***
Слава напрягается, когда неделю подряд Мирон не отвечает на сообщения. Он даже капсом писать перестаёт, сутками напролёт только и делает, что диалог их проверяет: прочитал или нет. Уже тогда понимая, в какую же жопу он попал, раз тот факт, что Окси ему не отвечает, заставляет губы нервно обкусывать и курить, меры не зная. Очередная пачка в ведро летит, когда внутренний голос щебечет раздражающе: «Ты боишься. Боишься, что всё кончено. А что «всё», Славян? Что для тебя всем было?» Только Слава его не слушает — ответ Мирона читает, от дисплея телефона глаз не сводя: Я болею. И, как придурок, с места срывается, даже не особо задумываясь, правильно ли поступает. Едет в такси по знакомому маршруту, сердце слышит своё грохочущее, стоя перед дверью квартиры такой привычной. Отдышаться пытается: всё-таки несколько этажей пешком прохуярил, лифта не дождавшись. В руках пакет с лекарствами, самыми необходимыми при простуде, внутри — предвкушение сладкое, всё остальное затмевающее. На звонок нажимает и ждёт терпеливо, когда откроют. Он Мирона дольше обычного не видел и, будто ломку заглушив наконец, стоя в прихожей уже, жадно гладит взглядом черты лица. Избавляется от верхней одежды, рассказывает сходу, не затыкаясь, как ему пришлось несколько аптек обойти, потому что многие уже закрыты были; как таксист, гандон со сломавшимся навигатором, дворы перепутал. Он не замечает, что Мирон морщится слегка, как от мигрени головной, не замечает ничего первые пару минут, оттого и в ступор впадает, когда слышит: — Я тебя приглашал? И выглядит эта сволочь так недоумённо, словно ни с чем более непонятным в своей жизни не встречался. — Ты написал, что болеешь, я подумал: хуйня вопрос. Купил, вот, — он приоткрывает пакет, что в руке держит, и хочет прочитать названия нескольких препаратов. — Я тебя приглашал, Слава? Мирон переспрашивает с усталостью в голосе. Она будто передаётся Славе мгновенно —грузом на плечи ложится, в лёгкие попадает и ощущается, как смоль. Слава же себя ощущает долбоёбом полным, глотая эту смоль густую вместо воздуха. — Я сам приехал, — звучит настолько нелепо, что засмеяться хочется. И уебать себя. — И могу также, блять, уехать обратно, без проблем. Забыл, что к тебе, как к королю, только по… — Не дерзи мне. Только сейчас, отдышавшись, Слава видит этот взгляд, и внутри всё холодеет, как тогда, на балконе. Он не колючий вовсе, но отчего-то после него чувство такое, будто иголки ядовитые в кожу вонзили. Да и сам Окси не выглядит враждебно настроенным, всего лишь смертельно утомлённым и ещё что-то, что разглядеть никак не удаётся, наверное, потому только, что охарактеризовать это невозможно никакими эпитетами. Стоит, разминая шею, и думает, небось, как гостя нежеланного выпроводить побыстрее. А до Славы в это время доходит: дело не в простуде, явно не в ней. Только не доходит никак, что теперь делать с этим осознанием и с хриплым голосом, из которого сочатся нотки предупреждающие. — Ебаться хочешь? Смысл сказанного ударяет в мозг с опозданием, диссонанс вызывая, заставляет нахмуриться в растерянности. Мирон к стене Славу толкает, в личное пространство вторгаясь, — они ведь не умеют разговаривать на расстоянии дальше метра. Не получается никак. Пакет несчастный из рук падает на пол, потому что похуй уже на пакет становится. — За этим же приехал? Уже невтерпеж, да? Пальцы цепкие на подбородке смыкаются, резко опускают его, и даже прикосновение ледяным кажется в этот момент. Мирон будто промёрзлый весь — дыханием вблизи озноб по телу распространяет и делится этой стужей. Ничего не торкает, только чувство скользкое изнутри щекочет неприятно. — Блять, хватит, — Слава из хватки вырывается, отталкивает тело от себя на пол метра. — Не за этим я приехал. — А за чем? За чем ты здесь, Карелин? Противовирусные колеса доставить до двери? Я в силах воспользоваться услугами курьерской доставки при надобности. Словами на живую режет, отдаляя от себя. Не в прямом смысле, нет, — он наоборот вновь приближается, теперь за шею наклоняет к себе — а в переносном, вновь воплощением недостижимости становится, Славу на другой материк ссылая. Видимо, куда-то в сторону Антарктиды. — Решил спонсировать тебя всем Антихайпом, евреи же — народ, жадный до денег. Мало ли ты пожалел бабок на курьера, — яд, горло дёгтем скребущий, в ответ выплёвывает, и видит, как в глазах напротив что-то бьётся с треском. — Ну, на этом мои полномочия закончены. — Можешь идти, раз закончены. Злоебучий холод. Так непривычно, когда воздух им пропитывается, а не жаром тел, друг к другу льнущих. Мирон отстраняется, вновь говорит идти, только теперь взором своим свинцовым, и Слава идёт. Только в обратную сторону. — Выгони, — цедит в губы злостно, теперь сам наклонившись к нему, с целью вывести на эмоции. Зажечь, спровоцировать, добиться хоть чего-нибудь, но явно не того, чтоб Мирон просто отступил, по бритому затылку проводя, и вздохнул, как от недомогания скверного. Слава только сейчас обращает внимание, что у него под глазами синяки залегли, как от недели без сна. Или больше, судя по тому, каким осунувшимся он в целом выглядит — даже скулы будто острее стали. — Я заебался, — это звучит так честно, что оглушает. — Хочешь — иди, не хочешь — не иди, Слава. Я выгонять тебя не буду, но настоятельно советую первый вариант выбрать. А Слава как-то раз уже сказал ему не лезть с советами и, наверное, поэтому остался сейчас. Зачем остаётся — не знает, но уверенно мимо Окси на кухню проходит, будто так и надо. Всё под контролем, да, так запланировано было изначально, только вот эта видимость призрачная пропадает, как только он видит несколько пустых бутылок алкоголя и целую стопку коробочек из-под заказного фастфуда. Как будто здесь месяцами лишь жрали и пили, даже на свет белый не входя. Но одна несостыковочка: месяц назад здесь точно всё иначе было, Слава собственными глазами видел. Он ничего не говорит на это, просто примечает, как примечает и атмосферу гнетущую, виски сдавливающую, стоит только порог кухни прокуренной переступить. Сглатывает, теряется на какие-то пару мгновений, прежде чем открыть полупустой холодильник. Продуктов хватает, чтобы омлет с помидорами сделать. Мирон тоже молчание сохраняет, садясь за барную стойку, пока он у плиты стоит, слишком, к слову, навороченной и крутой, чтоб на ней простой омлет готовить, а не какие-то шедевры кулинарные. Зажигалкой чиркает и сигаретой очередной затягивается. — Есть будешь? — спрашивает Слава, когда всё готово, и окно приоткрывает, воздух свежий впуская. Надеется, что проветрить удастся не сигаретным дым, а эту горечь в воздухе вязкую. — Буду. Вновь тишина тягостная. Слава даже не распинается о том, что омлет пригорел немного и не взбух, как надо, что ебал он плиту эту несподручную — все речи в горле застревают, бессмысленными становясь. И они просто коньяк пьют по очереди. Хоть что-то прежним остаётся. Чуть позже Мирон говорит, что спать уходит, а Слава продолжает на кухне сидеть один, думая, что сейчас, в принципе, идеальный момент съебаться и в этой всей движухе угрюмой не участвовать больше. Его ведь действительно не приглашали никуда и, более того, дважды настаивали на уходе. Горечь всё же не выветривается, потому он закрывает окно — хоть сквозняков не будет, и без них всё стылостью окутано. Он мог уйти, да. Мог хотя бы в другую комнату лечь, но лёг спать спиной к спине Мирона. Правда, уснуть долго не выходит: вслушиваясь в поверхностное чужое дыхание, Слава мучается от мыслей назойливых, веретеном друг за другом тянущихся. Только начинает в сон проваливаться постепенно, в полудрёме чуткой уже находясь, и ощущает беспокойство какое-то позади. Тут же принимает сидячее положение, с замешательством глаза протирает и пытается понять, в чём дело. Сонливая пелена быстро на нет сходит, стоит только услышать шумное сбитое дыхание рядом. Всматривается. Сразу видит лицо, искажённое гримасой боли в блеклом свете фонарей с улицы. Мирон вздрагивает, позу меняя, и в движениях рваных его такая тревога, какую прочувствовать можно. Как и боль, она передаётся моментом. Слава до плеча чужого дотрагивается аккуратно, чуть тряся, а ситуация только ухудшается, как если бы это прикосновение вред нанесло. Он сильнее встряхивает его, зовёт по имени, и Мирон подрывается в одно движение резкое, так часто, тяжело дыша, будто задыхаясь. Сразу же ноги с кровати свешивает и обхватывает себя за голову. — Нет, — выдыхает едва слышимым шёпотом, и тут же громче: — Нет, нет, нет, нет, — повторяет, как в бреду, лихорадочно и надрывно. Слава будто в кошмар наяву попал. Сгорбленная фигура выглядит слишком уязвимо — на неё почти физически больно смотреть. — Мирон? — касается спины, чувствуя ледяные капли пота и то, как мышцы моментом под ладонью напрягаются, — Это просто сон. Всё нормально. Слышишь? Из него слова выскакивают на автомате. Просто бесконтрольная банальщина. Он ближе придвигается и понимает, что его самого колотит не меньше. — Съёбывай. Ему кажется, что он просто ослышался из-за нервяка, мозговые процессы тормозящего, но Мирон повторяет с напором. Руку со спины не сбрасывает, отдалиться не пытается, но посылает. — Нет, — твёрдость в голосе самого поражает, учитывая, что внутри её сейчас критически не хватает. — Тебя здесь быть не должно. Блять, — сипит он и начинает покачиваться — монотонная ритмичность способна успокоить, Слава по себе знает, но ему всё равно дурно становится от этих телодвижений. — Ты не должен всё это видеть. Съёбывай, Слава. Рука со спины на шею перемещается, разворачивая к себе и зрительный контакт устанавливая. Мирон не отвечал ему на сообщения, сейчас — выгоняет, и в башку болезненно врезается пулей: он всегда всех отталкивает, наедине оставаясь со всем этим дерьмом. Незнание, как себя вести, почву выбивает из-под ног, в голове — нихуя, кроме этой мысли, однако звучит уверенно: — Я уже здесь, и я не съебусь. Он впервые видит Мирона таким… безоружным? В каждом жесте, в каждом взгляде — уязвимость, и Славе страшно держать её в своих руках, потому что представления нет никакого, что с ней делать. Она ощущается, как хрусталь, который разбить можно одним неловким движением, и глотку дерёт страх того, что он допустит это движение, что уничтожит эфирность, не поддающуюся починке: её ведь не склеить и не вернуть потом. Мирон даже, блять, не избавляется от хватки на шее, хотя обычно противится всему, в чём даже тусклая тень доминирования присутствует. Но не сейчас. Сейчас он смотрит такими глазами, что внутри всё в какой-то ком тугой завязывается, и Слава сам руку убирает, почувствовав себя так, словно пользуется какой-то привилегией насильно. — Пошли покурим. Только надень что-нибудь, — говорит он, опуская, что Мирон и без холода с улицы будто в объятиях его стылых находится. Опять они на балконе, опять в сигаретном дыме, только голова теперь забита не тем, что у хозяина этой квартиры эго раздутое, а мыслями, как помочь. Ему не по себе. Он никогда не планировал так трястись — в прямом и переносном смысле — за Мирона, не планировал проявлять… что? Подобие заботы, чуждое ему, но сквозящее во всех взглядах и фразах? — Ты, это… — он делает паузу, скрывая её за новой затяжкой, но на деле думая, как выразиться более мягко. — Пьешь таблетки какие? — Нет. — Может… — Нахуй колёса. Несколько лет уже без них справляюсь. Слава затыкается, не надавливая больше, потому что понимает, пусть и отчасти. Сам однажды таблетки, врачом прописанные, глотал — некие пилюли от депрессии — и хуже того состояния овоща до сих ничего не испытывал. Но тут ситуация сложнее явно. Его больше не просят уйти, и Слава остаётся. Только спит теперь тоже беспокойно: иначе невозможно, когда Мирон каждую ночь вскакивает с криком и пеленой боли в глазах. Слава не спрашивает, что ему снится. Просто курит молча рядом, а потом заваривает чай с мятой, как будто ебучая мята — панацея от всех бед. Он просыпается от малейшего телодвижения в постели, если распознает его как тревожный звоночек, и, словно охраняя сон Мирона, сидит потом ещё минут десять над ним. Всматривается в нахмуренные брови и сжатые губы, боясь, что сейчас опять дыхание собьётся, а тело начнёт дергаться. Просыпается от плохого предчувствия. И просыпается, когда по нему ладонь проходится, как в лихорадке, хотя уже и привык к этому жесту: Мирон так проверяет, здесь ли Слава, каждый раз выдыхая почти беззвучно. Он едва сдерживается каждый раз, чтоб не сказать ванильное до блевотины, но навязчиво на языке крутящееся: «Я никуда не уйду». Дни тянутся мучительно. Слава считает их, но сбивается уже на третьем. Он готовит еду, отказываясь от доставок фастфуда, говорит с Мироном и думает, что нихуя его биполярочка-то не любит на самом деле, раз столько горечи приходится даже на двоих. Одним утром уезжает к себе домой за сменными шмотками, а на обратном пути захлёбывается волнами панического страха, который грудную клетку сдавливает. Страха за то, что может случиться вне его контроля. Перед глазами картинка яркая, как палец проходится по чернильной надписи на предплечье. Do what thou wilt. Она ужас вселяет до тех пор, пока Слава, наконец, до спальни не добирается. Просто спит. Тогда он идёт на кухню, практически физически чувствуя, как кукуха свистит уже, пока спазм в солнечном сплетении всё никак не проходит. Скоро ему таблетки понадобятся, от которых даже нос не захочется кривить. Потому что быть фильтром неожиданно сложно и препогано оказывается: через всю его суть ежедневно будто вся чернь смолистая проходится, отпечатки несмываемые оставляя внутри. Мирон выходит из спальни этим же утром неожиданно бодрым. Это мгновенно в ступор ставит: Слава так и замирает, не дотянувшись до зажигалки, когда слышит какую-то абсурдную, неуместную шутку. А потом Окси беспечно заявляет, что у него встреча важная образовалась с друзьями, и оставляет его в квартире одного. Как будто не был накануне поникшим и выжатым, как будто всё это — не более, чем сон. Просто такой же страшный, как и те, от которых он просыпался. Слава терпеливо дожидается его возращения, убеждаясь в блеске живом, действительно мелькающем в голубых глазах. На губах ухмылка играет, плечи расправлены — весь как с иголочки, и ни грамма разбитости нет. Он даже думать начинает, что всё в норму пришло, но эта догадка рассеивается, когда новая затмевает её: просто настало время другой крайности. И блеск в глазах уже иначе воспринимается, как и речь чересчур быстрая, на приподнятых нотах. Хотя маниакальность некоторая — небо по сравнению с тем, что было до неё. Да, неестественно это всё выглядит, но теперь нет обстановки такой, будто кто-то сдох. Как и нет больше хрусталя в руках, тяжесть которого с каждым днём увеличивалась значительно. Чай с мятой опять коньяком замещается. У Мирона развязывается язык, и он говорит много, по делу и без, а для Славиных ушей это мёд настоящий после напряжённого молчания, почти всегда царившего в стенах этой квартиры. Градус заметно повышается, возвращается пылкость, и Слава охуевает с такого контраста, смотря на происходящее словно со стороны, когда его берут в тот же вечер. Горячо. Властно. Он стонет и скулит, извиваясь, не сдерживается. Ни разу за прошедшие дни он даже мимолётно в мыслях не свернул в дебри похоти, но сейчас это ощущалось острой нехваткой. Такой, как после суток хождения по пустыне ощущался бы стакан воды. Такой, что вопрос назревает: как можно обойтись без этих рук, постоянно рядом маячивших, но не даривших безумие жаркое? Уже и уехать домой можно, но его никто не гонит, и сам он желанием уходить не горит, когда всё наладилось. Хотя, «наладилось» — сказано громко и слишком относительно, что Слава понимает, когда просыпается на протяжении всех следующих ночей. Не от криков и даже не от беспокойства чужого, нет, он просто привык уже к пробуждениям ночным для проверки обстановки. И сейчас такая проверка заканчивалась осмотром пустой половины кровати. Мирон не спал. Совсем. Только со Славой трахался в постели, каждый раз грубее предыдущего. Теперь секс не искусством был — инструментом выпустить пар и удовлетворить обострившееся либидо со своей стороны. Синяки проставлял на теле с большим остервенением, вколачивался, весь воздух выбивая. Но не виртуозно, а просто. Не целовался — всю душу высасывал, губы до крови прокусывал и шипеть заставлял. Слишком больно. Даже для Славы это всё было слишком. Но не спал. А Слава, когда просыпался, всегда находил его в комнате, адаптированной под кабинет. Он сидел за столом и писал тексты на бумаге от руки. Сминал листки, видимо, результатом не удовлетворённый, и они летели в ведро, после — всё по новой. Слава, когда впервые увидел это, даже глазам не поверил. Правда Оксимирон. Правда пишет прям перед ним какую-то очередную рефлексивную херню, или антиутопию, или дисс катает, что вряд ли. Впрочем, Слава не спрашивал, решая не лезть в чужое творчество, — просто смотрел и осознавал, что ему позволяют быть свидетелем зарождения трека. Мирон писал с горящими глазами, кусал губы и разминал шею в перерывах. Слава помнил, как рассвело, и солнечные лучи упали на его лицо, тут же чуть поморщившееся от света. То, как он выглядел в этот момент, тоже было слишком для Славы. Слишком красиво. Непонятно только, откуда энергия была на то, чтобы трахаться, отдаваться музе и вдобавок сраться со Славой без минуты отдыха. Он был развязнее и вспыльчивее обычного, порой вступая в конфликты на пустом месте, придирался к словам и интонациям, кидался колкостями. Всё ещё непохожий на себя. Теперь не только блеск в глазах проглядывался маниакальный, но и заносчивая мания величия, раздражающая до скрипа зубов. Казалось, ещё немного, и начнёт вновь затирать про то, как он в одиночку русский рэп с колен поднимал. Одна крайность нихуя другой не лучше оказалась. Если раньше Слава был наполнен до краёв горечью безмолвной, сейчас — катался на долбаном аттракционе без ремней безопасности и подстраховки, настолько это дикой, импульсивной смесью казалось. Его поджигали раз за разом, даже когда нечего было поджигать, и он горел. Выжимали все эмоции, истощая, и заново ими напитывали. Последнее, что он будет терпеть, когда раскалён до предела, — отношение свысока к себе на полном серьёзе и принижение всего того, что было. Вот и в этот раз не стерпел, когда Окси с ощущением явного лидерства и превосходства, кипящего в венах, послал его при очередном скандале: — Вообще съебаться можешь — я не замечу. Слава был совершенно точно убеждён в том, что ему уебали по лицу. Настолько сильно, что скулу обожгло. А потом заледенело всё вмиг, застилая дымкой боли. Ноябрьская морось. Колкие льдинки. Трескучий мороз. Вот как ощущались его слова, покрывающие всего Славу маленькими ранениями. Кровь густела, внутри застывало всё постепенно, как если бы все органы разом отказались работать. Слава почти чувствует, как температура тела падает, и на месте остаётся лишь его физическая оболочка — не больше, когда выдавливает усмешку, наверняка такую перекосившуюся и наигранную, что даже в ней читается с лёгкостью, насколько его задело. Смотрит на Мирона взглядом потускневшим и блеклым, словно вся жизнь из него утекла, и возвращает пощёчину хлёсткую обратно: — Заебись. А то я думал, как бы ты не расплакался, когда я свалю уже из этого дурдома. Собственные слова опалили глотку, раздирая её. Но на чужом лице ни тени боли, напротив — оно выглядит так, будто Слава вообще никакой тени не достоин. Даже своей собственной. Он изначально понимал, что идёт на какую-то хуйню. И всё равно шёл до победного, не ожидая никак того, что всё именно так кончится. Думал, что на спад всё пойдёт в какой-то момент, а не по нарастающей, ведь любой аттракцион заканчивается. Но, видимо, не в том случае, если человек сам по себе аттракцион ходячий. Слава уже в прихожей стоит и замечает тот пакет с лекарствами на полке, с которого всё началось фактически. Когда это было? Он сбился со счёта дней на третьем, но что-то подсказывало, что прошло не меньше недели с того дня. Мирон так и не подошёл к двери. Лишь услышал, как она захлопнулась.глава II. мне сложно, мне больно, мне страшно, мне весело.
5 февраля 2021 г., 17:35
Судьба раз за разом сводила их в барах или на тусовках каких-то с общими знакомыми. Слава не удивлялся, не сводил всё к случайности обыкновенной, потому что понимал: они оба целенаправленно там появляются, пусть и не сговариваясь друг с другом.
Сначала раз в месяц.
Он хорошо помнит свои ощущения, когда Окси видит впервые после той ночи пиздецки горячей. Помнит мандраж особенно отчётливо и помнит, как тот на нет сходит, стоит заметить жгучий взгляд в ответ.
Слава, впрочем, после того, как распрощался с Мироном на следующее утро, душу себе не травил ни страданиями, ни догадками о том, а что дальше будет. Встречу их не продумывал перед сном, не надеялся даже. Но когда она произошла, его вновь будто обожгло всего от этого взгляда прямого снизу-вверх и ухмылки, едва видимой. Для всех едва видимой, кроме него, естественно, потому что в эту ухмылку кроткую умудрялась вместиться вся похабность, которую хоть литрами из Мирона выжимать можно, когда он так смотрит.
Потом раз в две недели.
Он ждал этих встреч, как новую дозу, и ему даже стрёмно было от этого осознания — он одёргивал себя и оправдывал той самой случайностью, которая, видимо, нехуйственная такая была, чтоб он с самим Оксимироном пересекался стабильно.
Когда они видеться раз в неделю стали, как по расписанию, стрёмно уже не было.
Списывались теперь в инсте, не полагаясь на волю случая, поочередно встречи назначая. Только Мирон всегда писал короткое, сдержанное: «Хочешь приехать?», которое часто на подачку какую-то снисходительную похоже было. А вот Слава, в своём репертуаре, каждый раз ухищрялся:
«ЗНАЮ ДЕВЫ ПРИВЕДУТ К ПРОБЛЕМАМ ПОЭТОМУ ЧИЛЮ ОДИН НА ХАТЕ С НЕВЫПИТЫМ ВИСКАРИКОМ».
Единственное, что он повторял из сообщения в сообщение — упоминание виски. Потому что, так уж вышло, нога Мирона ни разу в его дом не ступала. То ли от предубеждения, что Слава в коммуналке какой-то сомнительной живёт, то ли от нежелания задницу свою еврейскую куда-то тащить. Славе не влом было, и он сам добирался в итоге до квартиры чужой, уже, кажется, дорогу наизусть заучивая из окон такси. Без преувеличений, теперь он пешком дохуярить смог бы без навигатора от своего дома до мироновского.
И каждый раз пили они коньяк.
Ещё теперь он осознанно на встречу ехал: духи использовал любимые, самые стойкие; шмот подбирал, а не абы что надевал, и каждый раз перед зеркалом в прихожей рукой по чёлке отросшей проводил, оценивая себя. Стрём или норм, блять. Порой с серьёзным лицом депутата стоял, порой улыбался по-блядски, как долбанутый, своему же отражению.
Потому что сложно улыбаться иначе, если каждая встреча — запах кедра, коленки подкашивающиеся и ебля такая сладострастная, что пелена с глаз сходить не хочет ближайшие полчаса после неё. И его же собственный панчлайн про то, что Окси пытается перепрыгнуть достижения из прошлого секса, уже панчлайном-то быть перестал — эта сука действительно каждый раз перепрыгивала предыдущий, до экстаза такого доводя, какой и присниться не мог в самых грязных снах эротических.
Слава перестал трахаться с кем-либо ещё тогда, когда у них встречи раз в две недели были, потому что всё уже не то было. Не то, не так и не с тем. Слишком пресно. Как пакетик чая, который даже не дважды заварен, а трижды. Также бесцветно и безвкусно.
Мирон берёт его везде, в каждом углу своей квартиры огромной: на кровати в спальне, на кухне, прям на столе обеденном, и в гостиной; в душевой кабине и в той самой ванне, которая как джакузи. Ни одно место не остаётся не осквернённым их запахами и безумием, впечатанным теперь во все поверхности.
А им по кайфу. Они, блять, в глотку коньяк заливая, не сексом занимаются, а искусством, и планку в достижениях поднимают. И Слава понимает: Окси, наверное, отказывается к нему на вискарик ехать, потому что хочет сначала здесь все локации открыть, прежде чем к новым приступить.
С его тела гематомы не сходят, причём они на тех же местах остаются, потому что Мирон, ухмыляясь (сука, выжмите уже из него эту похоть), освежает их — засосы все повторно проставляет после очерчивания языком уже проходящих, все синяки от пальцев повторяет, как слепки. И только новые прибавляются — старые никуда не исчезают. Слава однажды посылает его нахуй между делом и говорит: «Я скоро весь синий буду, фиолетовый, блять, и жёлтый». Его ухо опаляют дыханием горячим в ответ:
— Скажи, что тебе не нравится, и я прекращу.
И язык не поворачивается как-то, чтобы сказать подобное, потому что ему нравится абсолютно всё, что с ним Окси делает. Нравится настолько, когда в ванной напротив зеркала он подсчитывает все отметины и мысленно вспоминает их происхождение, что это нечестным кажется. Нет, он в принципе всегда знал, что любит ебаться грубо, но Мирон просто всех его демонов выпустил, внутри долго сидящих на цепях.
Потом вдруг в порядке вещей становится то, что Слава остаётся до вечера, а не уходит с утра, даже не позавтракав. Время проходит — он остаётся и на две ночи.
Они подолгу разговаривают на кухне обо всём. Расходятся настолько во многих вещах, что челюсти сводит от раздражения. А когда касается баттл-рэпа, дискуссий о том, сдох он всё же или нет, и других тем острых, звуки ругани от стен отскакивают. Каждый аргументы приводит к своим доводам, но всё равно к чему-то общему они не приходят.
Мирон сдержаннее — по нему даже не скажешь, зол он до предела, раздражён слегка или ему вообще похуям на то, что перед ним распинаются тут, на эмоции не скупясь. Только желваки на скулах выделяются и брови то хмурятся, то приподнимаются, в остальном — камень. Слава же психует часто, на балкон уходит и курит сигареты.
Свои сигареты, не мажорские, а за сотку купленные в ларьке ближайшем. Таких, как Мирон курит, он даже не видел ни разу на прилавках, хоть и всматриваться начал в их поиске.
Балкон, кстати, тоже немаленький, и этому даже удивляться не приходится — в этой квартире всё огромное, как эго хозяина, видимо, и такое же раздутое. Слава пачку в пальцах сминает злостно, даже не замечая этого. Всё вычурно, всё, даже картины, развешанные по всей квартире, вычурные. Их мало, но каждая концептуальностью блещет искусной. Слава у себя в спальне плакат винкс повесит прямо над кроватью, и ему поебать будет.
— Босиком, вот долбоёб-то, — с такими словами Мирон появляется на балконе, рядом становясь.
Со своими сигаретами, да. Хорошо, что хоть не позолоченными, а то Слава уверен: и до этого дойдёт однажды. Он даже голову в его сторону не поворачивает, всё продолжает пачку мять в руках уже осознанно — похуй, она хоть не ценой в почку — и в горизонт смотреть ночной.
— Ты, Мирош, проще жить не пробовал, не?
Слава даже видит боковым зрением, как его брови вновь сведёнными к переносице оказываются. Или не видит — знает. Чувствует.
— Ты о чём?
— Я? — он переспрашивает и смеётся, словно шутку услышал. — Тебе не жмут потолки такие высокие, как, блять, в Эрмитаже? Че не расписал никак их, не позолотил? Не успел ещё?
Мирон закуривает, облокачиваясь на подоконник локтем, и его сигареты ведь даже пахнут иначе. Вычурно.
— Слав, ты ёбнулся?
И его снова на смех пробивает. Потому что да, ёбнулся, как только с ним стал связан так тесно, чтоб на одном балконе стоять. Или раньше, ещё в 2010 году, или после баттла с ним. Когда — не знает, но, очевидно, ёбнулся.
— Я бы, Мирон, ёбнулся от жизни такой. Без простоты. Понять не могу, тебе реально комфортно в хоромах таких жить? Подчёркивать свою пиздатость всем вот этим вот, — он рукой разводит по воздуху, разрезая его резкостью движения, показывая что-то образное, нематериальное.
— Вся квартира, мебель, блять, и пустое гигантское пространство вокруг — крик о том, какой ты человек большой, великий, пиздатый. Ты не заебался даже здесь чувствовать, как выделяешься невъебически? Я бы нахуй забыл даже, что я человек биологический, смертный, а не Бог. В своём собственном доме жить, как в музее, и просто ценным экспонатом себя чувствовать тебе нормас?
Он во время своего монолога даже не курит, лишь сигаретой размахивает и злится. Опять остро чувствуется: они далеки друг от друга, как Меркурий от Нептуна — вроде Солнечная система одна, но расстояние непреодолимое.
— Жить, может быть, и нет. Существовать — сносно. Не жалуюсь, — и затяжку делает новую, тоже теперь на Славу не смотря. Да и в горизонт ночной не смотря, а просто куда-то. Куда-то в никуда.
У Славы даже пыл испаряется в это самое никуда, когда он видит взгляд Мирона. Молчит, то ли желая ещё что-то услышать, то ли слов в ответ не подбирая.
— В этом весь смысл. Забыть, — он делает паузу, и теперь Славина очередь хмуриться, — Забыть, что я человек смертный, как ты говоришь. Чтобы этой самой смертностью не искушаться. Не поддаваться.
От внимания не ускользает то, как он пальцем вскользь по татуировке на тыльной стороне предплечья проходится. Славе даже всматриваться не нужно — знает, что там набита надпись «Do what thou wilt». Поступай согласно своей воле, да. Ебучая цитатка Кроули, в этом контексте иначе воспринимающаяся. И сейчас слов действительно не находится. Он не ждал, что Мирон откроется и скажет что-то сокровенное. Не сейчас.
— А экспонат не сдохнет, Слав. В силу своих физических характеристик.
Их взгляды пересекаются, и Слава не горит — коркой льда покрывается. Тяжёлый и холодный, этот взгляд ни вдохнуть, ни выдохнуть не позволяет, только замереть в одном положении. Пепел с сигареты падает на подоконник. Внутри тоже будто пепел опадает, путь от трахеи до диафрагмы проделывая.
Этой ночью они не трахаются, не зажимаются у всех вертикальных поверхностей, которые только на глаза попадаются, но Слава остаётся, и впервые просто спит рядом.
Больше они не говорят о том, жив баттл-рэп или нет, отдавая предпочтение более нейтральным темам. Оказывается, сходятся они тоже немало где во мнениях. Слава не доёбывается теперь ни до потолков высоких, ни до сигарет, ни до вычурности излишней.
Лишь периодически задумывается: чувствует ли себя Окси экспонатом, когда смеётся так искренне, что ямочки едва заметные на щеки ложатся.
Почему раньше он вообще не обращал внимания на эти ямочки, от которых внутри всё щемит? Почему раньше хриплый смех так в башке не застревал, как сейчас, все мысли выбивая? В нём ведь даже нихуя особенного нет: обычный смех мужской, ничем не выделяющийся; обычные ресницы, ну длинные и длинные; обычные губы и скулы. Просто это всё так сочетается гармонично и правильно, что не остаётся ничего, кроме как залипать, не моргая.
И Слава залипает, даже не одёргивая себя. Улыбается, как завороженный, и целоваться лезет. Без желания, без похоти, просто целует чужие губы, языком выводя узоры внутри, плечи обхватывая. Правда, потом это всё равно в страсть какую-то ёбнутую перерастает, возвращая уже привычное состояние трясучки и жажды, потому что иначе они не умеют.
Примечания:
название главы — строчка из трека pyrokinesis'a «зависимость».