нас настигнуть, отче. И ухмыльнулся Папа Римский невольно, ибо тепло какое-то неясное разлилось во груди опосля слов услышанных тотчас; развернулся он к лобовому стеклу обратно, а Ваня оторвался от спинок пассажирских сидений, к верховному иерарху кое-как подобрался, едва не падая, встал рядом, схватившись за рукав плаща его тёмного во страхе упасть. — Где нефилим? — спросил Папа твёрдо, взглянув на отца Энрико. — Покамест речь свою вещал ты, Преосвященный… — ответил преподобный мирно, — …он в переулок нырнул тесный, да некогда было выруливать. За нами патруль уже целый. — Но что же делать? — пискнул Ваня из-за руки верховного иерарха испуганно. — Остановиться недопустимо и вовсе!.. Папа же помолчал с минуту задумчиво, краем уха слушая вой полицейских сирен, а автобус синий тем временем к реке Сена уверенно нёсся, издали уже видать было набережную, а также мост, что поперёк течения вёл на иной берег. Завидели реку сию отец Энрико да Папа Римский, переглянулись невольно тотчас. — Видать, совпал наш помысел нынче? — ухмыльнулся верховный иерарх уверенно. — Иного нет более выхода, — кивнул преподобный с улыбкою. — Поганые скрипки, как гру-у-устно!.. — донеслось с другого конца салона автобусного в адрес всё играющей печальной мелодии. А монашек Ваня вжался лишь пуще в Папу Римского, за плащ его схватившись крепко-накрепко, да глядел напряжённо во все глаза, как приближается издали гладь реки Сены, огороженной забором да кустами зелёными; на полной скорости неистовой ворвался автобус синий на набережную, чудом, видать, никого не сшиб из прохожих, что тотчас врассыпную да с криками кинулись, в забор вписался, сбил его махом, — да и вылетел вон над рекою. Рухнул автобус в воду речную с оглушительным да страшным плеском, с шумом жутким, разбередив собою водную гладь; в форточки да сквозь двери, предварительно открытые преподобным, тотчас хлынула вода потоками, и попадали товарищи друг на друга, опрокинуло их с автобусом вместе; но не стали они мешкать дольше, с головою уйдя под воду, собрались с силами да выбрались из автобуса прочь, но на воздух, наружу, покамест не стали выныривать, устремились к мосту поспешно, загребая руками воду хладную; не совладал монашек Ваня в одночасье с потоками водными, осознав, что плавать-то и не умеет даже, руками загрёб, но не осилил сопротивленье вод, из сил быстро выбился, — но тотчас руки сильные водрузили его на плечи, и уразумел удивлённый отшельник, что это Папа Римский его на себя прицепил заботливо, дабы не утоп, окаянный, в речной пучине. Зажмурился тогда монашек, с благодарностью жгучей обняв верховного иерарха за плечи, прижался к нему тесно-тесно да всецело судьбу ему свою доверил. …А вскоре выбралась компания сия на брег желанный, повылезали из воды горемычные, до нитки вымокшие, под мостом очутившись как раз, как и планировалось то ими доселе; отцепился Ваня от Папы, отфыркиваться да отплёвываться принялся, да так и шли они вчетвером от воды ко стене под мостом сим прямиком, отираясь да носами шмыгая; а после упали ко стене устало, сели там наземь сходу да и притихли все разом, спокойно слушая, как издали всё верещат сирены треклятые, оцепляя разрушенную набережную. — Н-нас же… — подал голос Ваня, зубами стуча от хлада. — …нагонят тут точно… Папа Римский же вместо ответа лишь рукою махнул в сторону отца Энрико, что справа сидел от монаха; взглянул на него отшельник тотчас да и завидел, что чертит преподобный на стене символ некий новый, особливо не обращая внимания, как капли частые со влас по лику его всё бегут без остановки; договорив латынь уверенно да хлопнув рукою по знаку, сел отец Энрико обратно, спиною привалился к стене, заметил взгляд удивлённый, коим глядел всё на него монашек, да объяснил со спокойной улыбкою: — Скроет наше присутствие на время некое. К нечисти неприменимо, коли что, но от люда — вполне. Хотя… — он призадумался, воздев взгляд к небу. — На нечисти и не испытывал-то. — Поднаторел ты, гляжу, за последнее время, — усмехнулся Папа, выжимая аки тряпку какую-нибудь шляпу свою широкополую, что наперёд во карман умудрился засунуть. — Изучаю сию науку всё пуще, — кивнул седой священник в ответ. — Благо нашёл не столь давно необходимые сведенья. — Х-холодно… — выдал отец Закария, сидя рядом да руками себя обхватив растерянно; вода хладная остудила хмель, смыла собою прочь, то бишь, протрезвел серафим мигом, наглотавшись попутно воды слегка, а теперь пред собою глядел он в одну точку, дрожа от холода да ёжась под ветром несильным, слегка болезненный вид имел, хилый, потрёпанный, а с промокших кудрей его белых ручейки всё струились вниз, затекая противно за шиворот. — С возвращением, дорогуша, — усмехнулся Папа Римский на это; ничего серафим ему не ответил, лишь отвернулся ото всех досадливо, да прежде всего на отца Энрико слева глядеть избегая по неизвестной какой-то причине. А тот в сумке порылся тем временем, что не забыл с собою прихватить из автобуса утопшего, да выудил оттуда термос невеликий внезапный, а за ним и три алюминиевых да чуть помятых кружки. Разлив чай душистый да горячий по кружкам сим, раздал преподобный спокойно товарищам, что с благодарностью кружки из рук его приняли, окромя Закарии, который демонстративно отвернулся лишь пуще, будто с обидою да злостью невесть на что; тогда поставил отец Энрико подле него сию кружку невозмутимо, наземь, а сам из крышечки глотнул прямиком, взглянув с улыбкою привычной да лёгкой на переливистую речную гладь впереди. Подул монашек Ваня на чай горячий, держа кружку пред собой руками обеими да подтянув колена тощие ко груди, взглянул на Папу Римского невольно, что по левую руку сидел, привалившись ко стене кирпичной, да, попивая душистый чай, подобно седому священнику на реку глядел задумчиво, отирая поминутно со лба настырные водные капли. — А было…здорово. — Внезапно произнёс монашек. Папа отвлёкся от созерцания глади водной, поглядел на него чуть растерянно, во глаза его светлые прямиком да на улыбку несмелую, робкую, а затем и ухмыльнулся сам, переложил кружку в руку левую да приобнял отшельника за плечо мирно, прижал к себе крепко да будто по-отцовски и вовсе, потрепав по плечу добродушно. И зарделся смущением Ваня, ощутив такую близость тесную да теплоту неожиданную эту, с коей был жест сей соделан извечно грубым да неучтивым Папой; он опустил взгляд, вжал голову в плечи, но, совладав в итоге с робостью собственной, улыбнулся неловко, бросив на верховного иерарха взгляд лукавый, да и сказал затем: — Как бы то ни было…а вы хороший, отче. Просто малость заплутали когда-то. Но что в молитве, что во драке, быть подле вас мне одинаково честь да услада. Хмыкнул Папа Римский на это, будто смутился неявно да тайно, ответил сдержанно: — Да полно, сынок… Ты сам от меня под машиной прятался. — А ныне не прячусь, — возразил Ваня с улыбкою доброй. — Что под машиной? Там бури нет, вот только буря, видать, мне милее. — Ты не ведаешь, сколь крови чужой на руках моих. — Меня это не пугает более. — И впрямь с дурнинкой, — улыбнулся Папа невольно. — Что есть, то есть, — хихикнул монашек, кивнув. — Но всякому молоту своя наковальня положена. Ох, да гляньте же, какие облака! — воскликнул он вдруг, махнув рукою в сторону небосвода светлого. Папа Римский да отец Энрико воздели взгляды к небу удивлённо, отец Закария же зыркнул злобно, но отвернулся опять; а по небесному своду великому, голубоватому, но покамест не шибко, облака кучевые да разные проплывали размеренно вдаль, различной формы, обширные, причудливые, и защемило при виде их в сердцах у товарищей разом, а Ваня добавил с улыбкою светлой да с печалью тайною во глазах своих искренних: — Не диво ли это, не чудо? Да вроде бы и вовсе конденсат лишь да пар, вот только отчего же так красиво живому сердцу? Отчего же так глядеть на это хочется, на сей свободный, прекрасный, великий пейзаж небес? О, да потому лишь, что жизнью обычное облако исполнено, совершенством, гармонией мира, в нём — средоточие взаимосвязи цикличной вселенской да торжество созидательной мысли, и равнодушным под сим величием остаётся лишь сердце низменное, что убило в себе любовь! Ведь, коли нет любви в сердце разумном, знать, слепо сердце сие да красоту во всяком сущем не способно увидеть! О, но куда… — он вздохнул как-то тягостно. — Куда плывут облака всё время? Да куда доплывают в итоге, до каких берегов небесных? Будучи малым, мыслил я…что они летят прямо к Боженьке, а он обратно пускает их в плаванье, лишь изменяя во размерах да формах. В отрочестве, узнав, что осадком заканчивает жизнь свою всякое облако, на твердь земную ниспадая да собой пополняя моря, дабы после оттуда вознестись новым паром в высоты, я над собою-малым тогда посмеялся. А ныне… Ныне разумею я, что, малым будучи, не ошибся и вовсе, по сути. Да-а… До сих пор пуще всего люблю сидеть во поле летнем да на облака глядеть во молчании общем, единый с простором природным. Земная жизнь…так суетна. Шумят города да страны, всё пестрит в них да туда-сюда носится… А над всем этим облака проплывают размеренно. Поглядишь на них — и будто ничего иного и нет на свете. Ведь только человек беспокоен да суетен. Вселенский простор спокоен, ибо всё в нём совершенно да гармонично в единстве. Лишь человек не гармоничен да не един со всем сущим…одномоментно единым будучи. Не привык слушать глас, что во груди, в душе да сердце, звучит бессловесно да чувством. Себя лишь слушать привык, в единстве с сущим из единства вырванный, не разумеющий верно да не знающий многого. Оттуда и беды все. Молчание воцарилось на минуту-иную под мостом сим великим да у стены каменной; глядели Папа Римский, отец Энрико да монашек Ваня на облака кучевые в высотах небесных да светлых, напрочь не обращая внимания на суетливый шум вокруг, на вой сирен полицейских, что всё ещё сновали окрест; а затем опустил голову Папа, посмотрел на Ваню задумчиво да и произнёс растерянно как-то: — Слушай… Ваня отвлёкся от созерцания красот небесных, взглянул на верховного иерарха участливо. — Вот скажи мне… — продолжил тот нескладно. — Я иконы святые по всему дому, ну у себя, поставил. Это благое деяние? Я добро совершил да праведность? Растерялся монашек, нахмурился слегка, уразуметь силясь логику сего озвученного помысла, затем ответил: — Ну-у… Иконы — то, конечно, ладное… Да только видал я людей, у коих в избах иконы стояли повсюду, а сами люди эти под взорами образов со стен деяния совершали страшные. В чём благо? Нет, отче… Бог — он в сердце должен быть наперво, образа — лишь отражение веры, и не будет в них смысла тогда, когда в сердце нет Господа. А Бог…есть любовь. Добро — это тоже любовь. Тот, в чьём сердце нет любви, на добро не способен, на бескорыстное да искренное деяние доброе. Ведь великие цели — это стремления достигнуть счастья для других людей. А кому хорошо стало оттого, что иконы вы по дому расставили просто? Кто от этого счастлив стал? Никто. Призадумался Папа Римский над словами сими, нахмурившись, но затем буркнул тихо: — Счастья для других людей… Да будто они оценят, спасибо скажут будто? Воспримут как должное, а то и на шею сядут. — Увы, так зверь говорит в человеке. Но не в том цель, дабы спасибо тебе сказали в итоге, а в том лишь, чтобы благое нести в этот мир да самому оставаться душою чистым. — Но на кой быть…чистым? — Грязь разрушает. Зверь — то глупость, злоба, инстинкты без разума, низменность души да помыслов. Зверь — средоточие грехов человеческих, что разрушают и душу раба их, и всё житие вокруг. Святость — благо, добро и любовь, созидание, воля, разум; это развитость души живой, рост её да устремление ввысь. Мораль — то единственное, что отличает человека от животного. Но без любви она…лишь чёрствый закон. Я ведаю, вижу, отче, вы силою добиваться своего привыкли… — Ваня опустил взгляд на миг некий, а после вновь посмотрел на Папу Римского мирно. — Но ни кулак, ни закон не сильнее любви. Любовь главнее всего. Кто любит — тот всех сильней. Хмыкнул Папа озадаченно в ответ, брови сдвинув, отвернулся, раздумывая над услышанным всерьёз, а монашек улыбнулся невольно, наблюдая лик его суровый да хмурый, в иного вселяющий опаску да робость, но для отшельника — забавный да милый. — Растрынделись тут! — подал голос внезапно Закария злобный, от хлада дрожащий пуще прочих по неизвестной причине да ото всех отвернувшийся хмуро. — Любовь, любовь! Х*йня собачья! Лишь боль от неё да мука! — Услада без муки не шествует, ибо так устроено житие души живой да разумной, — немедленно отреагировал Ваня, покачав головою с укором. — Да пошли вы все!.. — бросил экзорцист раздражённо да ничего более не сказал засим. Нахмурился монашек с недоумением, повернулся к озаботившемуся думами Папе Римскому. — Отче! — М? — посмотрел на монаха в ответ верховный иерарх рассеянно. — А отчего господин серафим так зол? Папа помолчал малость, стремясь совладать с раздумьями своими нелёгкими, да и махнул рукою с досадою затем: — Да похмелиться товарищу надо, вот и всё. …Спустя время некое обсохла компания эта кое-как, отогревшись под тёплым солнцем весенним, да к тому времени и вой сирен полицейских подутих да смирил суету, не тревожил боле слух столь яростно; поднялись тогда товарищи с земли, отряхнулись, собрались да и двинулись в путь дальнейший, стремясь ко стене держаться ближе да особливо не привлекать внимания, хоть и, видать, удалось им не засветиться в открытую пред глазами полицейских, всё же, ибо стёкла в окнах автобуса притемнены были малость, а скорость погони — шибкая, не разглядеть было точно снаружи, кто есть из себя «злоумышленники». В иные районы направилась компания помятая эта, уставшая изрядно да, к тому же, упустившая цель искомую из виду; отец Энрико возвестил, что сможет вновь попытаться отследить нефилимов треклятых, лишь знак начертать надобно новый, ибо смыло прежний водою речною да хладной, но возразил Папа Римский на это, что обождать лучше малость, ибо умаялся он, Папа, сломя голову туда да сюда носиться, непривыкший к таковым забегам и вовсе. Засим, монашек Ваня в Макдональдс местный любезно сбегал, покамест ждали его остальные, на лавке расположившись в одном из парков; вернувшись спустя минут сорок да вручив Папе любезно обширный бургер, присел Ваня подле верховного иерарха да восторженно рассказывать принялся, как едва ли уразумел, очутившись в этом «тереме» дивном, что делать надобно да каков порядок правил местных, да как таращились на него «прихожане» в заведении этом цветастом. — Меня вне очереди пропустили, вот диво! — восклицал монашек бодро, впечатлениями новыми взбудораженный. — Я доселе-то в магазинах уже бывал, но не в таких шумливых! У нас-то скудные были, малые, всё как-то серо там да продавщицы угрюмы, невеселы. А здесь — что праздник! Но шибко суетно… А после далее направились гулять по парижским улицам, и наблюдал Папа Римский с ухмылкою доброй да мирной, как восторгается искренний Ваня красотами местными, то на вывеску цветастую обратит внимание, то восклицанием новым одарит какое-нибудь здание, привлекая к себе взгляды прохожих; и от эмоций сих ярких на душе теплело как-то, будто перенимало их сердце да заполнялось ими невольно, обыкновенно тихое, не привыкшее даже отслеживать, каковое там чувствование есть да зачем оно надобно и вовсе; отец Энрико рядом шёл с обширной сумкою, глядел по сторонам спокойно, о цели назначенной помня да в любой момент готовый броситься на врага возможного, более к собственной усладе от схватки, нежели попросту выполняющий работу возложенную: видать, ежели б не нравилась преподобному сия работа, то и не делал бы, а так — с хотениями его совпадает предельно, а посему и не работа как будто, а для души да для сердца занятие; ибо такой уж у него был характер, — ежели хочет соделать что-то, то никакими его не остановить силами, нацелится да и прёт до конца, да впрочем, с Папой Римским был отец Энрико в этом схож предельно, как и с возлюбленным своим, к тому же, и любовался в нём сим качеством искренно. Отец Закария чуть позади всех плёлся, засунув руки в карманы пальто недовольно да на товарищей злобно зыркая, но не пил более, хоть запасы и не иссякли даже, и прескверно себя ощущал, да вовсе не из-за похмелья, впрочем, как сказал о том уверенно Папа Римский. И до вечера самого бродила сия компания по городу, наблюдая достопримечательности местные, ибо и до башни Эйфелевой донесло Ваню бодрого, и до Лувра, и по набережным они погулять успели, и по паркам, а едва начали сгущаться сумерки, остановились товарищи на мосту Александра III, что над Сеной раскинулся от одного брега до иного, да, подле ограды белокаменной встав все вместе, увидали, как впереди, рядом с башнею Эйфелевой, салют разбередил собою небо да оглушил бодрым треском окрестности; закатной рыжиною окрасилось небо вечернее над градом Парижем, фонари зажглись повсюду вычурные, озарили златом мост да скульптуры рядом, и было в этом уютное нечто, будто разом теплее лишь стало вокруг, хоть к вечеру и похолодало заметно тем временем; на мосту этом люд подсобрался иной, кто-то мимо шёл по делам своим, а кто-то также остановился в толпе, дабы салют поглядеть яркий да праздничный, что рассыпался в небесах вечерних несметным разноцветом огней, вился ввысь да взрывался цветами, шумел, великий да сверкучий немыслимо. — Неужто торжество какое нынче? — опёрся о перила ограды Ваня с восторгом, во все глаза глядя на зрелище да на носочки приподнявшись невольно. — Да пёс его знает, — хмыкнул Папа Римский с ухмылкою, наблюдая за россыпью салюта поверх очков солнцезащитных да засунув руки в карманы плаща. — Не веду учёта датам. — Отчего же? Не любите праздники? — Да что мне эти праздники… Очередной повод надраться. — Но они же — почёт явленьям или датам значимым! — Единицы лишь так мыслят нынче, сынок. — О, это печально… — Да уж. — Но всё равно! — монашек перегнулся чрез ограду лишь пуще. — Коль гремят цветы такие в небесах, дату чествуя — значит, неравнодушны к истории да памяти собственным сердца людские, всё же! Взглянул Папа Римский на восторгающегося Ваню мирно, ухмыльнулся сей непосредственности по-доброму да ласково, да ничего не сказал более, на салют обратил свой взор за компанию с отшельником. Отец Энрико, стоя подле верховного иерарха, по руку левую, глядел на торжество поначалу тоже, да затем взгляд опустил, из кармана сутаны вдруг нечто выудил, да то игрушка оказалась вязаная, что прихватил преподобный с собою из Линкольна разбитого; взглянул на игрушку сию отец Энрико с улыбкою ласковой, хмыкнул тихо, о чём-то своём размышляя средь шума всеобщего, и более на салют не смотрел, ему предпочтя созерцать иное, что стократно дороже сердцу да стократно милее взгляду. Отец Закария же молча стоял позади да чуть сбоку, на священника седого с тоскою глядя, наблюдал, как озаряются разноцветными вспышками лик его мужеский да очки круглые, как улыбаются уста его ласково, да на игрушку невеликую в руке его поглядел затем, сморщил нос горько, зажмурившись, да и опустил голову горестно, единственный угрюмый да мрачный на мосту во толпе улыбчивой.Глава 9
21 января 2021 г., 02:44
Примечания:
*вторая любимая песня отца Энрико - "The Dreadnoughts - Samovar"