Система добычи. Железо и золото

Горячая работа
NC-17
В процессе
58
1
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 250 страниц, 120 116 слов, 22 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
58 Нравится 101 Отзывы 21 В сборник

Глава четырнадцатая. Аутодафе

Настройки
      Оскара фон Эшенбаха в Германии ничего не задерживало.       Он уже месяца три обещал, что скоро окажется дома, но подвернулась работа в Японии. Он знал язык; нехитрое дело, если уже говоришь на английском, французском и китайском. Слово «дом» утратило для Оскара какой-либо смысл: на чужбину он уезжал, не оглядываясь. Последний раз Георг видел его весной. Он тогда сбрил бакенбарды, ходил с голым лицом, как принято у азиатов — ему не особенно шло, — и покрывался сединой, уже совсем заметной даже на светло-русых волосах.       Фон Эшенбах располагал к себе женщин. Это не было секретом. Он становился старше, а его женщины — почти никогда. Мать Керстин, его законная супруга, слегла с воспалением легких и сгорела, как спичка, когда дочери исполнилось двадцать два. Амплуа скорбящего вдовца сборило на Оскаре, как плохо пошитый костюм. Он честно пытался его носить, подшивать кое-где, подобрать к нему более удачный галстук — но все оказывалось без толку.       Керстин смирилась быстро. Смирилась еще тогда, когда отец не сносил траура положенные пол года. Да и как сносишь, если форменный китель не черный?       Оскар вернулся в Германию с женщиной, черноволосой и плосколицей. Рука об руку — привез себе с Хоккайдо, как трофей. Сказал, что ждать она его не будет, поэтому забрал. Керстин знала лишь, что зовут ее Тсукико.       От Тсукико пахло странно, как от диковинной пряности и как от полежавшей рыбы. Запах этот она оставляла за собой везде, как только приехала в Мюнхен. Она готовила странную пищу, от которой Керстин норовило стошнить, и разговаривала только с Оскаром, на своем чудесатом языке, похожем на мяуканье. Никто из их окружения прежде этого языка не слышал. Голос Оскара изменялся, когда он ворковал с ней; Тсукико выглядела в его объятьях замысловатой заводной игрушкой. Небольшого роста, бог весть какого возраста; он купил ей на родине столько расшитого золотыми нитями шмотья, что хватило бы на всю жизнь, и баловал, как блудный папаша балует маленького детеныша, чтобы заслужить его расположение.       Германия пугала и отвращала Тсукико, как отвращает лесного зверя терпкая аммиачная вонь человеческой мочи.       — Женщина моря, — пояснил фон Эшенбах.       Он и сам изменился. Лицо его обветрилось, приобрело тот же желтоватый оттенок, что и у его японки. Он заново сладил себе усы, тонкие и длинные, и казался гораздо старше, хотя прошло меньше полугода.       — Я могу остаться еще какое-то время, — вкрадчиво сказал он Георгу. — Когда Кики родит?       — Через месяц должна.       — Это славно, очень хорошо, — фон Эшенбах закивал одобрительно. — У меня есть для нее подарки. Много редких гравюр по дереву, кабуки, пейзажи. Все думал, если она родит до моего отъезда, вручу лично. Тсукико научила меня разбираться в местной живописи. Она очень хорошо торгуется, моя девочка…       Георг не стал ничего говорить. «Девочка» его тестя оставалась для всех нарядным предметом интерьера. Потому, что не говорила, потому, что была похожа на куклу, которую привезли из какого-нибудь старого дома, без ресниц, с фарфоровой головкой, как уже не красят, в платье с журавлями и подкладкой из запыленного шелка. Стоило полагать, на островах восходящего солнца у фон Эшенбаха была целая рота подобных Тсукико. Расписная клумба цветов Есивары. За столь долгое время он, пожалуй, даже научился их различать, либо подхватил с собой самую молоденькую. В конечном счете, Георга не волновало, чем он тешился.       Оскар изволил почтить их своим присутствием как раз ко времени. Циммерманы собирались крестить первенца в ближайшие недели; Генрих супруге не уступил, и сына назвали Лукасом Джозефом. Второе имя генерал признавать не хотел, а Федерика только и мурлыкала — Жози, Жози, — на французский манер, как всегда.       По крайней мере раз в неделю Циммерман, плевав на время суток, собирал всех изволивших в большой гостиной — на чай с коньяком.       Керстин то и дело отходила к окну, приоткрывала маленькую квадратную форточку. Окна здесь были мелкой расстекловки, старые еще, рифленые. Федерика лениво покачивала младенца, листая какую-то политическую газетку низкого пошиба одной рукой; фон Эшенбах покачивал в ладони бокал. Коньяк блестел янтарем, на вкус был чуть пряный и обжигающий, как полуденное солнце, и оставлял на хрустальных стенках еле-заметные тонкие дорожки капель.       Дело шло к сентябрю.       Генрих залпом приговорил свою порцию, тут же освежил, себе и Оскару. Георг прикрыл бокал рукой, ненавязчиво, как бы между делом.       — Ну что ты как чужой человек, в самом-то деле? — покачал головой Генрих.       — Так час дня, герр Циммерман.       Разговоры в доме генерала всегда обладали примерно одинаковым оттенком. На днях он пустил пулю в лоб какому-то буржуа, на дуэли, как водится. Сказал — аркебузир хренов, мать его ети, сестру его ети и дочь тоже. Вещал там что-то за демократию и за Дрейфуса, брыдлый мерин, пес плешивый, велел Циммерману орденами не бряцать.       — Когда стреляются за честь мундира, я это уважаю. Стреляться за бабу — мелкое дело. Баба, она если не овца, ее под мышкой не утащишь.       Циммермана госпожа фортуна еще при рождении поцеловала в задницу. Порохом от его одежды и на гражданке пахло, а шрамами похвастаться не мог. Самый глубокий, он говорил — и показывал, — на пальце, от ножика; якобы резал кожу на ремни, и рука соскочила. Якобы других нет. Был помоложе, фехтовал, больше всего любил рассказывать про дуэли в русском стиле. Федерика смеялась и просила, что б если оставлял ее, то только богатой вдовой. Можно было лишь догадываться, какого мнения об этом генштаб, и какие легенды гуляют среди солдатни: душу ли продал или чего похлеще, а может, у Циммермана и вовсе души не было. Боевой путь у него оказался впечатляющий, и много видал «недоеденных», с половиной лица, без рук, без ног, а самого война и вшивой пули не удостоила. Циммерман повторялся, изредка, про войну: нападают привидения, фантомы, а воют живые, и над полем, после брани, стоит такой вой, будто смерть по раненым пляшет, хохоча.       Японию Генрих и Оскар обсудили с час назад. Генрих принялся в очередной раз раскуривать трубку. Фон Эшенбах тоже закурил, не дожидаясь приглашения, а потом стрясал битые секунд пять пламень с уже потухшей спички, из-за чего ее обгоревшая часть шмякнулась прямо на паркет. Генрих отмахнулся, мол черт с ней; Оскар размазал уголек ботинком.       — Я же так помру совсем, господа, прямо здесь, — нервно рассмеялась Керстин, прокашливаясь.       Дым облеплял горло и сухо покалывал. Ощущение, будто чесалось в глубине глотки. Федерика встала, чтобы распахнуть настежь все четыре окна; Лукас, оставленный без рук родительницы, требовательно расплакался. Генрих успел возмутиться, какие черти и где носят Лору, прежде чем Федерика снова взяла сына на колени.       Лора была существо безобидное и беззубое — передние два резца и несколько других у нее взаправду отсутствовали. Не то кормилица Лукаса, не то нянька, временами и то, и другое. Услышав свое имя на устах Генриха, она, как ошпаренная, влетела в комнату, на ходу извиняясь.       — Вообще, если хочешь мое мнение, за женщину и убить не грех, — прицокнул фон Эшенбах в продолжение разговора. — Вот волочился бы этот фабрикант за твоей женой, ты бы его отпустил с миром?       — Моя жена не дура, пусть что хочет делает, — Циммерман аж вскочил вместе со своим бокалом и с трубкой, а теперь размахивал ими, как полоумный монарх размахивает скипетром и державой. — Что с жены возьмешь, она один пес в семью вернется. Вот если бы он за моей любовницей волочился, гипотетически…       Федерика хохотнула.       — Все тебе мало, рыжий черт! Ты мне дай знать, кто эта счастливица. Поедешь вот так, помрешь, а я ни сном ни духом, которой из твоих подружек мне выдирать волосы.       — Да это ж мне, Фрици, не для того, чтобы много было, а так, для бодрости духа, — Генрих оправдывался лениво, но, по крайней мере, снова опустился в кресло. — А ты-то, Оскар, между прочим… Не похвастаешься своим главным трофеем? Мог бы взять ее с собой.       Оскар добродушно усмехнулся и не ответил ровно ничего на этот счет.       Георг периодически посматривал на Лору. По неизвестной причине, Лору тотчас становилось жаль. Она не была молода, выглядела простодушно до одури и жила у Циммерманов будто бы на правах бедной родственницы. Лицо ее, цвета свиного сала, невыразительное и блестящее жиром, внушало тоску. Темно-серые глаза Лоры, единственное, за что представлялась возможность зацепиться, были все время широко распахнуты, как у восторженного ребенка или как у дурочки. Генрих, видно, не обременял себя младенцем, и Федерика ему нужна была необремененной — она так «выглядела свежее», по его словам.       Фон Эшенбах любил начинать издалека. Теперь он зашел с пассажа про свежего медведя, который пялился на них с боковой стены стеклянными глазами.       — Зубы хорошие, — он сощурился, завертелся в кресле, оглядывая морду со всех сторон.       — Это потому что свои. Я на череп иногда делаю.       — Не знал, что вы и таксидермией занимаетесь, — сама собой всплывшая подробность вызвала у Георга интерес.       Какой охотник без голов! Они склонны покрываться пылью, ветшать и безостановочно пялиться. Они жутковато выглядят по ночам, когда приходишь забрать оставленную на столе книгу, и лампа в руках мерцает теплым неярким огнем. Стоит посчитать, сколько их у Циммермана в гостиной — его любимых зверушек на щитах темно-зеленых, обтянутых бархатом, на лаково-блестящих из вест-индийского махагони. Только животное убьет ради насыщения; человек ради насыщения пойдет к мяснику, в лавку через два дома. В своей деревне Циммерман забивал скот, это занятие сугубо утилитарное, оно не интересно. Охота чуть меньше чем война на чужой территории, но больше, чем ничего; зверь не туп, но зверь только тогда занятен, когда имеет клыки и когти.       — Я б поехал с тобой, уток пострелял. Размял бы старые кости, — подлив себе еще, как бы за между прочим попробовал напроситься фон Эшенбах.       — Уток? К чертям эту мелочь, Оскархен! Мы еще можем загнать приличную свинью. Или ты в Японии своей изошел на плесень? У тебя ведь le bien-aimé новенькая, рановато пока. Поедем к нам, под Мосбург…       — Если приглашаешь, — улыбнулся Оскар; он не стал бы настаивать навязчиво, и все же сделал достаточно намеков.       Керстин подсела к Федерике. Та отослала Лору, точно на руках у кормилицы был чужой сын, шмякнула газету об стол и налила еще чаю. Думается, Керстин завидовала ей, завидовала тому, с какой невозмутимостью она все это проделывает. Федерика принялась трещать — про социал-демократов, недавнюю смерть Либкнехта, про деньги монархии и про что-то еще.       — А ты что скажешь, Георг? — гаркнул Циммерман бодро.       — Предпочитаю оставаться в стороне от политики.       — Кто ж тебя тут про политику станет спрашивать! — генерал выдавил из себя гримасу на манер Трибуле, как если бы паясничал сейчас при дворе Франциска Первого. — Стрелял когда-нибудь с лошади?       Вряд ли попасть из ружья по кабану было много сложнее, чем ударить клюшкой по мячу весом в четыре унции; и все же Райнтхаллер усмехнулся.       — Бросьте, — он сделал жест рукой, а затем продолжил разминать между пальцами сигару. — Я останусь. Дома возни хватает, да и не время, сами понимаете.       Дело было вовсе не в лошадях. Генрих шумно выдохнул.       — За одни выходные ничего не сделается, — уверил он с присущей горячностью. — Мне нужна компания и парочка валькирий для антуражу. Без компании несколько штук кабана загонять — дело пропащее. И жрать потом кто станет?       Шарманку надо было останавливать, пока не разыгралась. Но Генрих завелся; ненавязчивые сетования о домашнем он воспринимал, как шутку. Керстин не оставишь одну. Да, при ней прислуга, у нее есть портная, которую можно позвать на ужин, и все-таки в очередной раз пропадать Георгу не к лицу. Циммерманы ей симпатичны, и отец ее лишний раз настоит, если требуется, благо что не теперь.       — Дак не ты же на сносях, а жена твоя! — Генрих отер бровь и засверкал разноцветными глазами. — Мальчишек возьми, как раз отдохнет. Вы, городские, черта с два можете научить пацанов делу. Я им покажу, как морды делаются, и тебе покажу, раз спрашивал.       Георг запротестовал, как вдруг Керстин сказала, тоном ровным и даже благодушным:       — Генрих прав. Хуже не будет. Голову проветришь, соскучиться успеешь, даст бог.       — Марвина еще пригласи, — выкрикнула мужу Федерика звучным контральто.       Георг пытался поговорить с Керстин на этот счет, пару раз и в разные дни. Она отвечала все то же самое — не признавала, что отсылает. Признать было бы грубо.       Последнее время они общались полунамеками. Керстин пыталась обратить его внимание на дом, на разные глупости, с неделю назад заявила, что ее раздражают обои в одном из коридоров. Георг дал ей денег. Пришли четверо в рабочей одежде, немедля, сняли те обои и ошкурили стену. Потом она поехала куда-то с гувернанткой, чтобы притащить в дом несколько рулонов с голубоватым рисунком навроде туаль-де-Жуи. Там были отпечатаны какие-то пасторали, наверное даже милые по мнению большинства.       В среду она вынула из огромных шкафов на втором этаже все книги, хотя Георг запретил ей забираться самой на шаткую библиотечную лестницу. Но книги уже лежали на полу к его приходу, рассортированные по формату и по цвету. Керстин сказала:       — Мы будем двигать эти шкафы.       Живопись на стенах их дома совершила внесезонную миграцию. Керстин повесила в спальне Георга «Страшный суд» какого-то первосортного, но безымянного последователя Босха — наконец нашла ему место. Георг перевешивать не стал. В «Страшном суде» было свое очарование, несравненно большее, чем в Кроносе, пожирающем очередного новорожденного. Георг не имел привычки задумываться, какие полотна покупала его жена, пока над обеденным столом фигурировал третий по счету натюрморт с артишоками.       Между делом оказалось, что Керстин была не меньшей поклонницей обезглавливания, чем Генрих Циммерман. Георг смутно припомнил полотно с Саломеей и Иродиадой, проданное с молотка года четыре назад; еще нашлась Юдифь, бодро и даже чересчур современно рассекающая шею Олоферну. Саломея теперь глядела в упор из ниши в курительной комнате. Юдифь в нишу не поместилась — стояла рядом, прислоненная к стене и ожидающая назначенного ей гвоздя. Для полного комплекта не хватало только картинного аутодафе с не менее картинной полуголой еретичкой, недвусмысленно распростертой посреди кучи хвороста.       Керстин перестала сопровождать Георга. Чтобы не пересечься с Элизабет, она могла бы бывать у барона, но у барона много пили, и средств хватало нанимать оркестр с парочкой валторн, нервно действовавших на ее барабанные перепонки. Она пялилась в одни и те же обои сутками, и Георг мог ее понять. В конечном счете, Керстин вывернула из серванта на пол целый сервиз только ради того, чтобы купить новый. Но речь ее была ясна, предсказуема и безмятежна, как дыхание мертвеца — она определенно не сходила с ума, и даже попросила Георга на это не надеяться.       Через месяц этот бардак должен был организоваться сам собой и расставить все вещи на полагающиеся им места. У них обоих появится занятие осязаемее, и будет не до чертовых обоев, не до подбора тарелок со стаканами, и даже не до главы Иоанна Крестителя, покоящейся на изящно выписанном серебряном подносе в руках Саломеи, смотрящей с пыльного холста прямо перед собой.       Георг заглянул к Циммерману, справиться о лошадях и прочем. Тот ответил, вполне лаконично, что уж этого дерьма у него как дерьма.       — Константина я, может, возьму, — задумался Георг. — Надо у него спросить. Там будут еще дети?       — Как же! Брат мой живет с дитятей, только ей двадцать с лишним стукнуло. Ты не переживай, женщины останутся дома, найдется, кому приглядеть. Виды у нас картинные, недалеко сосновый пролесок. Там есть, чем дышать, вот, что я думаю.       Отец кое-как развлекал Керстин. Он жительствовал в их доме, и подумывал о том, чтобы продать свою квартиру. Та почти всю зиму стояла холодная; паркетная доска отсырела и теперь скрипела так, словно ей полвека. Георг остался благодарен: у Оскара всегда находились для дочери какие-нибудь истории. Он появлялся в ее жизни внезапно, как чертененок, забредший не туда по дороге в чистилище, как случайный попутчик в поезде Нюрнберг-Линдау. Она скорее радовалась. Отец многое обещал, забывал половину, зато притаскивал домой разные экспонаты. Существуют родственники, которым аж неймется, они залезают в жизнь своих взрослых детей, племянников — но у Оскара была своя, и он умел ею наслаждаться.       После разговора у Циммерманов его негаданно прошибла неловкость: он спросил Керстин, ничего ли, если он оставит с ней Тсукико. Керстин пожала плечами.       — С Генрихом ее знакомить будет рановато. И так пуганная.       С того дня она начала обращаться к любовнице отца не иначе как «Инада-сан».       За город поехали днем в пятницу — на дормезе, громоздком, с парой карбидных ламп сзади и парой над облучком. Циммерман нанял форейтора, молодого парня, очень энергичного; дорога оказалась длинной и на выезде из города принялась петлять. Сначала по обе стороны были поля, пшеница и разнотравье, оттененные робкими рядами молодых буков и кое-какими кустарниками, уже принявшимися желтеть. Мимо проезжали почтовые экипажи и мелкие грузовые, чем дальше к вечеру, тем реже. Растворились у края горизонта силуэты деревень; грунтовка подошла вплотную к лесному массиву и сделалась невыносимой.       Ехали по краю массива с полчаса, пока на одной из развилок Генрих не скомандовал форейтору сворачивать в лес. Фон Эшенбах знал уже эту дорогу; Георгу казалось, они едут в богом забытое место. Константин и Ойген устроились снаружи, на облучке, пока не похолодало — хотя лошади и шли медленно, вечерний ветер сочился по земле. Младшего сына Георг взял на руки, прижался к окну; фрау Циммерман и Лора перекладывали Лукаса друг на друга. Ребенка укачало — он спал, никого не беспокоя, пока не начало трясти, под болтовню взрослых, под знакомый бас отца и ровный скрип небрежно смазанных осей.       — Если в понедельник на рассвете тронем, к открытию биржи успеешь, — хмыкнул фон Эшенбах, накручивая на палец усы.       Георг кивнул — иного не оставалось.       — Вы сказали, собаки у вас, конюшня… Когда успеваете следить за всем? — полюбопытствовал он у Генриха.       — Мы с Губертом, братом моим, вместе дом купили. Он с семьей там круглый год, периодически закладывает за воротник и за животиной присматривает, чтобы дармоедом не прослыть, — Циммерман замолк на секунду; лицо его стало задумчивым, каким редко было. — Губерт из старших у меня последний остался, из четырех. Мы на одних участках фронта воевали с полгода, и в глаза друг друга не видели — страшно представить, какая штука!       — А потом, выходит, встретились?       — После войны уже. Я в столицу сразу поехал. Он меня как-то нашел, сказал, одного похоронили, другого похоронили, отец ни живой ни мертвый. Мамашка-то у нас ничего, ей некогда было садиться реветь, хозяйство и остальные на ней. А Губерт переезжать не хотел, лет пять спустя поблизости устроился, когда совсем плохо стало. В деревне работы уже не осталось никакой, отец в соседние города на заработки ездил. Ну да черт с этим, чего это я о всякой ерунде…       Глаза генерала сверкнули в полумраке экипажа. Георг уже привык к ним, к этим радужкам неестественно разной окраски, к узким зрачкам, к левой брови, опущенной чуть ниже, чем правая, и от того делавшей прищур Генриха слегка жутковатым.       — Лошади у них — просто прелесть, — невзначай признался фон Эшенбах, прерывая неуклюжее молчание. — А хорошая кобыла лучше всякой подружки, лучше родной мамаши. Генрих же знаешь что для Фрици?.. Как только поженились, сразу же жеребца из-за границ выписал.       В первые минуты знакомства Губерт показался Георгу даже безобразным. Некрасивым, во всяком случае: у него было вытянутое, ужасно длинное лицо и оттопыренные слишком сильно уши. Верхняя губа странно далеко отстояла от мясистого носа, а редкие темные волосы совсем не могли прикрыть его лба, круглого и высокого. Но во взгляде Губерта что-то было, что-то, что с первого раза не рассмотришь.       — У нас с братом тут скромно, — сказал он тихим грудным голосом, смотря все больше в сторону Георга. — Собаки уже спят, но иногда просыпаются и поскуливают. Будет слышно. Я скажу Зелине, чтобы накрыла на стол.       По виду он казался старше Генриха лет на шесть. Разговаривал мало, точно отвыкший, и только по делу. Фразы у Губерта всегда выходили рубленные.       Зелина, дочь его, была ловкая, остроносая, с растрепанной косой и повадками молоденькой волчицы. Если бы сказали, что она плоть от плоти и кровь от крови одичавшего Вельзунга, Георг охотно поверил бы. Может, пошла в мать, теперь уж нельзя было разобраться. От отца Зелине достался резкий, не слишком человеческий взгляд — только это Райнтхаллер приметил наверняка.       Он не мог точно выразить, чем ему понравился этот дом. Дом скрипел, отзываясь на каждый шаг, и пах старым деревом — не самое уютное место из всех, в которых ему приходилось ночевать. Время здесь шло медленнее; даже сигарный дым полз кверху как-то иначе. Присутствие женщин почти не чувствовалось, а мальчишек вымотала дорога. Губерт о себе не рассказывал, пожал плечами только и хмыкнул, что особо нечего. Георг успел посмотреть на жесткие шерстяные одеяла в гостевой спальне, уложить сыновей и выйти на порог в сумерках.       Ночь была пронзительно тихой, какой никогда в городе не бывает. Из дома раздавались еще голоса: отчетливее всех голос Оскара, одновременно знакомый, но теперь кажущийся до странного молодым, и низкий, широкий, принадлежавший Генриху.       Зелина прошмыгнула мимо Георга в темень, к конюшне. Он был солидарен с ней, да и с Губертом тоже в желании молчать. Мысли почти не беспокоили, так же, как если выходишь в море. Не беспокоил свет. Доносившийся из окон дома, он касался лишь рук Георга и земли ровно на полтора шага перед ним. Желтый, он выхватил из черноты лицо Зелины и ее острые, крепкие плечи в тот миг, когда она возвращалась. Черной стеной зиял лес, высокий, подходивший к дому не дальше чем на метров четыреста; луна опустилась низко тонкой голубой полоской, и звезды то выглядывали в темно-серой дымке, то скрывались за ней.       Марвин приехал один, за час до полуночи. Уже успели отужинать, пригубить, покурить и убрать посуду. Теперь расходились по комнатам. Марвин говорил еще с Губертом, но говорил недолго, скреб горло странными движениями рук, и нижнюю челюсть, как будто щетина чесалась. Можно было догадаться, что его беспокоит; и приехал он сюда, чтобы отряхнуть голову — вакханалии высшего света для этого уже не годились.       Георг пока оставался в гостиной. Дрова в камине уже прогорели, покрылись густым слоем серой золы. Он подкинул еще парочку: ленивое пламя принялось их лобызать, а дерево трещало, и кора на нем вдруг вспыхнула ярко.       Марвин разложил на столе ружье, тихо разобрал — лязгнул только рычаг отпирания, — и принялся начищать. Он делал это сноровисто и даже с некоторым фанатизмом. Оружие у него было модное, французское, от Куралли, с колодкой из черненого серебра. На колодке и шейке приклада подстерлись, но все еще оставались видными выгравированные странные существа в переплетении цветов, похожие на драконов или химер.       — Дорогая вещица, — одобрил Георг. — Я видел у одного друга семьи такие ружья. Это из Льежа?       — Я купил его во Франции, — не хвалясь вовсе, только и ответил Марвин. — А ваша?       — Армейская. Предпочитаю чего попроще.       — С заводов, да? — фон Брабант усмехнулся в усы. — Забрали как опытный образец? Вам ведь одной больше, одной меньше…       Вообще-то он не был весел. Георг выдохнул понимающе, даже со смешком, хотя шутка была некстати. Он спросил, как сестра — Марвин отмахнулся и всадил шомпол вглубь ствола до упора.       — Что у них с Карлом?       Георг решил, что в этот раз будет настойчивее.       — Слюбились обратно, — Марвин зыркнул на него как пришибленный. — Он чудовище, а Эльза его облизывает теперь, как будто ничего не произошло. Я ей всегда говорил…       Стоило только вскрыть рану, как гной из нее засочился. Георг подцепил еще, как бы ножичком — ведь Марвин и сам утверждал, что это их дела.       — Да, но я видел, как он ее бьет наотмашь, и мне тошно. Я предложил Эльзе, чтобы у меня оставалась, если что — так с тех пор не приехала ни разу. Все у них хорошо! Один я идиот. Сакс ей — ласточка моя, мышка, кошка, черт побери…       — Ненавидишь его?       Марвин задумался. Отер двумя пальцами левый висок, отложил в сторону оружие, и только потом произнес:       — Эльза пригрела дикую тварь, и голову ей в пасть сует. Сакс, конечно, мерзавец, но она просто дура. Что я тут сделаю?       Райнтхаллер пожал плечами.       — Карл не подпускает к ней барона, по крайней мере. Эльза не в силах сама себя охранять, и он ее охраняет. Просто знай это, хорошо? — он сочувственно похлопал Марвина по плечу.       — Положим, только ему-то какая с этого выгода? — тот насупился, и в голосе его проступило раздражение.       — Карл тщеславен. В этом отношении твоя сестра его удовлетворяет.       Время выходило позднее, и Георг удалился. Он быстро заснул в ту ночь. От печи воздух в спальнях стоял теплый и душный; на улице шла морось, мерно шурша и стекая по покатой крыше.       Георг свернулся в клубок, точно огромный болотный змей. Ему казалось, он должен перезимовать. Должен непременно остаться здесь, где потолок из огромных корней и дерна, и ни за что не разлеплять тяжелых змеиных век. Тело его сделалось серо, длинно и покрыто чешуей. Он увидел вдруг пса своими огромными желтыми глазами, поджарую гончую с блестящей гладкой шерстью и медно-красными подпалинами. Морда у пса была в засохших бурых пятнах.       Пес гнал рыжую лань. Он догонял ее, вцеплялся в ее плоть, а потом вдруг останавливался, и лань принималась метаться по комнате, истекая кровью. Она подавалась и вправо, и влево, прыгая через серое змеиное тело на изящных ногах с маленькими копытцами, и кричала, как женщина. Тогда пес кусал ее еще. Георг обвился вокруг нее и удушил — он не мог больше вынести крика этой лани. Он услышал, как Зелина поднялась из дальней, холодной комнаты, и с силой сжал веки. Черный пес чавкал над его ноздрями, обжирая и дробя зубами красивую ланью голову. Так Георгу казалось. Ему хотелось увидеть, как пес проглотит ее всю, чтобы не осталось ни шерсти, ни костей. Нога лани отчего-то дернулась, а через секунду хрустнула, сдавленная собачьими челюстями, хрупкая бедренная кость.       Лошади в стойлах заржали, когда к ним вышла Зелина, и Георг понял, что это был предрассветный сон.
58 Нравится 101 Отзывы 21 В сборник
Отзывы (3)