ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. ДРУЗЬЯ И ВРАГИ ФЕОФАНИИ РУССКОЙ. Глава 1. Рабыня для епископа Цезарио.
18 августа 2021 г., 10:00
Невольничий рынок в Барселоне существовал еще во времена карфагенян и римлян, привозивших на продажу в удобно расположенный город-порт плененных за Пиренеями длинноусых галлов и вывезенных из Африки выносливых чернокожих рабов. Прошли века, изменился облик города, на смену римлянам пришли вестготы, затем страну захватили мавры, через сотню лет их прогнали франки, и отважный Гифре Мохнатый стал первым графом Барселоны. А рынок продолжал жить своей жизнью, словно не замечая перемен, за веком век обращая людские страдания в звонкую монету. Уходили и приходили торговцы, привозя с собой новые партии невольников. На смену галлам и бриттам пришли готы и вандалы, лангобарды и плененные франками или арабами ромеи.
Когда живущие по закону Моисееву предприимчивые купцы-раходниты вновь проложили заглохший было шелковый путь из Кордобы в аль-Син, а на далеком севере набрал мощь хазарский каганат, на рынке Барселоны впервые появились славяне. Тогдашние мусульманские правители по достоинству оценили красоту белокурых рабынь и стать крепких, рослых юношей, многие из которых, сражаясь в пеших полках Омейядов, неплохо показали себя под Нарбонной и Тулузой, да и в битве при Пуатье держались до последнего.
При франках положение изменилось. Славянских невольников теперь везли к африканским берегам: молодые мужчины пополняли войско фатимидов, да и белокурых красавиц берегли для гаремов Гранады и Кордобы. В Барселоне корабли останавливались, чтобы пополнить запасы продовольствия и воды, да сбыть товар, который считали заведомо второсортным. Скупые варвары франки, ничего не смыслившие в утехах и усладах, по дешевке скупали рябых и одноглазых, плешивых и горбатых: негоже портомойкам и кухаркам, ткачихам и пряхам спорить красой с хозяйкой дома, искушая несчастного мужчину, которому по закону его веры дозволена всего лишь одна жена. А уж про отцов церкви, для которых после принятия обета плотские утехи оказывались под таким же запретом, как вино для благочестивых мусульман, и говорить не приходилось.
Впрочем, из любого правила существовали исключения. Так, к примеру, все торговцы знали, что если на рынок пожаловал епископ Таррагона Цезарий, то он станет выбирать самых юных и привлекательных рабынь. Святой отец был широко известен в определенных кругах как изрядный лакомка, предпочитавший девочек десяти-двенадцати лет. Впрочем, красотками лет пятнадцати-шестнадцати он тоже не брезговал, особенно если те обладали хрупким телосложением и небольшим ростом.
Почтенный прелат, конечно, все кривотолки опровергал. Ему де рабыни нужны исключительно для ткацких и прядильных мастерских. Благочестивые вдовы и черницы из монастырей его епархии трудятся, не покладая рук, создавая драгоценные покровы и облачения для статуй святых и духовенства. Но есть такие виды работы, для которых одного прилежания и умения недостаточно.
В этом вопросе епископ Цезарий отнюдь не кривил душой. Только нежные девичьи пальчики могли изготовить самую тонкую льняную пряжу, и лишь молодые глаза различали мелкие детали причудливой и сложной вышивки. К двадцати годам работавшие в полутемном помещении рукодельницы, если раньше не умирали от недоедания и грудной болезни, превращались в слепых изможденных старух. Об этом все знали, но вслух предпочитали не говорить.
— Вы ничего не понимаете! — напористо отстаивал свои позиции Цезарий. — Эти юные язычницы и заблудшие овцы Господнего стада должным быть мне благодарны! Вместо того, чтобы отправить их в Кордобу на поругание неверным, я спасаю их души, позволяя в трудах на благо Святой нашей матери Церкви в вышивке назидательных картин и изготовлении пряжи заслужить искупление грехов.
— А по ночам особо ретивых на пути покаяния он усиленно исповедует и причащает! — зубоскалили за его спиной знакомые с его нравом горожане.
— Ну и утешал бы себе дурнушек да старух! — ворчали раздраженные скупостью епископа торговцы. — Где это видано, за белокожую, светловолосую чаровницу, которая может стать украшением любого гарема, платить, как за дряхлую, больную служанку!
Впрочем, в открытую перечить могущественному прелату, пользовавшемуся покровительством архиепископа Нарбонны, никто не решался. Все знали, что честный торг с ним невозможен. Если его не устраивала цена, Цезарий переходил к угрозам вплоть до отлучения от церкви для торговцев-христиан, и запретом вести дела на землях франков для иудеев, мусульман и северных язычников. Поэтому единственное, что могли сделать предупрежденные о его предстоящем визите купцы, постараться спрятать, предназначенных для эмира и его вельмож красивых рабынь.
Увы, эта уловка срабатывала далеко не всегда. Цезарий обладал настоящим нюхом на женскую красоту, да и шпионов имел повсюду. Вот и сейчас из партии прибывших пару дней назад с Балкан молоденьких девушек, он выбрал самую привлекательную. Полонянка действительно была в его вкусе. Тонкая и гибкая, как тростинка, она к тому же обладала роскошными белокурыми волосами при темно-карих, похожих на фиалки, глазах. Ее красота выглядела тем более очевидной, что в своей выношенной до дыр линялой одеже, единственным украшением которой была дешевая бронзовая привеска в виде утицы, девчонка выделялась среди других рабынь.
— Она недавно родила, — нашептывал в ухо епископу его наперсник и соглядатай, — а до того ходила в тяжести, поэтому, по словам торговца, в последние месяцы к ней не прикасался никто из мужчин.
— Лучше бы она оказалась девственницей, — брезгливо скривился Цезарий, питавший слабость к нераскрывшимся бутонам. — Но это такая редкость в наш распущенный век. Я хотел бы разглядеть ее поближе! — адресуясь к торговцу, он возвысил голос, наметанным взглядом высматривая мельчайшие недостатки, которые помогли бы ему снизить цену. С расстояния десяти шагов девушка выглядела безупречно, и ее не портила даже обычная для человеческих особей ее положения худоба.
— Эй, Белянка, поди-ка сюда! — более громко, нежели это требовалось, гаркнул торговец. — Тобою, недостойной, заинтересовался сам господин епископ.
Девушка безучастно повиновалась. Она уже привыкла к этой собачьей кличке Белянка, которая ей нравилась даже больше, нежели прежнее прозвище Бродяжка или Брюхатая, втаптывающее в площадную грязь святое понятие материнства. Кому придет в голову запоминать труднопроизносимое славянское имя Каломела. Наложницам гаремов Кордобы, если они принимают веру Пророка, дают мусульманские имена, работницам у франков или ромеев и вовсе имена не положены. Достанет того прозвища, которое сочтет нужным придумать хозяин.
Да и что на кличку пенять. За месяцы плена она привыкла хлебать помои, которыми сама бы в прежние времена посовестилась накормить приблудную собаку и не брезговать хлебом, который для чего-то ради жестокой потехи вываляли в грязи. Любую пищу человеку по своему усмотрению посылает Господь. И Он же самое гадкое варево в груди кормящей женщины способен обратить в молоко. А она сейчас жила только для сыночка ненаглядного, Торопушки любимого.
— Зачем ты его пестуешь? — брезгливо глядела на нее востроглазая албанка, из-за лени и распущенного нрава менявшая хозяев по два раза в год. — Утопила бы после родов в нужнике, и дело к стороне!
— Не можешь сама, отдала бы надсмотрщикам. Они на такие проделки мастера, — поддержала албанку уроженка австрийского Инсбрука, из-за какой-то провинности лишившаяся передних зубов, что в сочетании с неопрятными полуседыми космами делало ее совсем старухой. — Все равно вас рано или поздно разлучат. Привыкнешь, больней расставаться будет!
Она сама за шесть лет жизни в неволе родила уже пятерых (пьяные надсмотрщики, торговцы и хозяева не особенно церемонились с женщинами, находившимися в их полной зависимости), и не ведала ничего об их судьбе.
— Если будет орать и ночью мешать мне спать, я сама его придушу! — пригрозила албанка, которая попала в рабство после того, как убила мужа и пустилась в бега.
— Глупая, неужели ты думаешь, что тот парень, из-за которого ты изувечила всю свою жизнь, еще помнит тебя и ждет этого ребенка? — по-матерински увещевала Каломелу уроженка Инсбрука, принимавшая у нее роды. — Да у него после тебя, знаешь, сколько было таких! Из огня вывести — это они все герои, а жить рядом день за днем в радости и горе — тут совсем другое мужество нужно.
Каломела не пыталась спорить с этой бесконечно униженной и по-своему доброй женщиной, которая просто пестовала свою досаду, оплакивая сонмы несбывшихся надежд. Она же не знала Торопа, не видела его товарищей-руссов, похожих на тех дивных витязей из времен Крума и Аспаруха, о которых любил вспоминать отец, не слышала о подвигах его наставника и вождя. Стоило ли объяснять злосчастной рабыне, которая в своей жизни не знала ничего кроме низости и предательства, что, кабы молодой воин вздумал нарушить клятву, ему бы этого не простили ни крестовая сестра, ни побратимы, ни воевода. Могла ли поверить несчастная, которую хватал да лапал каждый встречный поперечный, в историю Хельги Лютого Борца, отвергнувшего любовь прекрасной воительницы (а Гориславка даже среди ужаса побоища и пожара была, по мнению Каломелы, диво, как хороша), храня верность далекой жене. А Тороп во всем брал с наставника пример.
— Конечно, он о тебе не забыл, — в силу юного возраста хотела верить в любовь и преданность хорошенькая, как лесная нимфа, гречанка, которую еще в Палермо купили для гарема самого эмира Абу-л-Касима Али ибн Хасана. — Но, разве он сумеет тебя найти. Это то же самое, что жемчужину, потерянную на галечной отмели разыскивать. Мир велик. Сколько в нем больших и малых городов. И в каждом есть невольничий рынок.
— Да и жив ли он еще мой Торопушка? — вздыхала Каломела, вспоминая, как отчаянно ее возлюбленный во время страшного прорыва рубил и колол клибанофоров Цимисхия, с каким бесстрашием бросался в огонь, спасая, попавших в западню товарищей, как всю дорогу вместе со своим наставником шел в разведке. В Доростоле ее витязя ждали лишения осады, опасности войны и лютые сечи.
— Да хоть бы всех их там порубили, язычников поганых! — злорадствовала не покидавшая безопасного Середца тетка Иванка, слушая рассказы о первой битве у стен Доростола, в которой, хотя и полегли сотни русских воинов, но Цимисхий, рассчитывавший взять город нахрапом, так и не сумел одержать верх.
— Да хоть бы все они там передохли! Вздумали наши храмы в капища поганые превращать! — безжалостно желала жена дяди Петра воинам Святослава, когда старый водовоз приносил новости о наступившем в осажденном Доростоле голоде и море.
И напрасно Каломела пыталась ее убедить, что русский князь в отличие от магистра Варды ни одного храма не разорил и из сокровищницы царя Петра ни единого золотого не вынес.
— Так я тебе и поверила! — лютым зверем глядела на нее тетушка, отправляя полоть огород или подыскивая работу в доме погрязнее. — Это ты у нас бессребреница блаженная. Сидела в сокровищнице, ни одного медяка не сумела к рукам прибрать. Босая, голая на наши хлеба пришла, еще, неблагодарная, тут перечишь! Меньше бы твой отец якшался с этими бродягами из-за моря, может, по сей день голова была цела.
Когда последствия их единственного с Торопом свидания стали очевидны, к «неблагодарной» добавилось еще и «гулящая» и много других обидных и просто бранных слов. Временами доходило и до рукоприкладства, благо дядя Петр ни в чем не решался перечить своей вздорной, сварливой жене. Каломеле смотрели в рот, попрекали каждым лишним куском, который требовал от нее растущий во чреве малыш, потом и вовсе решили от позора отправить куда подальше. Благо как раз отыскалось, куда и с кем.
Дальний родич и сосед Петра десятник Милко, и прежне с интересом внимавший проповедям последователей попа Богомила, завещав имущество общине, вместе с женой и домочадцами отправлялся на поиски Святого Духа. Падение Преслава и пленение молодых царей Бориса и Романа окончательно убедило его в том, что мир, в котором так много зла и несправедливости, согласно учению последователей его веры, не является творением Божьим. Стало быть, надо от него отрешиться и, умерщвляя свою плоть, жить в стремлении к благодати и духовной чистоте.
Дядька Петр и его жена тоже соглашались с идеей о том, что землю во всем ее несовершенстве создал низринутый с небес в наказание за гордыню падший ангел Сатанаил, который царствовал безраздельно, пока Слово Иисус и Святой Дух его не разбожествили. Кроме того, тетке Иванке нравилось, когда богомильские проповедники обличали, погрязших в роскоши священнослужителей и боляр, а также покойного царя Петра и его сыновей. Коли дольний мир — порождение зла, то ни царь, ни патриарх помазанниками Божьими не являются.
Другое дело, что эта скаредная женщина, которая скрепя сердцем расставалась даже со сломанным веретеном или драными, выношенными башмаками, от нажитого годами добра отрешаться не спешила. Зато она придумала, как на чужих плечах въехать в рай.
— Пусть племянница твоя молиться Святому духу о тебе идет! — решила она, когда ее муж заикнулся о желании присоединиться к десятнику Милко. — Девчонка согрешила, нас опозорила, ей грехи и замаливать!
Как только Каломела не умоляла ее сжалиться над горемычной, повременить хотя бы до Ильина дня. Уже к середине лета было понятно, что война не продлится и до окончания сбора урожая: у русского Сокола не хватало сил, чтобы отбросить Цимисхия обратно за Родопы, басилевс не имел времени для затяжной осады, которая бы вынудила Святослава сдать свой последний оплот. Как потом она просила десятника Милко и апостола Славомира отпустить ее в Доростол. Даже до их уединенной общины дошли вести о кровопролитной битве Перунова дня, после которой басилевс поспешил заключить с руссами мир.
— Куда еще? — строго глянул на нее проповедник. — Диаволу в зубы, Антихристу в пасть? Ступай, коли о спасении души совсем не печешься! Ее пытаются наставить на путь избавления, а у нее, бесстыдницы, один блуд на уме!
Каломела боялась перечить: и апостол, и десятник Милко желали ей добра, как они сами его понимали. Девушка глубоко уважала их подвижничество и нравственную чистоту. Не только апостол Славомир, но многие из братьев и сестер общины куда более свято, нежели иные монахи, соблюдали обеты целомудрия и нестяжания. Они не употребляли мяса и вина, строго постились в среду, пятницу и даже понедельник. Вставали на молитву не менее пяти раз в день и столько же за ночь. Не убивали никаких животных, кроме змей, и вообще не брали в руки оружие даже для самозащиты. Вот только идеи, которые они проповедовали, приводили Каломелу в ужас.
— Брось это творение Сатаны! — сорвав с нее подаренную Торопом икону и нательный крест, разбил их о камни апостол. — Почитать крест — то же самое, что поклоняться виселице, на которой повесили твоего брата. Ни дерево, ни камень от козней зла тебя не защитят! Ни в храмах, ни в писанных на досках личинах Духа Святого не отыскать. Нет Его в Богоматери и святых. Они такие же люди из плоти и крови, а плоть и кровь изначально греховны! Безгрешен и не подвержен тлену лишь Господь, вдохнувший душу в Адама, да сын Божий Христос, обуздавший своего старшего брата Сатанаила. Но Их в этом мире нет.
Богомилы отрицали все, что Каломела с малых лет знала нетленного и святого. Они отказывались от почитания икон и строительства храмов, полагали слишком обременительной церковную иерархию и свершение литургии, признавая кроме единственной Господней молитвы только те, которые создали их апостолы. Но главное, они отрицали даже саму идею о воплощении Слова. По их мнению, Иисус, будучи Сыном Божьим, а значит существом подобным не имеющим телесной оболочки ангелам, не мог вочеловечиться, поскольку люди — создания Сатаны. Стало быть, вся земная жизнь Христа, включая подвиг Спасения, была призрачна и иллюзорна, а такие важнейшие приобщающие к Богу таинства как крещение водой и причастие лишены смысла. Единственным путем к спасению богомилы видели познание Святого Духа через преодоление уз плоти и переход в духовный высший мир. Однако по сути, сосредоточившись на бренности земного бытия, подобно павликанам и манихеям, они исповедовали не жизнь, а смерть.
Впрочем, пахари и ремесленники, доведенные до отчаяния войной, разрухой и нищетой, озлобленные беззакониями царских сборщиков податей и господарей боляр, разуверившиеся в помощи священников, готовых оправдать любой произвол, в отрицании ополчившегося на них мира находили утешение и опору. С ними соглашались беженцы из Преслава, Доростола и других захваченных ромеями земель. Они видели, как горели построенные предками дома, как клибанофоры магистра Варды угоняли их близких в полон, оскверняли храмы, ради дорогого оклада рубили иконы, срывали ризы со священников. Почему же Господь их за это не покарал? Стало быть, прав Богомил. Всевышнему нет дела до этого мира!
— Видишь, до какой беды довели нашу страну поганые руссы! — слушая рассказы беженцев, упрекал Каломелу, так и не нашедший утешения десятник Милко.
Близко к сердцу принимавший невзгоды, постигшие его страну, бедняга совершенно не желал признавать, что ромеи для того и призвали Святослава, чтобы силами его воинов прибрать Болгарию к рукам. Другое дело, что замыслы Русского Сокола несколько не совпадали с намерениями обитателей дворца Вуколеон, которых, конечно, не могло радовать объединение под рукой не проигравшего ни одного сражения полководца всех славян. Если бы эти великие планы удалось реализовать, разбойники венгры и захватчики-ромеи были бы не страшны. За эту мечту сражался и погиб ее отец и сотни болгарских воинов, эту идею находили спасительной до последнего державшие вместе с руссами Преслав, цари Борис и Роман.
Увы, большинство боляр, особенно те, которые имели в империи родню или корыстные интересы из страха потерять влияние и земли предпочли склониться перед ромеями, безоговорочно признав их власть. Что же касалось братьев Комитопули и их сподвижников, в своем ослеплении гордыней они, переложив всю вину в постигшей страну катастрофе на руссов, надеялись выстоять в одиночку, называя Болгарским царством тот осколок, на который еще не посягнул басилевс. В душе разделявший их мнение Милко и другие последователи апостолов богомильской веры, просто родную землю предавали. Отказываясь от борьбы и сопротивления захватчикам, они только приближал порабощение страны и уничтожение того наследия, которое завещали своим потомкам Крум и Великий Симеон.
Впрочем, Каломела в те дни о совсем не думала о былом величии ее несчастного отечества, она просто надеялась и ждала. Тороп ведь обещал, что по осени заберет ее.
— Ну и где твой бродяга из-за моря? Что-то он задержался, а то и вовсе сбился с пути, — с издевкой вопрошал ее Милко в сентябре, и в октябре, когда на болгарской земле уже не осталось никого из руссов, а к Родопам подошла зима.
— Да как же этот парень нас разыщет, когда нам все время приходится спасаться бегством: ни днем, ни ночью, словно татям кромешным, не дают покоя! — вздыхала старая пряха, соседка Милко, которой переходы давались все тяжелей.
— Вороны его кости расклевали! — кликушествовала медленно умиравшая от кровохарканья жена десятника, в тяготах болезни забывшая радости супружества и счастье материнства.
Каломела не вступала в пререкания, а только смотрела на свое растущее чрево, да слушала, как играет в утробе дитя. Это ли не чудо, это ли не лучшая память о сгинувшем где-то в жерле войны избраннике, это ли не доказательство бесконечной любви, которую завещал человеку Господь! А богомилы пусть умерщвляют плоть, пусть в обморочных, бредовых видениях ищут присутствие Святого Духа. Разве в отречении от жизни, в отрицании дороги добра постигается Господь?
Впрочем, дорогой умерщвления плоти ей волей-неволей тоже приходилось идти. Поскольку для членов общины она пребывала в положении оглашенной или, как их здесь называли, «слушательницы», апостол Славомир и, в особенности, десятник Милко и его супруга со всей суровостью приобщали ее к «истиной», как они полагали, вере. Заставляя ее исполнять правила, предписанные даже не рядовым членам общины или «верующим», но учителям веры, «совершенным», они безжалостно поднимали ее по три-четыре раза за ночь на молитву, следили, чтобы она не употребляла запрещенную пищу и не снимала, колкую власяницу. Хотя эта грубая рубаха, связанная из толстой овечьей шерсти хоть как-то согревала ее в холода, постоянно приникая к телу, она вызывала мучительное раздражение, а такие бесовские измышления как баня или хотя бы просто купание в реке или горячем источнике, которые нередко попадались на их пути, богомилы не признавали.
Но самым тяжким испытанием был неотступный голод. Члены общины, таясь преследователей из числа недовольных речами апостола Славомира боляр и духовенства, постоянно меняли свое местонахождение, жили в основном подаянием. А многим ли могли поделиться обитатели совсем обнищавших горных деревень в стране, разоренной войной. Чтобы хоть как-то выжить, а по мере приближения зимы призрак голодной смерти обретал все более зримые и пугающие очертания.
Каломела пыталась искать в земле съедобные грибы и коренья, пока хватало сил, нарушая запрет, ловила ящериц и лягушек, точно бродячая собака рылась на свалках. И, конечно же, эта пища далеко не всегда шла ей впрок. Измученную, отягощенную высасывающим последние соки и силы плодом, утробу скручивало узлом и выворачивало наизнанку.
Каломела просила прощения у своего маленького Торопушки, по всем приметам она знала, что у нее будет сын, за то, что не могла раздобыть ему пищу получше, а члены общины говорили, это выходит бес. У нее слоились и ломались ногти, кровоточили десны, стали реже волосы.
Переносить все эти тяготы ей было тем сложнее, что она не видела в них смысла. Путь, которым следовали богомилы, ее отнюдь не привлекал. Она с детства привыкла почитать мощи и иконы и просить заступничества у Богородицы и святых, а во время их первой стоянки в окрестностях Рыльского монастыря всегда обращалась за духовной поддержкой к преподобному чудотворцу Иоанну, всего лишь три десятилетия назад проповедовавшему на этой земле.
— Молитва страстотерпцев и подвижников ко Господу крепче нашей чай будет! — так учила ее мать.
Тем паче прямое и дерзновенное обращение к Всевышнему Каломела считала проявлением непочтительности и гордыни. Если каждый станет докучать Его своими просьбами, Он точно разгневается на такой бестолковый мир. Произнося богомильские молитвы, она испытывала отчуждение и страх, на общей прилюдной исповеди чувствовала себя более неловко, нежели потом на невольничьем торгу.
Единственной истиной, которая наполняла ее безрадостное существование смыслом, давая силы для преодоления невзгод, было ее дитя, ее сыночек, ее Торопушка. Ради него она влачилась куда-то по заснеженным дорогам, пытаясь согреться и отыскать еду, ради него просила милостыню и рылась на свалках, терпела косые взгляды верующих общины и недобрые речи. Она отдавала являвшегося пока частью ее самой, но вобравшему в себя и черты ее далекого избранника бесконечно любимому малышу всю себя, словно перетекая в чрево.
Не удивительно, что к середине зимы, когда шедшие с разведкой ромеи разгромили их лагерь (из членов общины сопротивление сумели и захотели оказать только Милко и еще несколько человек), она так исхудала и подурнела, что не особо привередливые в отношении женщин солдаты побрезговали ею, чему она, конечно, была только рада. Страшно сказать, даже та скудная и грубая пища, которой обеспечивали живой товар работорговцы, первое время казалась ей яствами с царского стола.
— Ну, ты и обжора! — презрительно ухмылялась албанка, глядя, как она за обе щеки уплетает такую еду, которой избалованная вольготной жизнью в господском доме товарка просто брезговала. — Воистину неспроста про ваше племя говорят, славянские свиньи!
— И долго ты с этими побирушками мыкалась? — участливо спрашивала ее уроженка Инсбрука, не забывая, впрочем, из их скромной трапезы отобрать для себя куски помягче и пожирнее.
Каломела на нее не обижалась. Когда пришел срок родов, эта опытная взрослая женщина не только приняла малыша (совсем ослабленная невзгодами, Каломела сама управиться бы не смогла), но и ссудила ему на пеленку свою нижнюю юбку. Все имущество молодой болгарыни состояло из истрепанного вретища и поневы, которую она отдала товаркам, поменяв на еще одну пеленку и ворох стираных тряпок, ибо к торговцу с мелочами подобного рода обращаться не имело смысла. Единственным ответом, который он давал каждому, кто пытался ему докучать со своими скорбями и заботами, становились зуботычины.
Получив Каломелу практически задаром в дополнение к десятку крепких крестьян, он и смотрел на нее, как на бесполезную обузу. В Диррахии он попытался от нее избавиться, всучив какому-то италийскому купцу, присматривавшему женщину для развлечения команды в пути. Практичный итальянец, правда, достаточно быстро разглядел подвох. Он отправлялся в плаванье к берегам далекой Тавриды, а кому нужна в пути хилая девчонка, которая только от бремени разрешилась! Тронешь ее, так подохнет от родовой горячки! Торговцу пришлось смириться и, подсчитывая убытки, продолжить путь к берегам мусульманской аль Андалус.
Однако по прошествии примерно месяца, когда Каломела немного оправилась после родов и окрепла, а ее грудь наполнилась молоком, он присмотрелся к девушке повнимательнее и пришел к выводу, что такую молодую и не лишенную привлекательности невольницу не стыдно будет предложить и смотрителям гаремов сеида эмира и его вельмож. Он стал подкармливать Белянку или Бродяжку, как он, в зависимости от настроения, юную болгарыню называл. Отгонял от нее охочих до женской ласки охранников да надсмотрщиков, дал ей новую почти не выношенную рубаху и пеленки для малыша, который достался ему совершенно бесплатно и, трепетно оберегаемый заботливой матерью, умирать явно не хотел.
В общем, торговец с довольным видом подсчитывал грядущие барыши, которые, в случае умелой подачи товара, обещали с торицей покрыть все расходы и издержки пути, когда недобрый ветер занес его корабль в Барселону, а безжалостный рок привел на рынок этого сластолюбивого скрягу Цезария. Единственное, что оставалось, это изловчиться и убедить епископа, что товар для него недостаточно хорош, а, если не получится, хотя бы выторговать приемлемую цену. Пустые надежды. С таким же успехом он мог бы рассчитывать выиграть в кости у беса или уговорить иудея-ростовщика простить ему долг.
— Ну, добавьте хотя бы еще пять динаров! — умолял торговец, в душе оплакивая потраченные на девчонку деньги. Предложенная Цезарием сумма, на которой он стоял, не желая прибавить хоть один медный дирхам, еле-еле покрывала расходы, и о какой-никакой прибыли речи даже не шло.
— Вот еще! — фыркал, словно взбудораженный жеребец, Цезарий. — У нее ребра выпирают, как у старой клячи, грудь впалая. Верный признак того, что в будущем у нее может развиться грудная хворь! Нет, отдавая за такую доходягу десять динаров, я просто совершаю благодеяние!
— Но платить настолько ничтожную сумму двоих, это же сущее разорение! — рвал на себе волосы торговец. — Вы только подумайте, ваше преосвященство, когда ее ребенок вырастет, он будет стоить не менее двадцати динаров.
— Если в младенчестве не помрет! — презрительно скривился, брезгливо разглядывая притихшего малыша, епископ Таррагона. — Вот ты, приятель его и расти! А мне этих проблем не надо. Я сказал, беру девчонку и точка!
— Но как же так? Без материнского молока и заботы малышу не обойтись! — едва не потерял дар речи торговец.
Он не первый год занимался живым товаром, и знал, что рачительные и дальновидные хозяева, каким он считал и Цезария, предпочитали почти задаром приобрести вместе с матерью младенца, чтобы потом вырастить из него послушного и верного раба.
— Я сказал, некрещеный ублюдок — это не мое дело! — отрезал епископ. — Мне нужно, чтобы она работала, а не отвлекалась на всяких там орущих по ночам недоносков! — добавил он, почти недвусмысленно давая понять, какая новую невольницу ожидает работа.
Каломела слушала их перепалку с все возрастающим вниманием и тревогой. Она плохо понимала наречие франков, выхватывая из разговора лишь отдельные слова и догадываясь по интонациям, что торг опять не ладится и купец недоволен. Поэтому она молила Богородицу, чтобы нынешний покупатель, этот потный, одышливый, но бесконечно надменный человек с одутловатым лицом и холодными рыбьими глазами прошел стороной или выбрал кого-то другого. Но, увы, несмотря на недовольство, торговец согласился и отправился за весами. Она шагнула вперед, заранее пытаясь примириться с уготованной ей участью: рабы имеют право выбора не больше, чем кувшин или породистый конь.
Но в этот миг вернувшийся торговец, потянул ее Торопушку к себе.
— Ты что не слышала, дочь несчастья! — напустился он на нее по-гречески. — Господин епископ платит серебро за одну тебя, а с твоим крикуном придется мне возиться!
Недовольный грубым обращением, нутром почуявший грозящую ему напасть бедный Торопушка немедленно заплакал, но даже его крик заглушил пронзительный вопль несчастной матери:
— Нет!!! Ни за что!!! Торопушка!!! Ненаглядный мой!!!
Каломела судорожно прижала к себе плачущего и не понимающего, что происходит, малыша, готовая сражаться за него хоть против всего мира. Ни торговец, ни слуги Цезария не могли ее рук разжать. Торговец хотел схватиться за плеть, но вовремя опамятовал, что пока Цезарий, который взирал на эту жуткую сцену с ледяным, равнодушным спокойствием, не уплатил серебро, ему не с руки свою рабыню калечить, а потом тем более. Как бы еще этот святоша не заставил его скинуть динар или два за порчу купленного товара!
Каломела меж тем билась в исступлении.
— Сжальтесь! Сыночек мой милый! Торопушка!
— Что здесь происходит?
Этот вопрос задала невысокая, стройная женщина, которая уже какое- то время стояла неподалеку и с нескрываемым омерзением наблюдала за епископом, с сочувствием глядя на бедную Каломелу. Судя по всему, ей и самой приходилось в жизни терять: незнакомка носила траур. Впрочем, лишенный украшений наряд вдовы, казалось, только подчеркивал ее необычную красоту, как простая оправа или чехол показывают достоинства жемчужины.
Дивная соразмерность черт обращала на себя внимание даже здесь на берегах Средиземного моря, где чеканные лица вовсе не редкость. На вид ей было около двадцати пяти. На ее упругих щеках играл румянец. Возле крыльев небольшого, точеного носа и в уголках свежих, наливных, точно спелая малина, губ даже внимательный глаз не отыскал бы морщин. И только синие глаза, взгляд которых пронизывал и обжигал, казалось, принадлежали древней старухе-пророчице или святой Софии, видевшей муки своих детей.
— С такой только икону писать, — на всякий случай осенила себя крестным знамением уже немолодая румынка, служанка торговца. — Вроде смотрит не на тебя, а встретишься взглядом — и такое ощущение, будто знает обо всех твоих грехах и что делать непонятно: то ли бежать прочь без оглядки, то ли падать на колени и каяться!
— А кто она такая? — боязливо поинтересовалась одна из молодых рабынь.
— Ее зовут Феофания русская или боярыня Феофания, — вполголоса пояснила уроженка Инсбрука. — Говорят, она могущественная ведунья и ученица северных волхвов, или ромейских мудрецов. Она умеет исцелять наложением рук, и когда графиня Леудгарда не могла разродиться, она с помощью какого-то ведовства просто вынула ребенка из ее чрева!
— Спаси и сохрани! — на всякий случай еще раз перекрестилась богобоязненная румынка.
— А я не вижу в ней ничего мудрого! — презрительно сплюнула себе под ноги злюка-албанка. — Граф Боррель за спасение жены и наследника, говорят, отвалил ей мешок серебра, а она не нашла казне лучшего применения, нежели тратить ее, покупая и отпуская на волю рабов из числа русских пленников.
— Она вызволяет из рабства своих соплеменников, воинов правителя руссов Святослава, — пояснила сердобольная уроженка Инсбрука. — Говорят, среди этих бедолаг она надеется отыскать своего мужа!
— Зачем муж, коли есть казна! — фыркнула албанка, которая в браке так и обрела счастья. — Лучше бы платья красного да украшений себе прикупила! А то ходит тут как унылая черница!
Надо сказать, что скромный наряд Феофании русской, как и отсутствие охраны, а единственным спутником молодой женщины был согбенный, седой старец с красным от избытка приливающей к голове крови лицом и мясистым носом, поросшим, диковинной формы, бородавками, торговцев не смущало. Они знали ее как щедрую покупательницу, которая приходила сюда почти каждый день и никогда не торговалась. Кроме того, зная несколько разных наречий, она могла помочь в общении со славянами и ромеями, чей язык купцы-франки понимали далеко не всегда.
Вот и сейчас торговец, которому очень не хотелось впасть в немилость у мстительного Цезария, едва увидев ее, сразу склонился в уважительном поклоне.
— Госпожа, само небо посылает тебя! Хоть ты может эту дуру окаянную вразумишь!
— А в чем дело? — еще раз повторила вопрос боярыня.
— Достопочтенный епископ Цезарий выбрал ее для работы в своей мастерской, а эта тварь неблагодарная тут развопилась, точно бесноватая, упирается и ни в какую не желает повиноваться. Я человек мягкий, и на женщину руку не люблю поднимать, но если она не заткнется и не прекратит упираться, клянусь, я проучу ее так, что она не только своего ублюдка, мать с отцом позабудет!
— Насколько я поняла, бедняжка что-то говорила о ребенке, — осторожно заметила Феофания русская. — С ним что-то не так?
— Она не желает с ним расставаться! — теряя терпение, пояснил торговец. — Вцепилась, точно клещ, и не отпускает! Не сочти за труд, госпожа, объяснить этой упрямой ослице, что преподобный Цезарий собирается купить только ее.
— Мать и дитя — единое целое, — голос боярыни оставался спокойным, но в синих глазах клокотал шторм. — Неужто, святому отцу эта истина неведома?
— На монастырском подворье мне незаконнорожденные не нужны, и я за них деньги платить не собираюсь! — визгливо начал епископ, но Феофания русская его не слышала.
— Так она недавно родила? — словно только разобравшись, что к чему, улыбнулась она торговцу.
— Полтора месяца назад, — уточнил тот.
— А много ли у нее молока?
— Как у дойной коровы, — не понимая, к чему чужестранка клонит, купец не упустил случай похвалить свой товар.
Тем более что врать не приходилось. Несмотря ни на какие невзгоды, Каломела буквально заливалась молоком. Товарки невольницы вздыхали и завидовали, а Торопушка, родившийся хоть и в срок, но маленьким и худосочным, уверенно прибавлял в весе.
— То есть вы хотите сказать, коли приложить к груди еще одного малыша, хватит и на него? — уточнила боярыня.
Она с бесцеремонностью рачительной хозяйки, которая выбирает кормилицу-буренку, приблизилась к полуживой от ужаса полонянке и с ловкостью профессиональной знахарки запустила руку ей за пазуху и надавила на сосок, из которого мгновенно и под хорошим напором брызнула молочная струя. При этом ее лицо приблизилось к лицу девушки, и в наполненных искренним участием вещих очах для Каломелы, казалось, засияла ослепительная лазурь горних небес, сотканных из пламенных крыл серафимов.
— Доверься мне! — сказала она по-славянски с русским выговором. — Все будет хорошо!
— Что ты делаешь, женщина? — наконец нашел в себе силы выразить возмущение епископ Цезарий, явно опешивший от подобной наглости.
— Вы разве не знаете, святой отец? — снова перешла наречие франков Феофания русская — Супруга нашего графа, благородная Леудгарда, две недели назад благополучно разрешилась от бремени. Однако поскольку роды прошли тяжело, молоко в назначенный срок не пришло. Вот я и подыскиваю женщину, которая могла бы взять на себя труд по выкармливанию малыша!
— Глупая чужестранка! — рыбьи глаза епископа неприязненно сверкнули. — Да ты знаешь, что за честь обеспечить необходимой его возрасту пищей юного наследника графства борются благородная дама Отруда и жена начальника городской стражи Ульрика!
— Мне это известно не хуже вас. Только, увы, у дамы Отруды едва хватает молока на ее собственных сыновей, никто же не знал, что Господь благословит ее тройней. А достойная Ульрика обладает настолько тугими сосками, да простит меня святой отец за то, что я утомляю его такими, приличествующими лишь женскому слуху подробностями, что маленький Рамон Боррель наотрез отказывается брать ее грудь. Я ни на чем не настаиваю, — продолжала она с ласковой улыбкой, но ее синие глаза сейчас казались тверже адамантов и сапфиров. — Если девушка не подойдет, мне, возможно, и в самом деле придется просить вас о милости взять ее в свои мастерские. Хотя, по чести говоря, я давно мечтала о прислужнице, которая понимала бы мою родную речь. Если Вы уступите невольницу мне, Вы не только проявите христианское милосердие к нуждам несчастной вдовы, но, если так будет угодно сиятельному Боррелю его благородной супруге, окажите услугу графству!
Епископ пробормотал что-то невразумительное, но перечить больше не стал. Чужестранка затронула самые трепетные струны его души, располагавшиеся в области мошны с серебром. Доходы его епархии в последние годы неизменно уступали расходам, а маркграф Боррель умел быть благодарным. Пока он подсчитывал в уме будущие бенефиции, женщина развязала кошель и отвесила торговцу сумму, в три раза превышающую ту, которую собирался заплатить епископ. Она же покупала не просто никчёмную служанку, но графскую кормилицу.
Тень от предметов не успела удлиниться на одну пядь, а осушившая слезы Каломела, укрытая теплым суконным плащом боярыни, уже шла следом за ней по узким, извилистым улочкам, прижимая к себе умиротворенного Торопушку. Могучий старец с поросшим бородавками носом нес тощий узелок с пожитками.
— Зря ты, Муравушка, этому старому борову дорогу заступила! — обращаясь к Феофании русской, тоже на славянском наречии ворчал по пути старик. — И так он на тебя косо смотрит из-за того, что ты умнее многих мужей и во врачевании смыслишь лучше, чем все лекари земли франков. А тут еще наш покровитель епископ Ато с ним схлестнулся из-за этой, как его, Таррагонской архиепархии. У Цезария, говорят, не только больше влияния на здешнее духовенство, но и покровители в Нарбонне!
— Епископа Ато на должность архипастыря Таррагона назначил сам Патриарх Римский! — сверкнула глазами молодая женщина.
— Рим далеко, а Нарбонна рядом! — возразил ей почтенный старец. — А кроме епископа Ато да сына Ястреба Харальда, у нас с тобой на этом краю земли особо заступников нет. Отступиться-то наш святоша отступился, но по глазам его бесстыжим вижу, он эту девчонку нам еще припомнит!
— Пусть припоминает! — безмятежно отозвалась та, которую он назвал Муравой. — Наследнику действительно кормилица нужна.
— Да мало ли в городе недавно разродившихся кормящих женщин? Зачем из-за какой-то рабыни наживать себе врагов!
— Ох, дядька Нежиловец! — с ласковым укором глянула на спутника Мурава, — Совсем ты, бедный, состарился, глазами и слухом ослаб! Неужто ты не слышал, как она звала сына Торопушка, нешто заветную утицу, которую сам когда-то держал в руках, у нашей гостьи на шее не признал. Сам посуди. Откуда у болгарыни мог оказаться финский оберег?
Дядька Нежиловец недоверчиво насупился и повернулся к Каломеле, разглядывая примеченную боярыней привеску.
— Скажи, дочка, ты малого по его отцу кличешь?
— Он просил меня назвать сына Михаилом, — покрывшись пунцовыми пятнами, не решилась поднять глаза на собеседника девушка. — Этим именем его самого крестили, но товарищи руссы звали его Торопом. Он князю Святославу служил. Ходил в кметях и доверенных людях у воеводы Хельги Лютого борца.
— Когда вы последний раз виделись? — синие вещие глаза боярыни загорелись безумной надеждой, и Каломела поняла, спрашивает она отнюдь не о Торопе.
— Во время штурма Большого дворца Преслава, — отозвалась Каломела, понимая, что этим ответом загоняет своей избавительнице в сердце вострый нож. — Он не позволил другим воеводам нас бросить в горящем дворце. Вывел всех: и женщин, и детей, и раненых. Недаром его в нашей земле называли Александр, защитник болгар.
Каломела запнулась, не зная, что дальше сказать. Молчала до самого дома и Мурава. Ее сухие глаза словно подернулись горьким пеплом. Только дядька Нежиловец, помнивший еще деда боярыни и стоявший у правила ладьи ее покойного отца, охал да кряхтел, вздыхал да молился за упокой душ невинно убиенных.
Построенный еще при маврах, имевший затененный виноградом внутренний дворик и украшенные резными колоннами галереи дом, удобно располагался подле пристани, возле которой стояли урманские драккары. На них в Барселону приходили гости из северных земель. Хотя между норманнами и франками был заключен мир, а дружины из Селунда или Халогалланда не раз помогали графам Барселоны в их борьбе против мавров, подворье хорошо охранялось. Не только викинги, но и северные ярлы привыкли всегда жить начеку.
Впрочем, в последние месяцы северная речь в этом доме все чаще перемежалась со славянской. Выкупленные боярыней Муравой из неволи русские воины, немного окрепнув, охотно занимали привычные места на ладьях. Среди тех, кто жил сейчас на подворье, Каломела встретила двоих, знавших ее отца. Еще пара человек видели в Доростоле Торопа.
— Отчаянный был парень, почти такой же, как его наставник. Они по ромейскому лагерю как по торжищу в родном городе ходили, — рассказывал бедолага, потерявший во время скитаний по невольничьим рынкам ступню и половину зубов.
— Мы тоже с братом попробовали! — усмехнулся другой, черный да тощий, точно обгорелая головня. — Думали рыбки товарищам на обед добыть, так потом полгода одной рыбьей чешуей да потрохами питались!
На пороге боярыню и ее спутников встретил муж в летах, по виду если не наследственный конунг, то хевдинг или сэконунг. Нарядная одежда с затейливой урманской вышивкой удобно облекала его высокую, крепко сбитую, не утратившую ловкости и легкости фигуру, серебряный набор пояса и крученая гривна, обнимавшая загорелую шею, говорили о немалом достатке, а синие глаза под кустистыми выгоревшими бровями смотрели спокойно и доброжелательно.
Звали его Харальд из рода Ястреба, его точеный удлиненный нос и в самом деле напоминал ястребиный клюв. Кроме того, он носил прозвище Альв, и с этими загадочными обитателями одного из девяти миров его, помимо мудрости в совете и умения оказываться в нужное время в нужном месте, его роднил необычный очень светлый, почти белый, цвет перехваченных серебряным обручем густых волос, в которых совершенно неразличимой оказывалась любая седина.
В Барселоне он представлял интересы норманнского герцога Ричарда и большинство кораблей, стоящий возле пристани, принадлежали ему. И хотя он не являлся боярыне Мураве родней, с этой женщиной и ее отчаянным супругом его связывали узы крепче иных родственных.
— Сегодняшние торговцы не привезли русских воинов, плененных ромеями? — поинтересовался Харальд, тщетно стараясь сохранить невозмутимый вид.
— Эта девочка и ее ребенок значат для меня больше иных воинов и воевод! — улыбнулась Мурава.
В это время откуда-то из внутреннего дворика выпорхнули двое ребятишек. Старший — золотоволосый шестилетний сорванец, даже на ночь не расстававшийся с деревянным мечом, с которым был готов упражняться часами, и лицом, и манерой двигаться и держаться уже походил на прославленного русского воеводу Хельги Лютого борца. В руках он держал хлыстик, видимо упражнялся в езде верхом. В чертах младшего, черные волосы которого завивались красивыми кудряшками, как у греческих статуй, сочеталась средиземноморская красота матери и благородство черт отца. Следом за детьми неслышной кошачьей походкой поприветствовать хозяйку вышел диковинный зверь, похожий на легендарных грифонов и семарглов, чьи изображения украшали стены Преславского дворца.
Позже Каломела узнала, что во многом благодаря этому красавцу, хотя сейчас и одряхлевшему, но сохранившему замечательное чутье и преданность людям, в былые годы Хельги Хельгисон получил свое арабское прозвище Пардус или Барс. Внимательно оглядев Каломелу медовыми прозрачными глазами, пардус втянул чутким носом воздух, шевельнул длиннющими усами, а затем приблизился и дружественно потерся о ноги, точно домашний кот.
— Умница, Малик, — похвалила зверя Мурава, — Сразу своих признал!
— Мама, мама, кто это? Кого ты на этот раз привела? — с порога засыпали вопросами боярыню ребятишки.
— Были у нас Лют да Вышата! — улыбнулась та. — Теперь станет жить еще и Торопушка!
Голос ее предательски задрожал, и она поспешила скрыться в доме. Детям не следовало видеть ее слез.