это Слава
я пиздец какой бухой
и пиздец хочу рожу твою увидеть
И ничего больше. Как бы выбор давая, что с собой сделать: заблокировать, ответить или проигнорировать. Только после этого не решался ни позвонить, ни написать снова. Страшно до трясучки было услышать короткие гудки и голосовой помощник в ответ или уведомления о неуспешной отправке сообщения. Он мог приехать к Мирону без предупреждения. Мог, но страх и здесь парализовывал, шаг сделать не давая. Потому что мозг подбрасывал яркую картину, как ему просто не отворяют дверь или, что хуже, посылают подальше, смерив взглядом испепеляющим. Славу бы это уничтожило. Слава бы не смог собрать себя по частям после этого, и потому трусом был, приехать не решающимся. Непрошенные мысли лезли в голову, жалили больно, заставляли напиваться так, чтоб ноги не ходили. Но их не вырезать и не стереть — оставалось только груз их носить в черепной коробке, изо дня в день на дно тянущий. Слава не любил вовсе. Просто рядом с Мироном детали подмечал незначительные, которыми восхищаться хотелось. Луна отчего-то красивой и важной становилась вдруг, когда они стояли рядом в тишине, окутывающей волнами спокойствия. И запах мятного кедра не терпким казался, а обволакивающе мягким. В безмятежности, что он передавал, утонуть хотелось, увязнуть, чтобы всегда её чувствовать. Просто узнавать его, постепенно и вдумчиво, хотелось порой больше, чем секса до цветных кругов перед глазами. Чувствовать, как стена между ними тоньше становится. Потому что Мирон не был просто закрытой перевёрнутой книгой. Эта книга была на другом языке, а у Славы никогда предрасположенности к изучению языков не было. И когда он начинал понимать страничку за страничкой, восторг брал исступлённый, с головой накрывающий. И потому что торкало гораздо сильнее от невесомого столкновения коленями, когда они сидели на диване впритык друг к другу, и Мирон рассказывал что-то с улыбкой, от которой глаза слезиться начинали: в этот момент из него будто лучи света исходили. Не любил. Но даже сейчас, несмотря на боль горькую, не пожелал бы стереть все воспоминания, чтобы от неё избавиться. Ведь тогда забыть бы пришлось и этот свет ослепляющий, ему одному предназначенный, а Слава к этому не готов был совершенно. Как и не был готов к тому, что всё же увидит Мирона в баре, которые продолжал посещать только потому, что в одиночестве на постоянной основе заливать в себя алкоголь не хотелось, а не из надежды на что-то. Горло вмиг пересохло, и Слава, проморгавшись, подумал, что белка пришла, видимо. Но нет, Мирон прямо у него перед глазами в компании своих друзей небезызвестных стоял. Это почувствовалось, как щелчок внутри. Как шаровая молния в голове, выжигающая разом всё разумное. А в их паре Мирон был воплощением рассудительности трезвой, и потому Слава мог позволить себе эту импульсивность, которая ноги бесконтрольно поволокла в его сторону. Ни разу ещё до этого они не сталкивались друг с другом в открытую — перед всеми, а не стреляясь взглядами из противоположных сторон бара. Объяснение простое было: тогда Слава знал, что они на такси уедут вместе под конец вечера, и не было необходимости привлекать внимание. Сейчас Слава не знал ровным счётом ничего. Но хотел прощупать почву. Он встаёт напротив, руку протягивая, и произносит нелепое: — Здорова. И надеется, что его панцирь снаружи не слишком заметно крошится, когда Окси, приветственно кивнув, отвечает на рукопожатие. Потому что дрожь в этот момент такая пробивает, что сомнений не остаётся: Мирон почувствовал. Не мог не. Но его глаза скрыты за охуительными солнцезащитными очками, на губах — ухмылка с намёком на непринуждённость, и переживать не за что, да? Слава сжимает его ладонь в своей крепче, чувствуя, как она ускользает, и это выходит абсолютно неосознанно. Просто как рефлекс, чтобы продлить прикосновение, которого нещадно мало. Ведёт большим пальцем поглаживающим движением по тыльной стороне ладони. Щемящая нежность цветёт внутри, впрочем, сразу же увядая: — В чём дело, Гнойный? — спрашивает, будто действительно понятия не имеет, в чём же ёбанное дело. Смешно. На них взгляды направлены со всех сторон, но он даже почти не ощущает их на себе, когда слух режет обращение. Гнойный. Оно звучит так чуждо и неправильно, что, кажется, губы перестают кривиться, и это может быть слишком заметно. Поэтому пока внутри натягивается струна тугая, Слава натягивает ухмылку. Ещё более неестественную. Пальцы с трудом разжимают чужие, почти чувствуя физическую боль от разрыва прикосновения. И пока голова забита лихорадочными мыслями, что сказать, лишь бы задержать Мирона подольше, он уже уходит к диванам, включаясь в разговор с кем-то. А Слава подходит к барной стойке и выпивает сразу несколько шотов какого-то коктейля с ромом, который выблевать хочется с первым глотком от осознания: эта грёбаная нота присутствует в духах Мирона. Тех самых, башню каждый раз как в первый срывающих. — Ебашь мне туда же кедра и мяты, — к бармену обращается, тут же глаза в недоумении округляющему. — С мятой есть только мохито. Но с кедром… — Точно. Ёбанный мохито. Только сделай более концентрированно. И заливается смехом, головой покачивая. Вот же придурок сказочный: осознанно прётся получать новую порцию боли, лёгкие спирающую. Мазохист, не иначе. Мирон не смотрит на него. Совсем. Сидит в своей идеально выглаженной чёрной рубашечке и не смотрит, как если бы Славы вообще не существовало в этом баре. Выть хотелось от этого невозмутимого равнодушия, но вместо этого приходилось давиться посредственным мохито и практически не отводить взгляда от одной-единственной фигуры. Время тянется долго. К нему девица подсаживается, говоря, что они знакомы. Приходится всмотреться, чтобы черты миловидного личика стали более-менее знакомы. Наверное, он её драл когда-то, судя по робкой улыбке и опущенным ресницам. Когда-то в прошлой жизни, в которой всё проще гораздо было. — Ага. Настя? — Лера, — поправляет аккуратно, ничуть не оскорблённая тем, что её имя не запомнили. — Занятно. Слава не старается быть вежливым ни капли, лишь отпивает ещё коктейля и мимолётно разглядывает белокурые волосы, волнами струящиеся по девичьим хрупким плечам. Ну, почему, например, не эта Лера? Почему главная головная боль — тот, кому похуй весь сегодняшний вечер? Заносчивый и сложный. Слава ведь с такой многогранностью за жизнь не встречался, и потому всё гораздо проще было раньше. Не приходилось ни разгадывать, ни читать между строк столь часто. Точнее, пытаться читать: строки эти всё ещё на другом языке были написаны. Везло, если удавалось. Лера, видимо, принимает брошенный взгляд на себя за знак внимания, смущаясь. — Я долго не могла забыть ту ночь, а мы даже контактами не обменялись. И тут, ты… — Виски с колой, — мужской голос раздаётся справа за спиной, и по позвоночнику, тут же выпрямившемуся, ползут мурашки. Моментальная реакция собственного тела поражала. — Йоу, Мирон, давно тебя здесь не было. Как жизнь? — По-прежнему бьёт бешеным ключом. Как сам? Он сжимает холодный стакан до побеления кончиков пальцев, не отводя взгляда от девчонки, но внимание своё концентрируя лишь на происходящем сзади. Ему так жизненно необходимо хоть мимолётное взаимодействие, что план в голове созревает быстро, и даже задумываться не приходится: прям под конец развернувшегося диалога Слава оборачивается, подгадав момент так, чтоб они столкнулись. — Сорри, не специально. Тут же делает небольшой шаг назад, столкнувшись взглядами, и обращает внимание на едва видимое пятно мохито на чужой рубашке. — Ничего, братан. Слава замирает на пару секунд, прежде чем выплюнуть озлобленно: — Я тебе не братан, хуйло. — Какие-то проблемы? «Да, блять, самая главная — передо мной». Люди вокруг интерпретируют это по-своему, считая, видимо, что сейчас начнётся какая-то перебранка. Лера берёт его за предплечье, чуть дёргая назад, что-то лепечет робко, но даже слушать не хочется. Им же всем не понять истинную причину такой реакции: никто даже подумать не может, что Славу выворачивает всего лишь от поведения отстранённого и обращений, пощечину дающих. Колкий взгляд льдистых глаз падает на аккуратную женскую ладошку, обвивающую ткань свитшота, и это место моментально печь начинает, как если бы его кипятком обдали. Он одёргивает руку сразу, сглатывая, видимо, достаточно громко, чтобы вновь перевести внимание на себя. И когда Мирон ускользает от него, исчезая в дверях уборной, выжидает от силы минуты две, перед тем как пойти следом. — Так теперь это называется, да? «Братан», значит? — сходу спрашивает, даже вид не делая, что всё в порядке. — Со всеми братанами периодически потрахиваешься? Нихуя это не привилегия-то, оказывается? — Уймись, Гнойный. Гнойный-гнойный-гнойный-гнойный. Как будто не было никогда хриплого, опаляющего ухо «Слава». Как будто вообще ничего не было. И эта сука даже не отрывается от застирывания развода, которого видно-то было еле-еле на чёрной ткани. Звук воды, текущей из-под крана, немного успокаивает. Но не настолько, чтобы сдержаться и не подойти ближе. — Не могу, — говорит скорее себе, чем Мирону, стоя на расстоянии минимальном. На таком, что опять лёгкие заполняются одним-единственным запахом, и сейчас понять можно: он на самом деле кардинально отличается от шлейфа мохитного, но всё равно ноты схожи и сочетаются друг с другом гармонично. Он выглядит куда лучше, чем в предыдущий раз. Синяки под глазами, кажется, уменьшились, и скулы перестали так болезненно-остро выделятся. Привычно сдержанный: ни тучи гнетущей в глазах нет, ни мании импульсивной. Оправился, значит. И стоит сейчас на расстоянии вытянутой руки такой нужный. Но прикоснешься — шипами уколешься ядовитыми, наружу выпущенными. Только так ли страшны Славе эти шипы, если он уже давно ядом пропитан отравляющим? — Не могу, блять, — цедит повторно и разворачивает его к себе, припадая к сухим губам, тут же языком проводит по нижней. Это ощущение ни с чем не сравнимое, но пропадает оно слишком резко: Славу отталкивают с силой. — По охуительно тонкому лезвию ходишь. — Да, — он смеётся надрывно, отражая внутреннюю истерику, внутри зарождающуюся. — Да, Мирон, все эти недели я хожу по охуительно тонкому лезвию. Вот здорово, да? А ты делаешь вид, что нихуя не знаешь и не видишь. В чужом взгляде горькое сомнение. Но появляется оно лишь на секунду, как по ошибке или случайности, как если бы шанс больше увидеть был уничтожен. Как всегда. В глотке вопросы, которые просятся наружу, но не выходят — Слава просто молчит, проглатывая их обратно, и чувствует, как немеет весь. Таким покалыванием лёгким всё тело обдаёт, порождающим отсутствие всех ощущений после. Они ведут диалог глазами. Сталь чужая, ничем не пробиваемая, царапает неприятно: она и во взгляде сквозит, и в голосе, и в Мироне всём, словно состоит он из неё только. — Нет того, чего я бы не знал в отношении тебя. Как видишь, от этого мне ни горячо, ни холодно. Больно, как будто по рёбрам ебашат со всей силы. Спирает всё внутри страшно, дыхание перехватывает — Слава не дышит, жмурится, потому что видеть не хочет, как разбивают последнюю надежду, как осколки мелкие под ноги падают. Больно-больно-больно, сука. И боль эта острее всех осколков. И рану она оставит глубже, так, чтобы не заживало долго, после — шрамом уродливым останется, служащим лишь напоминанием. — Пожалуйста. О чём просит — не знает, но это уже неважным становится, когда Мирон оставляет его одного в помещении, где вода по-прежнему шумит, каплями отскакивая на кафель от сильного напора, и где воздух напитан адской досадой. Слава бросает очки на раковину, облокачиваясь на неё же, умывается несколько раз подряд. Смотрится в зеркало и не узнаёт себя. Как давно он стал таким обречённым? Куда делась ироничность, за которую всё замаскировать можно было удачно? Почему сейчас острые зубы словно сточились, оставляя после себя лишь незащищённость и зависимость от другого человека острую? Это просто не могло произойти с ним. Слава не верил. Он вновь очки надевает, пальцами проходится по немного взмокшей чёлке, выходя в главный зал. Тут же на Леру натыкается, лицо которой выражает взволнованность. Но ему смертельно похуй — обходит её быстрым шагом, как и всех остальных на пути. И, добравшись до своей куртки, едва ли не выбегает на улицу: знает, что выглядит разбито до жути, и даже очки самые тёмные не способны этого перекрыть. Слава не ждёт Мирона, не тешит себя мыслями о том, что тот сейчас выйдет, покурит рядом, и они вместе по привычному маршруту на такси поедут. И потому не дёргается даже, когда кто-то выходит из бара и слышатся характерные хлопки дверью. Конечно, выходит из бара не Мирон. Конечно, уезжает Слава к себе домой один.***
А вернувшись в пустую квартиру, курит травку в попытке убежать от давящих изнуряющих чувств, расслабиться и не думать. Не думать о человеке, и так постоянно занимающему большую часть в его голове. Не думать, что дальше делать. Не анализировать и не прислушиваться к внутренним ощущениям. Только расслабление временно: оно уходит, а мысли внезапно обостряются, как обостряется и боль. Он не был готов к такому противоположному эффекту, разрывающему изнутри. Возможно, именно это подстегнуло взять телефон в руки и не с первой попытки набрать номер, подписанный не какими-то дурацкими прозвищами, а лаконичным «Мирон». Даже не задумываясь в этот раз ни о том, услышит ли он короткие гудки, оповещающие о блокировке, ни о том, что на часах стрелка уже перевалила за три ночи. Ему отвечают, на удивление, быстро. Или так кажется из-за искажённого ощущения времени. — Слава? Он думает о том, что жид всё-таки записал его номер после того, как получил то сообщение, а не проигнорировал. Но мысль эта ускользает скоротечно, уступая иному потоку, тут же срывающемуся с уст: — Блять, — не узнаёт свой голос, который сейчас кажется необычно хриплым и сломленным. — Почему так больно, сука? Почему? Повисает пауза. Славе кажется, что вот-вот Мирон попросту сбросит трубку, и тогда блокировка точно будет неизбежна. И это будет самая правильная, заслуженная развязка, финал которой просто слишком долго оттягивали. Но выстрелом в голову звучит: — Я не знаю, Слава. Мирон звучит… не сонно, нет, и не удивлённо нисколько — всего лишь с весомой долей усталости. Как если бы сидел до этого и раздумывал о том же, на одной волне находясь, разбиваясь о неё, как и Слава разбивался прямо сейчас. — Ты не знаешь, да? Не знаешь, почему так глубоко сидишь во мне и пьёшь до дна ебучего? Я пуст уже, я пустой, слышишь? Хватит, блять. Я не могу так больше, — он резко воздухом захлёбывается, понимая, что говорит на одном дыхании всё. — Выйди из меня, сука, оставь меня в покое! — Успокойся. Выдохни, Слав, — в голосе обеспокоенность плещет, и Слава даже удивился бы, если бы сконцентрировал на этом внимание чуть дольше одной секунды. — Я пытался. Я только этим и занимаюсь, послушай… — Нет! — кричит так громко, что у самого уши закладывает. — Я не понимаю, почему так больно. Тебя слишком много. Выйди из меня нахуй. Уёбывай из моей головы! Он повторяет одно и тоже, как мантру, выплёскивая из себя тут же, фраза за фразой, всё, что в голове появляется вспышкой. Не фильтруя и не приукрашивая. Мирон даже слова вставить не успевает, только по имени обращается — тут же перебит оказывается. — Ты всегда в башке у меня, блять, всегда, даже сейчас. А тебе ни горячо, ни холодно, да? Ненавижу. Ненавижу это. Обречённо. Вымучено. Сломлено. Как звучал Слава, так и ощущал себя. — Где ты сейчас находишься? У себя дома? — Тебе ли не похуй? Давай, скажи уже, что похуй. Похуй на то, что я помешался на тебе и что жить теперь нормально не могу. Хотя что уж там, даже потрахаться ни с кем не могу. Похуй, что… Да на всё похуй! — Слава, пожалуйста. Я отведу тебя к лучшему психологу, которого знаю в Питере, и ты переживёшь это дерьмо. Тебе нужно просто... Славе показалось, что вблизи него по воздуху пробежала рябь боли, оседающей комком в горле. Мирон слишком искусен в том, как наносить удары, даже не прикасаясь. Даже будучи голосом в телефоне и находясь в противоположной точке города. — Просто? Мне нужно просто? — вновь договорить не даёт, взрываясь. — Нет, ну охуеть, спасибо за подачку, конечно. Че не в дурку-то сразу? На другом конце провода, кажется, слышится какой-то треск, как если бы Мирон что-то сломал или разбил. Или так звучало рвущееся терпение. — А, так я понял: дурка не за горами, когда я буду рассказывать, что мне рожа Оксимирона каждую ночь снится, да? И что встаёт у меня только на эту рожу. И что я люблю, блять, тебя, мудилу. Это мне рассказывать, а потом на лечение ложиться? Вылетевшие слова опаляют глотку резко, как только до него доходит смысл сказанного. Слава не верит в то, что язык повернулся сказать это. Не верит, что мог. Затаив дыхание, надеется отчаянно: заключительная часть монолога в голове прозвучала, наружу не выплёскиваясь, но тишина повисает грузная. Она давит на виски, она оставшиеся силы внутренние высасывает, убивая медленно. Который раз за последнее время всё тот же человек разбивает зыбкую надежду: обращается к Славе голосом, на контрасте звучащим слишком бесцветно и надтреснуто, и всё ко дну идёт в этом момент. И Слава сбрасывает трубку, телефон кидая на стол, как если бы обжёгся об него. Внутри дрожь разрастается, когда осознание всё ярче в голове вырисовывается, а на дисплее исходящий от Мирона вызов высвечивается. Финиш. Хуже быть не может. Он не отвечает — сверлит взглядом отсутствующим одну точку и лишь спустя пару минут, заблокировав ненавистный номер, вызубренный наизусть уже, сбрасывает с себя увесистую ответственность. Легче, однако, не становится ни капли. Только тяжелее с каждым глотком виски, который он постоянно предлагал Мирону раньше, к себе приглашая, и который в итоге сейчас в одиночестве заливал. Даже вкуса не чувствует. Вообще, кажется, что-либо перестаёт чувствовать, кроме боли глухой и, видимо, теперь хронической. Она притупляется немного, но не прекращает душить страшно. И Слава почти готов смириться. В организме смешивается дурь и алкоголь с никотином, но выть хочется от того, что не приносит это ни грамма анестезии, а только стирает осязание пространства и времени. Слава словно в вакууме находится, где только он да мысли рассеянные. Ни одна не задерживается дольше пары секунд — они обрывочные, беспокойно мечущиеся по сознанию спутанному, мраком всё покрывающие. Они отравляют и жалят. Когда трель дверного звонка вырывает его из заторможенного состояния, вынуждая задумчиво склонить голову в сторону выхода из кухни, Слава точно убеждён, что, видимо, курьер доставки еды пришёл. В пятом часу утра. Учитывая, что он ничего не заказывал, и в принципе желудок сейчас не был готов принять даже кусок хлеба. Но открывает Слава дверь с полной настроенностью на то, чтобы забрать несуществующий заказ. И, когда, чуть опустив глаза, натыкается на до боли знакомые черты лица, кровь, кажется, перестаёт циркулировать, а внутри всё холодеет. Думает: докурился. Крыша окончательно съехала, и теперь везде он будет видеть оксимироновскую рожу, вплоть до того, как не выпилится от этого сумасшествия. — Слава, давай поговорим. А потом понимает, что Окси перед ним всё же настоящий, потому что сознание не смогло бы так натурально воспроизвести этот голос, который проникает в каждую клетку кожи своим звучанием. Хочет захлопнуть дверь перед носом — не позволяют, нагло напирая и врываясь в квартиру. — Какого хуя? Слава отходит дальше и хлопает ресницами недоумённо. А ещё ему кажется, что это уже слишком, наблюдая за тем, как Мирон сбрасывает с себя обувь с курткой, а потом поднимает глаза свои блядские и пронизывает ими насквозь. Заставляет потупить взгляд в пол — сделать всё, чтобы не пропасть в этой бездне. — Я сказал: нам нужно поговорить. — Да мне похуй, что ты там сказал. Че, серьёзно припёрся сюда, стоило только потроллить тебя? Слишком просто, Мирош, даже неинтересно. Смешно. Мирон решил нагрянуть с обычным человеческим разговором — Слава убегал. Убегал сломя голову от того, к чему стремился все прошедшие недели. Этому была веская причина: всё успело зайти слишком далеко, сказаны были громкие слова, которые назад в глотку не запихать и не стереть из памяти. Они перешли непозволительный рубеж. Или перешёл один Слава, а Мирон всё ещё стоял за границей условной, остановившись в нужный момент, и смотрел теперь с глазами, полными горечи, на него. И потому разговор был бессмысленной тратой времени. — Перестань прятать искренность за этой напускной хуйнёй, перестань. Она же из тебя литрами льётся. Думаешь, твой панцирь правдоподобнее выглядит на её фоне? Нет, мудак, — думает Слава, — ты ведь панцирь этот давно раздробил, под него залез в нутро самое, вывернул всё. Всматривается: Мирон выглядит таким трезвым и серьёзным, словно вообще не пил в баре этим вечером. Теперь в толстовке перед ним стоит, а не в рубашке, и всё равно идеально выглядит. — В рот я ебал искренность, — говорит и видит, как глаза напротив темнеют. Мирон к нему — Слава от него. Пятится, в глубь зала проходит на нетвёрдых ногах, периодически задевая косяки плечами. Не может допустить его нахождение в опасной близости от себя: знает, что поплывёт, не сможет и капли контроля отрезвляющего позволить. — Блять, не подходи ко мне. — Почему, Слава? — Боюсь заносчивость от тебя перехватить. И, уперевшись копчиком в спинку дивана, понимает, что проиграл, потому что уже плыть начинает. Потому что его запах слишком сильно выводит из равновесия, заставляет затаить дыхание, чтобы не сойти с ума слишком рано. Слава не понимал, почему каждый раз это происходило с ним. Почему Мирон вблизи таким дурманом ощущался, пускающим мелкие иглы яда по всему телу, приятным томлением растекающимся в венах. Ему срочно нужен был антидот. Ему… — Отойди. Блять, я… — выдержанная пауза и тихий всхлип, — я не могу дышать. Слава облизывает губы, внезапно кажущиеся пересохшими, зажмуривается, когда на подбородок так привычно и правильно ложатся хваткие пальцы. Больше не может сдерживаться — дышит жадно родным ароматом, цепляясь за диван сзади. — Посмотри на меня. Он головой мотает, но уже через несколько мгновений решает, что терять нечего, и распахивает веки, встречаясь тут же с проницательными глазами. Такими, от которых ни одной мелочи не скрыться, — слишком внимательными. Да и Славе от них не скрыться уже. — Чем ты объёбан? — в голосе стальное спокойствие. Холодная рассудительность, звучащая, как затишье перед бурей. — Чем, Карелин? — уже настойчивее. — Трава. Мирон вздыхает то ли с облегчением, настроившись услышать в ответ что-то похуже, то ли с глухим раздражением. А потом хватает под локоть, ведя за собой так по-хозяйски и уверенно, что создаётся вопрос, в своей ли вообще Слава квартире находится. Его сажают на бортик ванной, что-то ещё спрашивают — всё мимо. Слава не слушает, а просто сидит, смотрит на пухлые губы бездумно снизу-вверх, чувствуя острую необходимость прикоснуться, от которой кончики пальцев немеют, покалывая. И тянется к чужой шее тут же, не в силах терпеть больше, едва касается горячей кожи — запястье перехватывают. — Поцелуй, — беззвучной просьбой рассекает воздух. Это звучит жалко и беспомощно, но Слава на такой грани, когда уже плевать становится на всё остальное. Когда от одной неосторожности можешь упасть в пропасть, и просто жизненно необходимо за что-то схватиться. И он хватался. Хватался за этот запах. Хватался за эти глаза, такие холодные, как сердцевина айсберга, но заставляющие сгорать из раза в раз до пепла. А потом возрождаться из него и гореть снова. Он был слаб перед этим всем, и уже глупо было утверждать обратное. Особенно сейчас, сидя безвольной куклой и желая одного: Мирона рядом. В голубых глазах борьба с собой и ускользающий по крупицам контроль. Слава облизывается, и этот жест словно убивает всякое сомнение. Словно перетягивает канат борьбы на свою сторону, потому что в следующую же секунду Мирон касается его губ своими. Вызывает мелкую дрожь моментально. Он целует его неторопливо, ведёт языком вдоль губ — Слава легко поддаётся, приоткрывая рот, двигаясь навстречу. Их языки сталкиваются, и… Это ебучий взрыв фейерверков в ту же секунду под кожей. Слава стонет, забираясь руками под толстовку, обхватывает как можно больше горячей кожи и притягивает к себе ещё ближе. Поцелуй углубляется. Темп сменяется на привычный им — безумный, с привкусом отчаяния одержимого, но Мирон прерывает его, отстраняясь. — Нет. Пожалуйста-пожалуйста, — лихорадочно хрипит Слава. Не даёт увеличить расстояние, усиливая хватку. — Я, блять, убью тебя, если ты уйдёшь. И сдохну. — Подними руки, придурок. И Слава слушается, позволяя задрать свою футболку. Мимолётное касание дарит знакомую россыпь мурашек, ощущающихся волнами сладостными, — Слава выгибается, мыча что-то нечленораздельное. Он так сильно скучал по возможности отдаться и не держать себя в руках, вот так просто — покорно подставляться, больше не в силах противиться. Так сильно скучал по Мирону, что сейчас любое прикосновение острым импульсом прошибало насквозь. Кусок ненужной ткани летит в сторону. Когда Мирон начинает вылизывать ему шею, запустив руку в волосы и привычным движением дёрнув их назад, остаётся только судорожно хватать воздух приоткрытым ртом и откидывать голову, чтобы предоставить полный контроль. Уступить. Дать возможность проложить очередную влажную дорожку языком и тихо заскулить. — Блять, как же тебя трясёт. Он отрывается и заглядывает в помутневшие глаза напротив. Вновь ведёт внутренний диалог с собой: хочет отрезвить разум, остановиться. А Слава молча просит о большем и ровно противоположном, поддевая подрагивающими пальцами резинку штанов, облизываясь бесстыдно. — Нет, Слава. Ты обдолбанный, — говорит серьёзно со вздохом тягостным, проводит пальцем по губам влажным — они тут же размыкаются шире, горячим сбивчивым дыханием опаляя. Мирон прикрывает глаза на пару секунд в попытке перевести дух, и в этот момент хорошо видно, насколько тяжело ему это даётся. По желанию дикому во взгляде, по груди, что тяжело вздымается, но сжатым губам в полоску и напряжённым желвакам. — Мы не будем. Пожалеешь уже утром ведь. Рассудительно и так по-мироновски, что закричать хочется. Но вместо этого Слава мотает головой, зажмуриваясь и чуть ли не хнычет: — Мне так мало тебя. Я сейчас сдохну. Я, блять, сейчас… Он захлебывается, когда Мирон обхватывает ладонями лицо, прижимаясь к его лбу своим, лёгкими, почти невесомыми движениями скулы оглаживая. Осторожно, будто хрупкий хрусталь гладит. — Только недавно говорил, что меня слишком много. Чужой шёпот обволакивает спокойствием мягким — Слава даже думать перестаёт о том, что действительно едва не умирает от катастрофической нехватки Мирона. Потому что чуть легче становится, когда он звучит так близко, дыханием размеренным касаясь кожи. Спину его обвивает руками и думает о другом уже: у Мирона глаза вблизи — два тёмных омута, мутных и глубоких, на которых смотреть бесконечно хочется. — Я… Соскучился. Конечно, он не произносит это вслух. Конечно, Мирон понимает без слов. Потому что нет того, чего бы он не знал в отношении Славы, верно? — Тебе нужно прийти в себя. — А тебе — в меня. Глупость срывается с губ легко, как и последующая громкая брань, когда его, толкнув в ванну, окатывают холодной водой из-под душа. Подняться пытается — Мирон удерживает его на месте, меняя температуру на тёплую. — Знаю: неприятная хуйня. Но эффективная. И снова ледяной напор, создающий контрастность и разгоняющий адреналин по венам. Когда сомнительная процедура по вытрезвлению подходит к концу, Мирон подаёт полотенце. Любезным жестом таким, будто и не слышал сейчас всех ругательств, посвящённых только ему. Впрочем, вся агрессия уже испариться успевает, и Слава молча надевает футболку по одной лишь просьбе, как если бы это не он голосил тут двумя минутами раньше, поднимая на уши всех соседей. Ясности немного прибавляется, но явно не настолько, чтобы, зайдя на кухню, понимать: если тебя пытаются привести в чувство — снова рьяно заливать в себя алкоголь не стоит. Мирон, выхватив у него из рук бутылку, заполненную виски лишь на треть, отставляет её подальше со вздохом глубоким. Говорит сухо: — Сядь. Слава даже не выёбывается и не протестует — послушно садится, откидываясь на спинку небольшого диванчика. Опустошённость накрывает с головой после перепадов эмоций и той карусели, что он испытал. Дрожь в теле истомой заменяется. Он сигарету достаёт из пачки помятой, тянется к зажигалке. — Слава, блять, — в голосе предостерегающие нотки играют, когда Мирон отбрасывает сигареты с зажигалкой к бутылке. — Нельзя. Тебя ещё сильнее развезёт. Слава лишь хмыкает в ответ, думая о том, что сильнее уже всё равно некуда. Неотрывно смотрит на прямую спину перед собой, маячившую у шкафчиков, что поочерёдно открытыми оказываются. Мирон выглядит так уверенно, словно является хозяином этой квартиры: заваривает чай Славе, находя всё необходимое с первого раза, даже, кажется, времени не тратит, чтобы сориентироваться на чужой территории. И внезапно по голове как дубинкой ударяют. Слава, приглашая его к себе много раз, всё думал о том, как он, возможно, странно выглядеть будет в этой маленькой кухоньке, а не в тех хоромах, к которым привык. Но Мирон вписался сюда правильно и гармонично, будто становясь тем самым недостающим паззлом, завершающим, наконец, всю картину. Будто пустоту заполняя своим присутствием. Перед Славой кружка стоит с чёрным чаем крепким, выпитым почти до дна за то время, пока они сидят в тишине безмолвной, а он всё глаз не отрывает от Мирона, в каждом жесте которого читается усталость накопленная. Вот он шею разминает, глаза чуть прикрыв, вот по голове бритой проводит рукой плавно. И выглядит в этих стенах, на этом диване домашним и таким нужным, что лёгкие спирает от одной только мысли: отпускать его не хочется. Никуда и никогда. Он почти неосознанно тянется к его руке, на столе лежащей, и касается тыльной её стороны, очерчивая поочередно контур колеса и впечатанные буквы на пальцах. Это успело войти в бездумную привычку: обводить всевозможные татуировки завораживало и успокаивало одновременно. Он вовсе не питал тяги к чернильным кляксам на теле, зато к Мирону — да. Славину руку перехватывают довольно грубо, зафиксировав в одном положении. — Откуда это? Вечером не было. Слава хлопает ресницами с выражением недоумения на лице, опуская взгляд на свои разбитые костяшки. Напрягает мозг — никаких новых фрагментов в памяти не всплывает. Может быть, психанул после телефонного разговора. Или раньше. Он, впрочем, не обладал никаким контролем последние несколько часов, поэтому произойти это могло когда угодно. — Не знаю, — отвечает честно севшим голосом и, прочистив горло, руку пытается высвободить. Мирон держит крепко, но хватку ослабляет, невесомо оглаживая шероховатую корочку на костяшках. Продолжает касания по тыльной стороне ладони, задевает каждый из пальцев. Когда Слава, наконец, отмирает, их руки сплетаются, и задохнуться хочется от этой сквозящей нежности в каждом движении. Непривычной и так им несвойственной. Словно они это не за себя делают, а отыгрывают чьи-то роли — настолько нехарактерно. Мирон прижимается губами к длинным пальцам лишь на пару секунд, отстраняясь и разрывая прикосновение, а Слава, опешив, так и оставляет руку в воздухе. Мурашки расползаются вдоль позвоночника, когда их взгляды пересекаются. — Я повёл себя, как ублюдок, — неожиданно изрекает Мирон, нарушив молчание. — Ты не должен был видеть ничего из того, что увидел. Ни одну из всех сцен. Слава молчит: его словно парализует сказанным, и лишь руку убирает, с нервозностью пройдясь по влажным волосам. Он не был готов ни к этой нежности мимолётной, ни к тому, что Мирон заговорит о том периоде. Но еврей как всегда снегом на голову падает, обезоруживая. — Но я, вместо того, чтобы не допустить этого, держал тебя возле себя и не думал о том, как это может сказаться. Я проебался. И возможность говорить разом возвращается от вскипания возмущения внутри: — Я, блять, собака что ли, чтобы меня держать возле себя, как на привязи? Я сам пришёл. Сам не съёбывал. Сам не хотел оставлять тебя наедине со всем этим… дерьмом. — Смысл этого дерьма в том, чтобы оставить себя с ним наедине, а не разделять с кем-то, Слава. Мои демоны на то и мои, чтобы они не касались никого другого даже косвенно. Меня они сожрать не смогут, а тебя — запросто. Слава поджимает губы в немом несогласии. Потому что его вновь страх тошнотворный накрывает от той мысли, что Мирон постоянно отталкивает от себя всё живое, запираясь в квартире, для одного слишком большой и горечью пропитанной. Так ведь нельзя. — А если смогут? Губы Мирона изгибаются в короткой ухмылке. — Значит, я не вывез и делать мне здесь больше нечего. А я не стоик нихуя, но едва ли позволю этому случиться. Молчание повисает на долгих несколько минут. Они смотрят друг на друга, и взгляд Мирона как наждачной бумагой царапает своей хлёсткой прямотой. И сразу же анестетиком ложится на совершённые им же ссадины, когда блики мягкости непривычной отсвечивают в глазах. — Твои чувства ко мне нездоровые, Слава, потому что и родились они в нездоровой среде. Просто не могло быть иначе. А потом понимание приходит: мягкость в глазах хоть частично компенсирует произнесённые слова, полоснувшие болью изнутри. Слава к нему ближе моментально приближается, за плечо хватая. — Какого хуя ты так говоришь, Мирон? Это нечестно. Ты же видишь. Ты же всё… Голос предательски срывается. — Вижу, — согласно кивает в ответ. Перехватывает его за шею аккуратно, контролируя расстояние. Слава всё равно резво вперёд подаётся — они носами сталкиваются, ловя дыхание друг друга жадно. И накрывает губы Мирона своими, в попытке пылкой показать: нихуя ты, мудак, не видишь. Мирон отстраняется лишь на секунду, чтобы перехватить инициативу в поцелуе, как всегда — виртуозно. По-другому он и не умел. Языком находит чужое нёбо, медленно, почти лениво обводит его, растягивая удовольствие. Тянет Славу на себя, чувствуя, как его колотить мелко начинает, и усаживает к себе на колени. Славино тело полыхает от одного лишь мимолётного касания к спине сквозь ткань. Безумие. Создавалось ощущение, что, когда Мирон к нему прикасался, запускался какой-то выверенный подкожный механизм, складывающий всё в единый паззл. Он делал всё происходящее правильным до дрожи. Хотелось больше и ближе. Он кусает Мирона за губу, целует яростнее — его остужают, усилив давление на шею. — Умеешь целоваться не агрессивно? — С тобой — нет. Мирон зарывается пальцами во влажные волосы на затылке и перебирает их неторопливо, прежде чем дёрнуть вниз и заставить голову чуть опрокинуть. Шумно выдыхает в чувствительную кожу, ведя кончиком носа по горлу. — Это болезнь, Слава. Всего лишь болезнь, — хрипло произносит. Обводит языком кадык. Прикусывает нежное место прямо под подбородком, посылая приятные импульсы наслаждения по всему телу. — Это пройдёт. Сердце набирало быстрый темп, не переставая делать кульбит за кульбитом, гулом отдавало в барабанные перепонки, било по вискам. Слава вновь начинал теряться в ощущениях и забываться, поэтому приходилось сильно напрягаться, чтобы акцентировать внимание ещё и на том, что говорит Мирон, а не только на том, где касается. Было сложно совмещать и то, и другое. — Почему? Это… — спрашивает совсем тихо, запинаясь. Всё путается в голове. — Потому что, — говорит Мирон, чуть отстраняясь, — не должно быть костяшек, разбитых в кровь. Не должно быть запоев и ночных нервных срывов. Из-за меня не должно быть такого количества боли, понимаешь? Слава качает головой: не понимает. Заглядывает в глаза, которые смотрят тяжело и грузно, но так по-родному, и искренне не понимает. — Мне пиздец как страшно тебя сломать. В связках — честность и усталость. То, как Мирон звучал, выбило весь воздух, потому что ему действительно не было похуй всё это время, и это осознание приятной волной накрывало. — Ты, блять, так много мне позволяешь, Слава. Позволяешь так много непозволительного, — продолжил он, обвивая уже привычным жестом его шею и притягивая к себе. — И даже представить себе не можешь, какая темень иногда в моей башке сидит и что нашёптывает. Ей понравилось твоё лицо, искажённое болью в тот день, и твой уход. Ей — не мне. Но это не отменяет того факта, что она являются частью меня. Гнилая и жестокая, она никуда не исчезнет. Слава почти не дышал. Лишь чувствовал, что ему словно счесали слой кожи, расковыряли рану и оставили её кровоточить, напоследок сыпанув по ней солью. Мирон проводит большим пальцем по его щеке. С невесомой нежностью, слишком часто мелькавшей в его жестах за последнее время. Он будто извинялся. Слава не мог не поддаться этой руке, потираясь о неё, как кот. — Я думал, что нашёл решение проблемы: уйти. Облегчить жизнь и тебе, и себе. Только легче не стало. А сейчас ты на моих коленях сидишь и смотришь такими глазами, что я просто не знаю, что делать. Ты бы только видел себя со стороны в такие моменты. А Слава тоже не знал, что делать, когда перед ним все карты раскрывали, ничего не утаивая, и искренностью наповал сбивали. Это было настолько несправедливо — иметь такое влияние своими малейшими действиями или словами. Мирон его наклоняет к себе, губами прижимаясь к виску мимолётно, и это не поцелуем ощущается, а выстрелом убийственным. И Слава действительно бы не был против умереть от такого выстрела. Прямо в руках Мирона. Потому что этот жест как клятвенное обещание в чём-то. Как признание в верности. Внутри что-то взрывающее, оно рушило целый мир, покрытый многочисленными трещинами, но позволяло выстроиться новому и прочному. Оно дарило веру в то, что их дороги не разойдутся, что они связаны теперь нитью неразрывной. — Останься, — просит и только постфактум слышит, насколько голос звучит нуждающимся. Наверное, потому что, если Мирон сейчас уйдёт, нить эта порваться может без шанса восстановления. И он остаётся. Отпускает Славу из объятий и всё-таки позволяет ему выкурить сигарету. Касанием, от которого весна начинает цвести меж рёбер, проверяет, высохли ли у него волосы, прежде чем окно открыть. Так заботливо, что даже улыбка лёгкая на губах появляется от мысли: сейчас Мирон, небось, весь запас нежности трепетной израсходует, и на ближайшие несколько дней точно ничего не останется. Но это пустяки всё, если он рядом будет, такой уютный и нужный. Они засыпают в одной постели, зашторив окна от ярких лучей восходящего солнца, и Слава думает, что в этой комнате теперь и так достаточно солнечного свечения, исходящего от одного-единственного человека. Засыпают, переплетаясь ногами и утопая в близости долгожданной, с одной болезнью на двоих, от которой избавляться совсем не хочется. С болезнью, которая давно хронический характер носит, и лечи, не лечи — не уйдёт она никуда.