***
В том, что они оказались на крыше, действительно был виноват Дэд. Он предложил это внезапно, так и не оторвавшись от своего рисунка и не повернувшись к Ойстейну. А Ойстейн согласился, не вникая: он тогда лежал прямо на полу, в одних полурасстёгнутых джинсах, перебирая струны на акустике, и в голове была ватная пустота. Так всегда получалось после слишком длинных дней, отбитых репетиций и горы переделанных дел: тащить на себе лейбл и доводить до ума затею с магазином было уже как-то на грани его возможностей, особенно — в последние пару недель. А ещё группа. А ещё — Дэд. Дэд, который… О, дьявол. Который всегда был разным. Которого нельзя было ни понять, ни разгадать, ни предсказать. Ни дать ему то, что он хотел. Ну как — иногда можно было. Когда у Ойстейна были силы, когда ему самому хотелось оказаться у шведа на бёдрах или вжать того всем весом в матрас, закинув колени на плечи. Иногда им везло, и всё это, — эти взаимные желания, — совпадали. Но чёрт, как же редко случалось это везение. Слишком часто Ойстейн выматывался настолько, что не хотел вообще ничего, кроме бутылки колы и часа наедине с пластинкой. Сказать Дэду долбанное «нет, не сейчас» было сложно, но чёрт. Тот хотя бы научился это принимать. Ещё сложнее было сказать «нет», когда он действительно шведа хотел, и когда видел, как тот хотел в ответ. Только усталость от этого никуда не девалась: она так и плескалась в душе вязкой, мрачной жижей, и после оставляла с пустотой внутри. Особенно — Дэда, который говорил о ней уже не раз — об этой пустоте. Теперь Ойстейн слишком хорошо знал, что это такое. Смотреть на шведа, бездумно пялящегося в стенку, ему было просто больно. С каждым разом — больнее. И от этой боли пустота начинала плескаться и в его собственной груди. Становилось совсем мерзко. Не легче было, если хотел он, но — не хотел швед. Тот тоже уставал, больше — головой, чем телом, и это било по нему ещё сильнее. В таком состоянии он запирался в комнате, подолгу сидел с рисунками, уходил в лес, а Ойстейн просто прятал чёртовы ножи и ждал. Ждать в таком заведённом состоянии было куда тяжелее, чем в нормальном. Хорошо, что это едкое возбуждение, беспокойство и тупая, ноющая злость превращались в годные рифы, — хотя бы время от времени. Иногда им обоим не хотелось ничего. Ойстейн научился видеть это в шведе, — где-то между движений рук, походкой и словами, на уровне хер знает какого чувства. Он просто понимал — тот не согласится, и иногда — чувствовал, что не хотел и сам. Тогда было чуть проще. Тогда можно было лежать, как сейчас, издеваясь над акустикой, переслушивая какую-нибудь кассету или обсуждая новые наработки. А наработок в последнее время было много. Настолько много, что сегодня они кинулись разбирать их сразу после репетиции. Дэд устроился на подоконнике, Ойстейн — прямо на углу стола, с гитарой, на ходу пытаясь понять, подо что подойдёт новый текст, и стоящий ли он вообще. А тексты были стоящие. Особенно — один, про повешение… Дэд тогда словно нарочно наклонился ближе, выуживая из кучи бумажек нужную, и Ойстейн не сдержался. Обнял ладонью за затылок, грубо притянул к себе, выворачивая голову, путая пальцы в волосах, и коснулся губами его приоткрытых губ. Когда он попытался отстраниться, Дэд и сам сжал его подбородок, другой рукой наматывая на кулак тёмные пряди, и сам укусил его губы на вскрике. Было больно, влажно, хаотично. Прямо так, — почти падая, держа друг друга за плечи и не закрывая рта. Когда Дэд всё-таки отстранился, — медленно, нехотя, царапнув зубами напоследок, — Ойстейн подумал, что не так сильно оба они устали. Тем более, что с наработками было почти покончено. …Усталость снова дала о себе знать — слишком быстро. Ойстейн видел: шведу было тяжело. Дэд еле держал его на весу, прижав к стене и подхватив под колени, и Ойстейн сам с трудом держался за его плечи, чтобы не соскользнуть вниз. Дэд всё время отворачивался, прятал лицо, — то кусал в шею, то в ключицу, то зарывался носом в волосы, то сам запрокидывал голову, открывая горло. Но, когда он посмотрел Ойстейну в глаза, — явно случайно, долго и сонно, словно не знал, куда себя деть, — в его собственных зрачках мелькнула пустота. Он быстро отвернулся, ещё сильнее впился ногтями в бёдра, жёстче насадил на себя, сдавленно простонал сквозь зубы. Ойстейн в ответ только сжал его плечи и потянул за волосы, вынуждая снова взглянуть себе в глаза и остановиться. «Хватит, Пер. Довольно». Он говорил едва слышно, одними губами, но — тот понял. Вяло кивнул и подчинился, опуская его вниз. «Я не знаю, чего хочу». «Я тоже», — Ойстейн только пожал плечами и наклонился, поднимая с пола брюки. — «Не путай их». Одеваться дальше было лень. Делать кофе и пытаться разобраться ещё с какой-то херней — тоже. Оставалось только лежать на полу, перебирая акустику: Дэд со своими рисунками всё равно сказал бы не шевелиться, и Ойстейн не шевелился. До тех пор, пока тот вдруг не оживился и не засобирался куда-то, — прямо сейчас, немедленно, сию секунду лезть на крышу. Искать луну. Теперь они сидели здесь — закутавшись в кожанки, пытаясь придумать хоть какой-то план эвакуации и выясняя, сколько ночей осталось до долбанного новолуния.***
В идее с новолунием тоже был виноват Дэд. Хотя Ойстейн был виноват не меньше. Это он создал образ череды ритуалов, «бесконечного цикла похоти и смерти», в котором он, Евронимус, приносил своего Мертвеца в жертву каждое полнолуние, и воскресший Мертвец каждое новолуние отвечал ему тем же. Он сказал это случайно, в экстатическом бреду, и вообще не думал о том, что швед эту идею подхватит. Но тот — подхватил. Дэд давно пытался превратить то, что они делали, в ритуал, проводил один за другим, — и те, один за другим, проваливались. Сначала они не могли договориться, потом — были слишком пьяны, растерянны, или — им обоим просто не хватало сил. А теперь откуда-то появилось странное чувство, что у них вышло время. Почти — вышло. Ойстейн не хотел бросать затею, Дэд — тоже. Тот привязался к ней ещё сильнее: снова придумал игру, странную, со сложными правилами, и отчего-то очень торопился в неё сыграть. Именно здесь, именно сейчас. Тоже чувствовал, что время истекало? Ойстейн не знал наверняка, а Дэд делал вид, что никакой спешки не было вовсе. Притворялся он совсем хреново. Настолько хреново, что теперь, сидя на крыше посреди ночи, искал взглядом луну и по памяти отсчитывал дни до новолуния — чтобы начать поскорее. — Так почему сейчас, Пер? — Ойстейн повернулся к нему, вглядываясь в темноту. Лицо у шведа казалось призрачным. — Не знаю. Просто надо. Вдруг это всё скоро… — Тот запнулся и взмахнул рукой, словно пытался обнять лес. — Закончится? — Ты куда-то собрался? — Куда? — Дэд удивленно моргнул. — Не знаю, куда. В Швецию? В Трансильванию? — Ойстейн попытался усмехнуться, но смешок вышел каким-то вымученным. Слишком уж не хотелось говорить «на тот свет». — А ты? В Ад? — Швед ответил таким же смешком. — Да ну тебя. Ойстейн хотел добавить что-то ещё, но слова просто кончились. Нечего было про это говорить. Если бы Дэд куда-то собирался, — и похрен куда и как, — он бы знал. А раз он не знал, значит… Всё. Стоп. Просто стоп. Он лёг на крышу, положив руку под голову, и почувствовал, что швед лег также. Совсем рядом. Теперь они оба пялились в небо, где по-прежнему не было никакой луны и никаких звёзд, словно их что-то сожрало. — Звёзды сожрал монстр, — Дэд радостно вытянул руки вверх. — Вот и хорошо. — Ещё скажи, что луна — это монстр. — Но почему нет? Вдруг это яйцо? Я когда-то так и думал. — А теперь? — Ойстейн почувствовал, как швед потянул его руку вверх, и переплёл пальцы. — А теперь это всё похоже на дурацкую романтику, о которой мечтают живые. А не на ритуал, которому должны следовать мы, мёртвые, — Тот состроил замогильный голос и снова рассмеялся. — Ну так что? — Это ты у нас мёртвый, а я демон. Демоны — они живые. — Ну так что, Ошет? — Дэд пропустил подкол мимо ушей. — Или ты отказываешься? — Да не отказываюсь я, мать твою! — Он раздражённо потёр переносицу. — Просто блин, Пер. Сам видишь. Оно слишком часто не совпадает — то, чего мы хотим и когда. И я не хочу, чтобы всё вышло как сегодня. Потому что… — А сегодня всё вышло нормально, — швед пожал плечами. — Ты же сам говорил. — Говорил, — Ойстейн сдался. — Но ритуал… — А для ритуала не это важно. Он проводится с телом, но не телом. Ты не знал? — В глазах у Дэда мелькнул недобрый огонёк. — Не важно даже, кто над кем его совершает. Важен сам ритуал. Поэтому правила такие, — он резко сел и потянул Ойстейна вверх. — У кого есть силы, тот и проводит. А у кого их нет — тот труп. Если это бесконечный цикл, разницы и правда никакой. — Он наклонился, почти касаясь губами его губ. — Ну так что, Евронимус? — Согласен. Но ты прыгаешь на сарай первым. Заодно проверим, выдержит крыша или нет. А то придется спускаться вниз по ели, — Ойстейн сжал его подбородок и с силой дёрнул на себя. До прикосновения, укуса, стука зубов. Дэд отшатнулся. — Вернулся, демон… — он оскалился. — Идём уже. Здесь дубак… Согласен я на твой ритуал. Ойстейн встал и протянул ему руку: пора было лезть наверх.***
Евронимус хорошо помнил, как это: быть жестоким. Сейчас, прижимая Дэда к земле, почти касаясь ножом открытого горла, он слишком ясно чувствовал, что никогда не переставал быть таким. Когда этот странный Мертвец только появился рядом, Евронимус увидел тьму. Он почувствовал её, услышал её шёпот, принял, — и тьма показала ему истинное лицо. Его собственное. Теперь он мог творить, что хотел, и брать, что хотел. И он брал. Подкрадывался к шведу медленно, аккуратно, касание за касанием затаскивая к себе в цепи. Да чёрт, Евронимус действительно заковал его, — обычными наручниками, просто так, чтобы утихомирить. И послушался тьму. Взял силой. Когда Дэд ничего не вспомнил, он продолжил играть. Касался случайно, садился ближе, чем нужно, говорил слишком двусмысленно, критиковал слишком жёстко. Брал — тоже жёстко, — когда его Мертвец уже сдался и был не в состоянии сказать долбанное «нет». Хотя, на все «нет» Евронимусу было просто плевать. Он приносил боль, пил боль, наслаждался ей — в криках, в стонах, в музыке, в каждой ране. И Мертвец не говорил ни слова поперёк — он ведь тоже был предан тьме, тоже пил боль — из одной с ним чаши. Это была эйфория, и эйфория была ядом. На самом деле это было каким-то долбанным абсурдом. Абсурд всё тянулся и тянулся, не позволяя вынырнуть, пока откуда-то не возникла вина. Странное, жгучее чувство. Оно заставило Евронимус отступить, встать на колени, просить прощения в боли — раз за разом. И он просил, унижался — до тех пор, пока тьма не отвернулась, и яд не вымылся из вен. Они оба слишком привыкли и к боли, и к тьме, но путь прочь от этого казался Евронимусу понятным и естественным. Сложным, путанным, и… А разве так не должно было быть? Рано или поздно? Разве тьма приходит навсегда? Тогда, на крыше, под слепым небом, с рукой Дэда в его руке, Евронимусу показалось, что это — правда. Что тьма ушла, что всему свое время, и что теперь для него и шведа началось что-то совсем другое. Что-то не тёмное. То, чего он, — наверное, — может быть, — совсем немного, — хотел. Очень хотел. Да только ему показалось. Новолуние, ритуал, плащ поверх обнажённого тела, лезвие в руках, запах свежей крови, боль, — одна на двоих… О, Дьявол. Боль всё вернула на свои места. Медленно, шаг за шагом, ритуал за ритуалом, растворялись в его ядовитой крови усталость и пустота. Возвращалась тьма. Первый ритуал вышел почти неловким. Евронимус тогда лежал на столе, поверх начерченных мелом узоров, с руками, связанными ремнём за головой. Дэд стоял над ним, спрятав лицо под корпспейнтом, закрыв глаза, — так, что они походили на пустые провалы, — и медленно водил ножом по его груди. Не глядя. Теперь Евронимус понимал: Дэду не нужно было смотреть, он просто чувствовал. А ещё — он не боялся навредить. Дэду было всё равно, потому что мертвецам, — таким, как он, — всегда плевать на живых. Пока он лежал, широко открыв глаза и пытаясь сдержать дрожь, Дэд тихо бормотал что-то и медленно склонялся над ним, всё ближе. И всё сильнее давил на нож. Сначала он гладил лезвием по лицу, — аккуратно, плашмя, с какой-то странной, извращённой лаской. Потом — скользнул по векам, и тут же — по горлу, так, чтобы не порезать раньше времени. Евронимус тогда дёрнулся. Он видел, как Дэд не сдержал улыбку, но — так и не открыл глаза. Тот всё бормотал и бормотал, шептал нараспев свои заклятия, и кончики его волос щекотали грудь. Ножа под ними видно не было. Остриё больно царапало рёбра. Время тогда как-то странно застыло. По углам горели чёрные свечи, нервные тени плясали по стенам, и от лохмотьев Дэда тянуло влажной землей, кровью и холодом. Он был медленным, почти сонным: то делал быстрые, жгучие надрезы, продолжая читать одному ему понятные слова, то надолго замирал и умолкал, обходя стол по кругу. В такие моменты он наклонялся и легко касался губами тела, размазывая выступившую кровь. Иногда он касался порезов кончиками пальцев — выводил новые узоры. С Евронимусом он не говорил, и Евронимус отвечал ему тем же. Лежал, не шевелясь, наблюдая за ним лишь краем глаза: поворачивать голову было нельзя, как и вообще — двигаться. Жертвоприношение нужно принимать спокойно, с честью. Он даже не заметил, когда Дэд совсем умолк. В голове было слишком пусто, свечи догорели, и он почти ничего не видел в пропитанной гарью темноте. Только — ощущал, как ремень затянулся туже, как на глаза легла холодная ладонь, опуская веки, и как цепкие пальцы впились в бёдра, разводя их в стороны. Теперь Дэд сидел между его колен, нависая над ним, и Евронимус чувствовал, что над его грудью уже был занесен нож. Сейчас, вот прямо сейчас, его Мертвец действительно мог его убить. По-настоящему и очень насовсем. А он ничего не смог бы сделать. Хотя, нет. Он мог бы. Мог бы ударить, отбить руку, скинуть с себя прямо на пол, приложить о стену быстрее, чем тот успел бы подняться — драться швед умел плохо. Евронимус мог бы. Но — не стал бы делать абсолютно ничего. И это — его выбор, его жертва. И хрен знает, кому — какой-то непонятной тьме или Мертвецу. Его личному Мертвецу. Когда лезвие прорезало грудь, и холодная ладонь прижалась к сердцу, Евронимус не вздрогнул. Боли он не чувствовал. Чувствовал — только чужие губы на своих, волосы, щекотавшие лицо, и его, Мертвеца — внутри. Тот двигался ещё медленнее, чем резал, чем целовал, и в этом не было ни ярости, ни боли, ни подчинения. Даже желания — не было. Пусть тело на это отвечало, пусть Дэд касался его, пытаясь сделать приятно, это всё… Чёрт. Это всё равно было чем-то иным. Не тем, что они делали всегда, быстро или медленно, не важно. Тогда всё было другим. Это был покой. Ни стонов, ни крика, ни боли, только — возбуждение, тяжёлое, тягучее и какое-то далёкое. Такое, словно собственное тело Евронимусу не принадлежало. Он не заметил, как это возбуждение накрыло, утащило за собой, и как отступило. Он просто уснул. Очнулся — от вспышки тёплого света и жёстких рук, стаскивавших его со стола. Дэд смотрел на него с очень странной улыбкой. «Познал смерть? Меня?». «Познал», — Евронимус коротко кивнул, спрыгивая на холодный пол. Он действительно познал — и добавить к этому было просто нечего. Только — ждать нового ритуала.***
На то, что следующий ритуал сорвался, Евронимусу было плевать. Сначала он злился — пока выслушивал странные рассказы шведа о каком-то заброшенном морге; пока они добирались до Осло по ночной дороге, сквозь ветер и чёртов ливень; пока пытались сбить замок с ворот, а потом — сигануть через забор, — совершенно безуспешно. О, дьявол, как он злился, когда бил кулаком в эти долбанные заржавевшие ворота, — пока не содрал кожу до крови. «Твою ж мать!» «Какого хера, Пер?» «Какого хера?» «Ты больной. Наглухо. Совсем». «Я убью тебя к чертям, я…» Дэд никогда не перебивал его вот так — схватив за шею, швырнув на облупленный забор и прижавшись губами к губам. Евронимус тогда упёрся ему ладонями в плечи, попытался отпихнуть, но тот только ударил ногой по коленям, — так, что он чуть не упал, — сжал запястья, заводя их за голову, и прикусил губы до крови. Он силой заставил открыть рот, принять поцелуй, вжаться спиной в стену и ждать, пока его руки расправятся с ремнём. Когда Дэд выдернул его из брюк и отстранился, чтобы затянуть на запястьях, Евронимус вывернулся. Ремень оказался в его руках, звякнул пряжкой — и защёлкнулся у шведа на горле. Тот отступил, широко распахнул глаза, тут же опустился на колени, — Евронимус с силой надавил ему на плечи. И — недобро сощурился. «Из-за тебя мы влипли, Пелле. Нехорошо влипли. Не хочешь загладить вину?» Он мягко провел рукой по подбородку, поднимая его голову вверх, и сжал пальцы чуть сильнее. Мазнул подушечками по губам, приоткрывая их. Другой рукой он всё ещё держал затянутый на горле ремень. Пусть он и вёл себя вот так, лишней силы в его касаниях не было. Уверенность, спокойная власть, но — не насилие. Насилие нужно слабакам, а ему было достаточно лишь слов и взгляда. А Мертвец и так подчинится — если почувствует эту власть. А ещё он мог просто отказаться: Евронимус дал ему шанс. Ведь дал же? Но Дэд только вяло кивнул и склонил голову набок, едва заметно прижимаясь щекой к ладони — совсем ненадолго. «Считаешь, что я виновен? Так казни». Он прикрыл глаза. Вдохнул. Выдохнул. Его лицо не выражало ничего: ни ненависти, ни ярости, ни отвращения, только — покой. Тот самый, который он подарил Евронимусу. Ещё тогда, на первом ритуале. Его руки потянулись к уже расстёгнутой ширинке, уцепили за брюки, потянули их вниз. Пальцы скользили по мокрой коже. Евронимус замер, почти не дыша, даже не моргая: всё это казалось каким-то слишком ненормальным, ненастоящим и невинно-пошлым, словно это была не жизнь, а кадр из богохульного порно. Почему богохульного? Он не знал. Он уже ничего не знал и ни о чём не думал, только смотрел, как Дэд медленно облизнул пересохшие, искусанные губы, наклонился, коснулся плоти. И принял в себя. Чёрт. Этого не было слишком давно. Швед никогда не делал этого сам, по доброй воле и своему желанию. Он лишь принимал — зло и безропотно, когда Евронимус приказывал ему, когда затыкал и брал силой. Когда всё это было не игрой, а единственным способом заставить Дэда страдать. Заставить их обоих страдать, на самом деле. Удовольствия в этом не было, быть не могло — даже если тело получало разрядку. Удовольствие приходило после: когда Евронимус смотрел на влажные, покрасневшие глаза, разбитые губы и спутанные волосы, измаранные белым и липким. Сейчас всё было по-другому. Сейчас он не смотрел. Просто стоял, запрокинув голову, вжавшись затылком в стену, вцепившись пальцами в волосы и в ремень, прижимая к себе сильнее, вынуждая принимать глубже; вбивался в рот всё быстрее. А швед рвано, глубоко дышал, почти всхлипывал, — так, что сжималось горло, — и едва не падал, прижавшись к его коленям. Жалкое, прекрасное зрелище. Безумный Мертвец… «Мать твою, Пер, мать твою…» Когда зубы больно задели кожу, Евронимус подавился вскриком и за волосы оттянул его Дэда от себя, так далеко, как мог. Выпустил ремень, оттолкнул, — и тот упал. Взгляд у него был растерянным и почти злым. «Почему?» «Я бы… не успел. Наверное. Этот укус…» Евронимус невнятно развёл руками и протянул ему ладонь, помогая подняться. «Это было…». «Это тоже был ритуал. Просто — другой». Дэд стёр рукавом кровь с разбитых губ, взглянул на Евронимуса с непонятной усмешкой. «Вышло странно. Но оттуда, снизу, ты выглядел так, будто я тебя убил». «Да, убил». Тон у Евронимуса был совершенно серьёзным. «Идём отсюда». Они уехали, так и не добравшись до чёртова морга. На морг было плевать.***
Третий ритуал стал для Евронимуса искуплением. Вкапывая гроб в кладбищенскую землю, он словно извинялся на все те разы, когда у них ничего не получилось. Ни с гробом, ни с кладбищем, ни с игрой в смерть. Всегда выходило как-то нечестно: мёртвым был только один из них, а другой ждал, когда закончится боль, холод, и можно будет просто отключиться. Всегда выходило недостоверно, неаккуратно. Неискренне. Сейчас — было искренне. Сейчас Дэд лежал в гробу, в своих лохмотьях, с его распятием в руках, и Евронимус стоял над ним, держа чёрную свечу. Последнюю из тех, что остались. Снова пахло влажной землей, кровью и гарью, но на этот раз Евронимус сам читал заклинание, — то, что подсказал ему Дэд. Дэду отчего-то нравилось, как он это делал. Говорил, что выходило правильно, — «спокойно, зло, без всяких шуток». И Евронимус читал. Стоял спокойно, у изголовья, между гробом и могильным камнем, и говорил. Его голос был негромким, низким, и становился всё тише: он уставал. Свеча догорала, воск тёк по рукам, тёмными каплями падал шведу на лицо, и тот вздрагивал от жара. Воск застывал на скулах осколками странной маски, и от этого его лицо казалось совсем искусственным и неживым. Руки жгло, горло болело от шёпота, туман тяжело осел в волосах, но — Евронимус продолжал читать. Нужно было довести дело до конца. До того, как зайдёт полная луна. Это было глупо. Слишком вычурно, слишком наигранно, мрачно, но… А чёрт бы с этим. Они слишком давно играли в эти игры, чтобы думать о том, насколько это тупо или ненормально. Сейчас Евронимус не замолчал бы раньше времени, даже если бы на них наткнулся Йорн собственной персоной, или Ян в компании какой-нибудь пассии. То, что они делали сейчас, было важно. Дэд подарил ему покой, и он не мог не подарить покой в ответ. Если подумать, это было единственным, что они друг другу вообще дарили. Не сраные же букеты, в конце концов… Когда свеча догорела, стекла с пальцев горячими струйками, Евронимус наклонился к гробу. Прислушался. Его Мертвец не двигался и не дышал, крепко сжимая распятие. Руки сложены на груди, голова чуть запрокинута, лицо под гримом и воском — спокойное. Таким оно не было даже во сне. С последними словами заклинания Евронимус достал из-под плаща белый цветок. Тонкий, вялый, который Дэд откуда-то принёс ему ещё утром. И — плавно опустил тому на грудь. Склонился ещё ниже. Коснулся губами лба, каждого глаза и ещё раз — лба. Только затем — его губ, пробуя воск на вкус. Коротко улыбнулся — теперь он снова чувствовал тот покой. Но чёрт, как же ненадолго… Дэд в гробу заёрзал, отвернулся и резко сел, путаясь в лохмотьях, пытаясь стереть застывшие капли с лица. Вид у него был взъерошенным и строгим, а взгляд — очень колючим. Когда он вылез из гроба, Евронимус с трудом сдерживал смех. «Что ты хохочешь?» «Да ничего. Ты забавный». «Нарушать правила тоже было забавно? На последнее мы не договаривались». Дэд резко схватил его за мантию, притянул к себе, яростно глядя в глаза, а Евронимус не стал вырываться. Наклонился ещё ближе и снова коснулся губ, открыто и влажно. Усмехнулся в поцелуй. «Я провожу ритуал. По моим правилам и играем». Дэд хотел что-то сказать в ответ, но не успел. Евронимус уже отстранился и теперь стаскивал с себя мантию, чтобы положить в гроб. Под мантией — куртка, выношенный свитер и путанные тёмные волосы. Обычный Ойстейн, демона — будто и не было. Он сложил руки на груди и устало вздохнул, глядя на крышку. «Нам же теперь его обратно тащить, понимаешь?» Дэд на это только страдальчески закатил глаза: в таких вещах Евронимуса приходилось слушаться.***
Последний ритуал, — на убывающей луне, — вышел совсем другим. Те, что были до него, обрывались слишком быстро, слишком резко, и от них веяло костюмированной игрой. Этот ритуал походил на первый. Он был таким же настоящим и тёмным, вообще — таким же, отражая его, словно в зеркале. Только теперь всё было наоборот. Это Евронимус проводил его. Это он сидел над своим Мертвецом, между его разведенных колен, занеся нож над сердцем, и чувствовал, как тьма разливалась по венам. От покоя не осталось и следа. Это был чёртов яд, долбанный адский огонь, и этот огонь сжигал маску, показывая его истинное лицо. То лицо, что тьма ему подарила. Сейчас, сидя на груде жухлых листьев, глядя на Мертвеца, оплетенного корнями, попавшего в плен и оказавшегося полностью в его власти, Евронимус вспомнил, как это — быть жестоким. Без корпспейнта, без своих лохмотьев Дэд казался совсем измученным и бессильным, и тем сильнее хотелось его растормошить. Сделать больно. Он лежал, закрывшись руками, зажмурившись, и капиллярный узор на веках делал его лицо каким-то больным. Евронимус медлил. Он мог ударить его, оставив на скуле алый след. Мог взять за запястье и изрезать руки — столько раз и так сильно, как только захочет. Пелле не стал бы сопротивляться. Мог прямо сейчас сдёрнуть с него все ремни, брюки и трахать, — глубоко, жёстко и долго, зажав ладонью рот и не давая кричать. Хотя… Всё равно здесь их некому слушать, и шведа — некому искать. Здесь и сейчас Евронимус мог всё. Надо было выбирать. Он закрыл глаза. Снова открыл. Пелле под ним казался спящим, провалившимся в какой-то дикий, тревожный кошмар. Из груди у него вырвался не то стон, не то хрип, и Евронимус вздрогнул. Он видел, как билась на шее венка, и чувствовал, как под его ладонью колотилось сердце. Так тихо. Словно тот и правда был неживым. — Когда-то ты попросил у меня одну вещь. Очень давно… Евронимус мягко коснулся чужой груди, расстёгивая линялую рубашку. Одна пуговица, другая, третья. Он провел пальцами по коже. Та отчего-то казалась холодной, как у трупа. Хотя, здесь всё было холодным. Снова лес, странные, пасмурные сумерки и жухлые листья, для которых было слишком рано. Ветер сбивал их с деревьев, и те медленно падали вниз с тихим шуршанием. Они цеплялись к мантии, к волосам, а один из них лежал у Пелле на горле, закрывая его от ножа. Значит, не горло. Значит, не сегодня… — Я кровью тебе поклялся это желание выполнить, пусть и случайно. Теперь я его выполняю. Евронимус мягко раскрыл полы рубашки, обнажая грудь, и прижал лезвие к коже. Швед едва заметно вздрогнул. И ещё раз, когда остриё скользнуло по плоти. Нож резал медленно и больно. Глубже, чем надо, сильнее, чем на первом ритуале резал сам Пелле, но — всё ещё не опасно. Не опасно же? Руки дрожали. Впервые в жизни Евронимус действительно боялся ошибиться. В этот раз всё прошло в тишине. Не было ни заклятий, ни свечей, ни гроба, только — одна фраза, вырезанная на груди, и два перевёрнутых креста под ней. Когда-нибудь они заживут, исчезнут, но чёрт. Даже если так и выйдет, память об этом ритуале и об этой фразе будет куда важнее. Едва ли Пелле её забудет, и едва ли её забудет сам Евронимус. Закончив, он не спрашивал разрешения. Просто знал: Пелле мог остановить его в любой момент. Попросить, оттолкнуть, сбросить с себя, заставить поменяться местами и отдаться. И Евронимус бы подчинился. Потому что это было неважно. Всё было неважно, кроме слов на груди, тьмы под рёбрами и покоя, который она принесла. Не зря его Мертвец говорил, что настоящая тьма — это не только ярость и боль, но и тишина смерти. Сейчас оба они были этой тишиной. Евронимус двигался плавно, тягуче, прижавшись телом к чужому телу, всматриваясь в спокойное лицо. Руки по-прежнему сложены на груди, губы плотно сомкнуты. Ни стона, ни вздоха, ни дрожи или гримасы. Пелле не спал, точно не спал, но — не подавал виду. Сейчас он был мертвецом, и вёл себя так, как и должен был вести себя мертвец: лежал, не шевелясь и не дыша, и покорно принимал в себя. Живого в нём выдавало тепло. То, как он дрожал там, внутри, как сжимался вокруг и как едва заметно отвечал на движения, подаваясь им навстречу. Прежде Евронимус бы даже не заметил. Но — сейчас он был слишком внимательным. Сейчас он знал Пелле слишком хорошо. Он делал это долго, потеряв счет времени, отключившись от собственных ощущений. Если бы он помнил о них, он бы не выдержал: снова стал бы вбиваться в беззащитное тело, заламывать руки, вгрызаться в горло. А он этого не хотел. И знал, что Дэд тоже хотел чего-то иного — избавиться от пустоты. Почувствовать в конце хоть что-то вместо. Евронимус надеялся, что хотя бы так — получится, что он сможет забрать эту пустоту себе. А вдруг? А если? Пустота отступила внезапно. Тело под ним задрожало, напряглось, выгнулось ему навстречу, сжимая внутри — и он замер. И тут же — сомкнул руки на шее. Сильно, резко, грубо, до белых костяшек. Отпустил. Глаза у Пелле закатились, пальцы впились в изрезанную грудь, и из его горла вырвался только один придушенный хрип — отчаянный и надрывный, словно от боли. От этого крика что-то сжалось в груди, так сильно и странно, что продолжать Евронимус просто не смог. Он отпустил себя, откинулся назад в беззвучном стоне, сжимая чужие бёдра, и замер так, пытаясь отдышаться. Там, над ним, было небо — тёмное, исчерченное ветками, совершенно беззвездное. Пустое и мёртвое. Он выдохнул и закрыл глаза. Тело в его руках всё ещё дрожало. Евронимус отстранился, убирая нож, и потянул Пелле за собой. Тот пьяно моргал. Вид у него был совсем потерянным. — Ты в порядке? Пер? Тот не ответил и даже не кивнул, будто не понял ни слова. Он так и молчал — пока одевался, пока стряхивал листья с волос, пока шёл к машине, время от времени спотыкаясь о торчавшие из листвы корни. Устроившись на переднем сиденье, он сразу отвернулся к окну и прижался виском к стеклу. Казалось, что он спал с открытыми глазами, — как и всегда. И Евронимус, как и всегда, его не будил. Ехать было недолго. Швед очнулся внезапно, когда лесная дорога почти закончилась и где-то рядом зашумело шоссе. Повернулся к Евронимусу, снова моргнул, — словно не знал, с чего начать, — и больно ткнул его в плечо. Тот вздрогнул. — Как оно? Пелле только качнул головой. — Что ты вырезал у меня на груди? Евронимус усмехнулся. — Что ты просил, то я и вырезал. Jeg stoler på deg. Кстати, это правда. Теперь точно правда. — Это у тебя заклинания такие? Без заклинаний? — Пелле оживился и потянулся нему, пытаясь вытащить что-то из тёмных волос. — Там лист торчит… Или ты это из-за меня написал? — Он вдруг посерьёзнел. — А из-за кого ещё? Это же наше заклинание, — Евронимус чуть наклонился, чтобы тому было удобнее вытащить чёртов лист из прядей. — Потому что это ты всё придумал. И это ты во всем виноват. Пелле в ответ только фыркнул и врубил кассету. — Ну так накажи, раз виноват. Можешь даже на крыше одного оставить. В салоне заорал трэш. Евронимус видел, как швед довольно смял пальцами мёртвый лист и улыбнулся.