III
29 октября 2021 г., 23:50
Примечания:
В конце части есть примечания.
— У Ипатских ворот звонят, — сказал Федька (надеясь, что по голосу не распознать, как разом и поднялось, и ухнуло куда-то вниз его сердце).
— Что ж, значит, затворяют наконец. А нас с тобою ждут у Глебовских. Уж недалеко, в самый раз поспеем.
Прищурившись, воевода повернулся, чтобы еще раз как-то испытующе окинуть взглядом возвышавшуюся перед ними стену, из векового дубового леса сложенную, да людей, сновавших на ней и под ней. Стена в этом месте носила следы того, что ее совсем недавно и довольно наспех латали. Могло быть и хуже, что и говорить... Однако ж могло быть и получше.
А Федька вскинул голову: пронеслась в по-осеннему неярком небе вороновья стая, да так низко, что почти у них над самыми головами. В последние дни на город то и дело стали налетать такие стаи, однако ни одну он еще не видел вблизи. И от этих-то воронов, по крикам их (что заставляли людей не смотреть ввысь, как он сам, а ускорять шаг, да еще и чуть пригибаться), Федька узнал, понял, что истинная правда: чужая рать уж на подходе. («Идут! Идут! Скоро! Скоро! Скоро!») Еще пока не так близко, что рукой подать, но уже и совсем не далеко.
— Федор! Ну, что замер? Не зевай! — нетерпеливо окликнул отец, и Федька, проводив воронов взглядом и развернув коня, последовал за ним.
У Глебовских ворот их встретила разве что немного меньшая суета, чем в прочих местах, да еще Федька чаще видел кругом знакомые лица: здесь были многие (хотя и не все) ратники из отцовской сотни.
— Алексей Данилыч!.. Алексей Данилыч, боярин-батюшка! — навстречу бежал запыхавшийся приказной дьяк. — С ног сбился, искал тебя. Там острожники бунтуют.
— Вот ведь нашли время веселые люди. И что ж им, собакам, надо?
— Говорят: «Час наш последний настает, скоро нас всех здесь перебьют, а мы сидим прикованные, и даже защищаться не сможем. Так пусть главный боярин велит нас расковать, а мы тогда, может, тоже делу правому послужим, да не хуже других».
— Может, послужат, а может, и нет. Мне только их за нашими спинами не хватало! Расковывать не сметь. И стража чтоб при них была! Мне все равно, как вы с ними сладите, только более чтоб не было от ваших татей ни звука.
Дьяк кивнул, поклонился и кинулся назад, все так же бегом.
Алексей Данилович тем временем приметил пушкаря, что как раз несся сломя голову к стенной лестнице, придерживая шапку на голове и явно боясь нагоняя.
Ничего не сказав, но слегка нахмурившись — непорядок, — воевода снова пустил коня шагом, и они с Федькой небыстро поехали далее вдоль стены, причем Алексей Данилович, по-видимому, все кого-то высматривал. И очень скоро высмотрел.
— Емелька!..
К ним подходил завоеводчик, Емельян Никифоров, происходивший из детей боярских — казавшийся Федьке неопределенного возраста, то ли еще молодой, а то ли ближе по годам к Алексею Даниловичу, но несомненно очень опытный и цепкий, улыбчивый, хитроватый и вечно приветливо-спокойный.
— Емеля! Посты проверил? Пушкарские наряды все на местах? Головы поснимаю!
— Проверил, Данилыч, все проверил, — протяжно заверил Никифоров. Он погладил голову вороного коня Алексея Даниловича и смотрел вверх, щурясь и улыбаясь.
— Все как есть проверил и тебя лишь ждал, чтоб по порядку доложить. Все собраны, посчитаны, все, кто есть, на местах, а если кто куда и отлучился — так то небось со страху живот прихватило, вернется, куда денется. А мы — люди служилые, смиренные, и за государя-батюшку жизнь отдать вполне готовы.
— Верно ли?
— Еще как верно, — лукаво ухмыльнулся Никифоров. — Нас сам владыка благословил. Может, и ты что скажешь?
— Все, что вам знать требуется, я уж сказал на площади. Но коли так, — обратился Алексей Данилович к собравшимся вокруг, — пожалуй, и еще кое-что скажу. Помните: покуда последнего басурмана, что вам попадется, не порубите, вы — не люди, вы — волки переяславские. А волк не боится ни клинка, ни стрелы — огня разве только, да и то не всегда.
Быстрый и удивительно тяжелый взор воеводы имел свойство рыскать по лицам, будто выискивая сомнение или слабину, но сейчас никто под ним не дрогнул и взгляда не отвел. Кто-то одобрительно усмехнулся, кто-то покивал. Отцовские ратники держались как-то обособленно — вроде бы со всеми, а вроде и сами по себе; и во взглядах, которыми они ответили своему вожаку, примерещилось Федьке некое особое понимание... «Будто и вправду стая волчья», — подумалось Федьке. Но на всех лицах равно читалась мрачная решимость, которая явно пришлась по душе Алексею Даниловичу.
— Ничего, — сказал он, подмигнув. — Рязань, может, и малый камешек, однако ж хан зубы об него пообломает. — И спешился.
Рядом немедленно словно из-под земли возник стремянный Алексея Даниловича, Гордей — принять на свое попечение его норовистого Сварога.
— А, Парфёныч. Потолковать бы надо, да поскорее.
Гордей в ответ кивнул. Он был высокий, крепкий, косая сажень в плечах, мужик, на вид мрачный и настолько молчаливый, что порой его принимали за немого. На самом же деле Гордей, если хотел, то говорить умел прекрасно и острым слухом, да и умом, тоже был совсем не обделен. Был этот Гордей, или Гордей Парфёнович, из боевых холопов Басмановых, ходил с Алексеем Даниловичем во все его боевые походы и прислуживал ему, на памяти Федьки, всегда — и за все это время очень мало изменился, разве что рот раскрывать стал еще реже.
По-собачьи преданный слуга, который просто так слова лишнего не вымолвит, был для такого, как Алексей Данилович, на вес золота. И в Рязани именно Гордей с другими особо доверенными его людьми (а пару раз — и вместе с Федькой) сторожил двери, пока Алексей Данилович, не скупясь ни на посулы, ни на тихие угрозы, самолично вытрясал из артачившихся купцов их замечательный, бесценный, хоть сейчас на продажу заготовленный лес, который намеревался пустить на укрепление городских стен, да еще на оборонительные завалы перед воротами.
Федька, тоже спешившись, взялся за сагайдак у седла: забрал колчан со стрелами и лук. Да еще погладил крутую шею своего Драгана — на прощанье. Тот был темно-гнедой, почти вороной — Сварогов сын... Бывало, седлал Федька с отцовского разрешения и вороного красавца Сварога, но хозяином его себя не чувствовал. Другое дело Драган — верный его конь; и расставался с ним Федька, передавая Гордею, с сожалением. «Когда еще свидимся?..»
Алексей Данилович и Гордей — Гордей вел под уздцы Драгана, Алексей Данилович — Сварога, — отошли вместе чуть поодаль. Федька и хотел бы различить, о чем между ними шла речь, однако негромкая речь Алексея Даниловича потонула в общем говоре. Зато заметил он, как отец как-то скрытно указал на него Гордею, и решил, что разговор был, должно быть, о вареве, что они с отцом проверяли. Во всяком случае, на память Федьке немедленно пришел горшок, тайно дожидавшийся своего часа в полумраке брошенной поварни, — а что было, что настаивалось в том горшке, над чем отец трудился полночи?.. Один только отец, да еще, быть может, бог и ведал; а лишних вопросов Алексей Данилович сильно не любил. Одно только Федька знал наверняка — что вскоре всем им предстоит отведать отцовского зелья, и ему тоже; и что пить это зелье ему не слишком-то хочется; да только куда тут денешься? Противиться воле Алексея Даниловича бывало невозможно и в обычное-то время, не то что теперь, — когда он еще должен был, по отцовскому наказу, довести бессонное зелье до готовности, чем бы оно ни было.
Меж тем Гордей направился в одну сторону, уводя коней, а Алексей Данилович, покончив с еще одним делом, быстро двинулся в другую, возвращаясь к Федьке, Никифорову и прочим.
Рука его мимоходом стиснула Федькино плечо:
— Идем, Федор, — и Федька последовал за отцом через негустую толпу, вертя головой (на которую пока еще не давила тяжесть шлема) и то и дело как бы невзначай взглядывая вверх — то на стену крепостную, отсюда казавшуюся очень высокой, то в небо, где носились над крепостью мелкие птицы. Ничего интересного — воробьи да галки. Острый Федькин взор не приметил ни единого ворона, и лишь не дремлющее где-то очень глубоко внутри чутье ему говорило, что они по-прежнему где-то поблизости.
Проходя мимо нескольких преогромных котлов, под которыми потрескивал медленный огонь — в одних лениво кипела вода, а в других плавили смолу, и дух смоляной чуть ли не с ног сшибал, — Федька невольно порадовался тому, что вскорости ему должно было быть на стене, а не под ней. Хотя бы кипятком или смолой не обольют...
Какой-то старик, стоявший рядом со стенной лестницей, поодаль от кучек ополченцев, толковавших между собой, и коротавший время тем, что точил кинжал, посмотрел на Федьку и усмехнулся слегка в седую бороду. Никакой насмешки Федька не почувствовал, и все же покосился на старика — потому, пожалуй, что никого старше среди ополченцев еще не встречал. К тому же, старик был ему знаком.
А я ведь его видел, подумал Федька вскользь. Там, на площади, — прямо поперек дороги он мне встал. В лицо зачем-то заглядывал.
Алексей Данилович тоже заметил старика и приостановился.
— Что, старичина, в бой собрался?
— А то как же, — с охотой отозвался старик. — Куда все — туда и я!
— Ну, ну.
Взгляд слегка суженных глаз воеводы скользнул по старому, выщербленному шлему старика, по легкой, простой кольчужке и мечу в потрепанных ножнах, по луку с вытертой рукоятью, прислоненному к стене рядом с таким же неказистым колчаном. И задержался на кинжале. Тот был не всему прочему стариковскому снаряжению чета: сразу видно — дорогой и ценный. Любовно вычищенный, он холодно сверкал, а изогнут был, как клык зверя хищного. На навершии рукояти скалилась искусно вырезанная из кости не то волчья, не то песья голова.
— Хороший у тебя кинжал, старик.
— А он, ты думаешь, откуда? Я его у татарина добыл... ох и давно! С тех пор он мне не раз против татар служил. Вот и нынче послужит.
— Что ж, добро.
Кивнув старику, Алексей Данилович направился к лестнице; Федька, как и прежде — за ним. Про старика он подумал: ишь, какой воин. И не больно-то силен с виду, и ростом невелик, да и годится ему, Федьке, не то что в деды, а как бы не в прадеды, — а вон как боек. Пропуская вперед Никифорова, Федька поймал себя на чувстве, что в спину ему глядят, но оборачиваться не стал. Любит здешний народ поглазеть — ну и что ж тут сделаешь... Однако со стариком он уже дважды столкнулся, и как будто не случайно. К чему бы это?
Поднимаясь на стену, Алексей Данилович с Никифоровым оживленно беседовали о постороннем, так, будто вовсе и не предстояла им в самом скором времени жестокая битва; что смутно изумляло Федьку...
— Филофей зуб на меня точит, — рассказывал Алексей Данилович. — Я к нему давеча пришел, говорю: оба мы с тобой, мол, Москвой назначены, оба к государю вхожи. Так надо бы нам с тобой теперь быть заодно, чтобы здесь не допустить разброда и шатания.
— А он?
— А он на меня поглядел змеей и отвечает: что я, мол, из Москвы прислан и что к государю вхож — так это всякому известно. А вот ты откуда родом — этого я не знаю. Говорят, будто из Переяславщины?..
Никифоров хмыкнул.
— Из Переяславщины, как же...
— Ты слушай, слушай. Он продолжает: знаю, мол, что государь тебя любит, за что — это уж самому государю видней. А я, хоть и из Москвы, однако власть здешнюю признаю, а власть у нас здесь одна — князь; у него род древний, славный. А ты для меня — бог тебя знает, кто, человек без роду и без племени. Ну что ж, говорю я ему, добро. Только напрасно ты, владыка, на меня попусту обижаешься, что я первым долгом, как прибыл, к тебе на поклон не явился, а лишь человека своего прислал: больно занят был. К обороне готовиться, сам знаешь, дело нелегкое, хлопотное, а мы и подоспели едва ли не в последнюю минуту. Да еще что по каждому поводу к тебе советоваться не хожу. Ты — пастырь наш, а я — воевода, и делить нам с тобою нечего. А как будешь снова в Москве — ты приходи, мои палаты, что и при деде, и при прадеде моем там стояли, даст бог, никуда не денутся и для тебя всегда открыты. Объяснил ему, как в Москве дом мой найти.
— Ха! А он что?
— А он говорит: ну бог с тобой, подойди, раб божий, благословлю.
— И?
— И благословил. Образом не то перекрестил, не то трижды замахнулся...
Смешливый Никифоров расхохотался.
— Ты про острожников знаешь? — посерьезнев, осведомился он затем.
— Знаю. Мы с Федором дьяка Пустовского встретили.
— И что приказал?
— Приказал, чтоб сидели, где сидят, да чтоб ни звука. Бес с ними, не до них сейчас.
— Да, так оно, конечно, будет понадежней, — согласился Никифоров.
Наверху Алексей Данилович повернул и зашагал прямиком ко входу в башню Глебовскую по какой-то своей надобности. Никифоров ушел с ним, а Федька поотстал, пока прикреплял колчан к поясу, и задержался у бойниц. С этой, верхней боевой площадки (или боя) видно было далеко, однако неба над головой не было — только крыша, потемневшая от времени, — и глядел Федька словно из темницы на волю.
А там было на что посмотреть с высоты стены и вала крепостного. Глубокий и широкий ров пролегал под стеной, соединяя две реки — Лыбедь с Трубежем — и образуя вокруг крепости водное кольцо-преграду. Перед Глебовской башней дорога через ров пролегала по мосту, нынче не заваленному бревнами, как Ипатский и Рязанский, а поднятому. Зелень равнины, расстилавшейся далее, летом, солнечным днем, должна была слепить глаза рядом с высоким, чисто-лазоревым небом. Невольно представилось, какова эта равнина была с высоты птичьего полета... Теперь же, осенью, хотя и выдавшейся на редкость ясной и погожей, зелень потускнела и пожухла там, где еще не опала и не уступила место желтым и багровым краскам. Да и небо пока светилось прозрачной осенней лазурью, хотя и гаснувшей уже с каждой минутой, но было как бы затянутым дымкой. И в воздухе тянуло гарью — откуда — непонятно; только ветерок приносил не столько свежесть, сколько все более сильный запах дыма, и внезапно Федька понял, что на дым он и глядит, пока тот незаметно наползает на крепость.
А откуда взялся дым? Да из ближних уездов... Тех самых, жители которых так отчаянно стремились в крепость Переяславля-Рязанского в последние дни, чтобы успеть укрыться от орды; и хорошо, если успели. Как и те уезды, посад самого Переяславля-Рязанского стоял теперь покинутый: хозяева, конечно, унесли с собой все, что только смогли, и увели весь скот, однако дома и все, что в них оставалось ждала незавидная участь.
Федька подумал, что, по всей вероятности, и их собственной усадьбе (так небезопасно расположенной на берегу царства — реке Оке — и совсем поблизости от Дикого поля и степного соседа, питавшего к Московскому царству давнюю ненависть) этого набега не пережить; но подумал как-то мельком. Отец о ней и вспомнил всего-то раз, когда послал нарочного предупредить о набеге живших там холопов, — с того самого времени, как они в спешке ее оставили. Сорвались с места из-за смутных и странных вестей, которые один за другим приносили разведчики — все растерянные, утомленные до крайности и противоречившие друг другу; и направились сперва на встречу с отцовской сотней, а после — прямиком к Переяславлю-Рязанскому.
Лето миновало спокойно — даже как бы не слишком спокойно; и Алексей Данилович держал ухо востро, ловя каждую малую весточку со стороны близкой засечной черты, которую не мог раздобыть сам, даром что знался со многими из порубежников и имел среди них своих людей. Как будто бы все ждал, когда грянет — в отличие от соседей, ожидавших, что, бог даст, пронесет на сей раз, — и вот оно и грянуло. Будь что будет... Тут самим бы уберечься. Первый бой бы пережить — уже немало...
Вероятно, думал подобным образом совсем не только Федька. Обычно на службу военную поступали с пятнадцатилетнего возраста, но в этот раз особым приказом воеводы в ополчение было велено в виде исключения записывать четырнадцатилетних и даже тринадцатилетних, — конечно, с благословения родителей; отказались, однако, немногие. Снабженные наказами слушаться старших беспрекословно, делать лишь то, что приказывают и по собственному почину не лезть в пекло, эти новоиспеченные воины расхаживали по стене с видом настороженно-любопытным, впервые примериваясь к нешуточной задаче, лежавшей перед ними, и казались Федьке сущими детьми.
Когда же Федька указал на это отцу, тот лишь отмахнулся. «Кто в пятнадцать лет от роду к службе годится, сгодится и в четырнадцать. А сколько им лет — снизу не разглядеть. Чем больше людей у нас на стенах — тем лучше».
Едва Федька подумал об отце, как вновь услышал его низкий голос: Алексей Данилович возвращался — без Никифорова, зато со свитой из приказных дьяков и подьячих (среди которых был и давешний Пустовский), кое-кого из городской знати (эти лица Федька узнавал уже так, будто всю жизнь свою прожил в Переяславле-Рязанском, — на самом же деле просто без конца ездил в Приказное подворье по отцовским поручениям), да еще кое-кого из воевод помладше чином. Был здесь и нынешний городовой воевода — Петр Юрьевич Шеметов, чья борода рыжая и глаза карие, яркие были Федьке памятны по Приказной избе. Он был бы воевода осадной, если бы всеобщим решением на это место не избрали Алексея Даниловича. Так Петр Юрьевич оказался под началом у Алексея Даниловича, в свою очередь сместив прежнего городового воеводу, конечно же, к немалой обиде последнего. Но теперь уж было не до чьих-то обид.
— Я сказал переписать их в ведомости особые, — говорил меж тем Алексей Данилович, обращаясь к Шеметову, видимо, недавно к ним присоединившемуся. — Отдельно, сказал, переписать — всех, кому пятнадцати лет не сравнялось! Не вносить в общие ведомости по прибору! Так они, бесы, все равно внесли. Да и ляд бы с ними, переписали — и то хорошо; да только и внесли не всех! А ведомости опричные пропали, задевали куда-то, куда — не знают!
— Да небось найдутся! — заверил его Шеметов. — Только бы пожара не было, а так — найдутся! Да и опричники твои малолетние без ведомостей небось под землю не провалятся...
— Отыщем ведомости, батюшка-боярин! Вот тебе крест — отыщем! — вклинился один из дьяков.
— Их после битвы еще сыскать надо будет всех до единого, и чтоб ведомости сошлись, — не взглянув на дьяка, отвечал Алексей Данилович Шеметову. — А без ведомостей кто ж их всех по именам упомнит?
— Не слишком ли далеко вперед ты забегаешь, Алексей Данилыч, — заметил рассудительно Шеметов. — У нас уж хан на подходе. Сперва отбиться бы!
— О порядке подумать никогда не рано, — возразил Алексей Данилович. — Под Судбищами мы с Сидоровым, ты думаешь, чем Девлеткиных псов одолели? Да порядком, порядком единым! Не было бы среди нас порядка — все до одного бы там полегли... Вот поэтому хочу, чтоб слово мое до каждого старшины дошло: за стеной вскорости будет хан, и будет он зол; однако на стене буду я, так я еще злее. Знаю, что воинов у нас мало. Раньше бывали тут осады худые, а эта как бы хуже всех не оказалась. Но если кто здесь, среди нас, хоть помыслит о том, чтобы в полон сдаться, или слабость проявит, неважно из-за чего — то лучше бы ему и не родиться. Однако людей надобно беречь, как я приказывал. Отдых давать, когда возможно. Что у нас каждый человек на счету — они, чай, и сами знают, и за людей они передо мной тоже в ответе. И далее... Хочу, чтоб ты, Пустовский, еще кой-что сделал. Я думал, в ополчение уж всех, кого только можно, записали. Ан нет: через Ипатские ворота в самую последнюю минуту толпа пробежала...
— Из вотчины Чересова, — закивал Пустовский. — Воевода с ними, да конная сотня!
— Что, Чересов здесь? С сотней? Поспел-таки, я и не чаял! Наконец добрые вести... Так вот его вотчинными людьми вы теперь и займитесь. Всех, кто может оружие держать — свести в детинец и вооружить. Добудешь мне еще хотя бы сотни две — награжу.
— Прости, боярин, — с сомнением проговорил дьяк, — но две сотни там вряд ли наберется...
Алексей Данилович приостановился, поглядел на него сверху вниз почти ласково и промолвил:
— А ты постарайся.
Шустрый и понятливый Пустовский тут же отвесил ему поклон и бросился исполнять поручение, захватив с собой пару подьячих.
Алексей Данилович же увидел Федьку и сделал знак, чтобы тот приблизился.
— Вот и Федор, сын мой, — положив Федьке на плечо тяжелую руку, сказал он, обращаясь, все так же, преимущественно к Шеметову. — Петр Юрьич, не встречались ли вы?
— Поздорову ли, Петр Юрьич? — поприветствовал Федька Шеметова.
— Поздорову, поздорову, — откликнулся тот добродушно, однако взгляд, которым он смерил Федьку, был внимательным, изучающим. — Лицо Федора твоего мне знакомо, да и он меня, поди, помнит — в Приказной избе точно встречались, да и на твоем подворье вроде бы тоже, только что не разговаривали. Алексей Данилыч, я ведь давеча спросить хотел — а где ж нынче Петр, младший твой?
— Старший, — поправил Алексей Данилович. — Его я с надежными людьми отправил к государю на прошлой седмице — о большой беде рассказать и помощи попросить... Надеюсь, не опоздали мы.
— Алексей Данилыч, так правду ль говорят, что крымский царь на нас сыновьями идет?.. И что калга с ним? — подал голос один из дьяков.
— Правду, а то как же? Я сам про то на площади говорил.
— А ты откуда знаешь?
— А оттуда, что не след мне направо и налево лясы точить, а то еще толки лишние пойдут. Но нынче всем уж не до толков, так что поведаю. Языков мы взяли, покуда сюда ехали... Троих степняков. Они тайком разъезжали, разведывали да разнюхивали, вот так в руки к нам и угодили. Ну а мы их прямо там, в поле, и допросили... И узнали, что три рати на нас идут, не одна, — а во главе калга Магмет-Гирей, да Алды-Гирей, да сам Девлетка. Ногайцы они, эти степняки... Им бий Дин-Ахмед господин, что нынче перед Девлеткой стелется, а раньше стлался перед нашим государем. Видать, все эти псы таковы — предают направо и налево; вот и Девлетку предали, благо он им и не царь. Про Москву они тоже кой-что говорили, — смекаете, к чему это? А я ж любопытный, а когда еще вот этак с татарином по душам потолкуешь. Вот полночи и толковали — Федор не даст соврать. А уж поутру я их с богом к государю, в Москву отправил. Да в грамоте все, как есть, описал и помощи попросил. Делать нечего, дар поганый, но и от него кой-какой прок есть. В Москве с ними тоже найдут о чем потолковать... Я с них три шкуры спустил, а там еще десять спустят.
Федька, снова почувствовав на себе взгляды, сделал вид, будто нет ему до них никакого дела.
И так слишком хорошо помнил он ту ясную, почти по-летнему теплую ночь, и безжалостно скрученных пленников, показавшихся ему тогда вовсе не опасными, а просто странными и жалкими... И то, как кричали они, едва ли не визжали на своем наречии, то ли прося о пощаде, то ли проклиная своих мучителей, вооруженных нагайками; и как странно звучал голос его отца, бранившегося по-татарски; и как, наконец, перестав орудовать своей нагайкой турецкой, утяжеленной свинцом, и выбрав опытным взглядом того ногайца, что выглядел послабее, Алексей Данилович схватил его за шиворот и поволок к костру, над которым булькал котел с водой... А дальше Федька предпочел не смотреть. Но вопли того татарина звучали у него в ушах до сих пор — глядеть он почти не глядел, однако послушать пришлось.
— Три рати... — пробурчал все тот же дьяк. — Это сколько ж их, собак, на нас идет?
— Девлетка меньше, чем с двадцатью тысячами войска обыкновенно не ходит, с пятнадцатью по крайности, — отвечал Алексей Данилович. — Так что и нынче с ним идет тысяч двадцать, никак не меньше. Дальше старший сын, калга; этот уж никак не сможет честь свою не уронить, если меньше войска, чем отец, приведет, так что и с ним будет тысяч двадцать, считай, наверняка. Ну и то Девлеткино отродье, что помладше — Алды-Гирей; у того, слышно, со старшим братцем раздоры, но если уж оба в поход пошли, значит, и он войска собрал навряд ли меньше, чем Магмет-калга — тысяч пятнадцать или двадцать. Вот и складывайте.
— Что-то изрядно выходит.
— В городе вон и про сто тыщ болтали...
— А языки б им укоротить, чтоб не болтали. У страха глаза велики.
— Ничего, небось сдюжим... С нами бог.
— Чай, не в первый раз...
А Алексей Данилович проронил:
— Они жалеть будут, что сюда пришли. И сегодня, и завтра, и каждый день, пока не побегут.
На это обещание воеводы никто ничего не ответил; а Федька подумал даже, не могло ли оно показаться рязанцам слишком уж самоуверенным, — каким бы опытным и прославленным воеводой ни был Алексей Данилович.
И однако ж, — ведь и в той памятной битве под Судбищами Алексей Данилович со Степаном Сидоровым (воином лихим и воеводой доблестным, о котором Алексей Данилович сожалел до сих пор, и здесь, в Рязани, как-то посетовал: «Эх, Степку Сидорова бы сюда!») день, ночь и еще день сдерживали шестидесятитысячное войско все того же хана крымского, Девлет-Гирея, при этом сами имея ровно вдесятеро меньше — всего только шесть тысяч воинов; и ведь выстояли же, сумели отбиться каким-то чудом, вопреки всему, заставили ханскую орду отступить обратно в степи. Хотя в том противостоянии страшном, изнурительном и, казалось, совершенно безнадежном, после победы в котором ни у кого не осталось сил даже чтобы радоваться, был смертельно ранен и сам Сидоров.
Каково это — увидеть такую победу, какая, быть может, раз в сто лет случается, — только чтобы вскоре умереть? Об этом не хотелось и думать. Хотелось смотреть на непоколебимо спокойного отца, что через то страшное испытание прошел, и даже будто бы вполне невредимым, и пережил его, как и столь многие другие испытания; и верить, что удачей ли его и хитростью, отвагой ли и опытом, или хоть бы даже и колдовством, и на сей раз все обернется благополучно...
О Судбищенской битве же в городе нынче толковали много. И не только из-за памяти о чудесной победе, вселявшей надежду. Защитников-то в крепости набралось тысяч с пять — самое большее, и это вместе с ополчением.
— Дома стены помогают, — бодро сказал Шеметов, положив руку на край бойницы.
— Тут бы, в придачу к этим стенам, еще конницу тяжелую, хоть тысяч пять, — заметил кто-то.
— И ничего бы нам это не дало, — не в первый и не во второй раз возразил Алексей Данилович. — Только людей бы зря потеряли. Петр Юрьич верно говорит. Все равно плетью обуха не перешибешь.
— А владыка Филофей так молвил: со смирением надобно принимать горькую долю. Какова она ни есть — а иной, видать, не дано, — вздохнул пожилой дьяк. — Ну да ничего: коли государь нас не оставит, то и бог, авось, оборонит...
— Дорогу! Ох, дорогу мне! — послышалось тут откуда-то сзади. — Слово у меня до главного воеводы!..
К ним полубегом приближался человек — молодой, в простой одежде, с запыленным, усталым и бледным лицом. Чей-то челядинец, определил Федька, и точно не из местных.
Увидев перед собой целое сборище из рязанских бояр и воевод, посланец явно растерялся, не зная, к кому обращаться.
— Я, — начал он, — прислан от Михаила Андреича Чересова, а слово у меня до Алексея Данилыча Басманова...
— Я Басманов, — сказал Алексей Данилович. — Что за вести у тебя? Да не тяни, вижу, что дурные.
Посланец поклонился.
— Михаил Андреич тебе, Алексей Данилыч, шлет привет и поклон! А вести вот какие... Шли мы сюда по Рязанскому тракту... Да и не шли — больше гнали... Коней чуть не заморили, не то что людей. Да возле самой Лыбеди нагнали кой-кого из-под Пронска. Взят Пронск, в нем басурмане!
— А Ижеславль?
— Нет Ижеславля! — воскликнул молодой холоп Чересова. Лицо его, и так искаженное, совсем перекосилось. — Дым, говорят, идет с той стороны, черный, до самого неба! Уж не один день, чай, город горит... А мы, — продолжал он, — все время, что шли, видели и пыли, и огни великие ночью... Будто за нами орда катится, прямо по пятам! Уж и не чаяли спастись!..
— А все ж обогнали вы орду, пусть и ненамного, — чуть помолчав, сказал Алексей Данилович. — Это счастье и удача большая. Иди и скажи Михаилу Андреичу, что я, если жив буду, доложу самому государю, как он на зов откликнулся и с подмогой подоспел, когда мы на помощь более и не надеялись, великой опасности себя подвергнув. Государь храбрых не забывает и милостями не обходит, а я, слуга его, и подавно такое не запамятую. Передай Михаилу Андреичу от меня поклон, а все прочее ему сам скажу при случае. Чай, уж скоро встретимся.
— Вот вам и вести из Пронска, — прибавил он, оглядев мрачные лица вокруг. Челядинец воеводы Чересова всем поклонился торопливо и так же полубегом направился назад, — едва не столкнувшись с Никифоровым, который возвратился как раз вовремя, чтобы услышать последние слова Алексея Даниловича.
— Девлетке бы уж здесь быть, ан нет, как раз на день и задержались. Оттого, что Пронск и Ижеславль грабили.
Десять с лишком лет тому назад Алексей Данилович был воеводой в Пронске и город этот, да и кое-кого из его жителей хорошо знал. И все же теперь ничего Федька не прочитал в его лице, кроме, разве что, сдержанного гнева. Да еще спросил себя: кабы отец нынче был в Пронске, не здесь, — пал бы Пронск?.. А Рязань? За свою жизнь Алексей Данилович куда чаще брал крепости, чем защищал их...
— Девлетка нынче спешит. Богатую добычу взял, да все ему мало. Но и войск государя нашего он боится. Рязань у него на пути стоит и костью в горле сидит. Как солнце сядет, так и явятся гости дорогие... А то и раньше. Помяните мое слово.
— А сподручно ли им будет в первый напуск в ночь идти? — погладив бороду, спросил, как бы подумал вслух, один из бояр. — И люди, и кони, поди, не свежие...
— Сподручно, — ответил Алексей Данилович. — Отчего нет, когда рати — хоть отбавляй? Им ведь лишь бы наскочить, напуском ошеломить. Да и думают, поди, что закончится все быстро... К тому же, они, псы, не для того немалый путь проделали, чтоб нынче медлить. Я бы ждать не стал.
— Я бы тоже, — подкрепил Шеметов.
Федька, отойдя от них немного в сторону, снова поглядел в бойницу — и изумился тому, как переменилось небо. Лазурь совсем поблекла, как бы пеплом подернулась, облака стали темными и сгрудились низко над землей. Там, где солнце садилось, плыли целые воздушные города — странные, причудливые, обманчиво застывшие и окрашенные скрытым ими солнцем в пламенные и багряные цвета. Когда закат как костер горит — жди больших ветров или ненастья. А то и бури...
Федьке вдруг пришло на ум, что закат он, быть может, уж более не увидит. Возвратилось то тяжелое чувство, которое он все гнал, — когда спускался, вслед за отцом, с помоста на площади к бурлящей толпе; и совсем рядом стоял, опустив голову, монах и держал икону, с которой глядел сердитый Спаситель; а Федька, посреди многоголосого говора, возгласов, вскриков, перекликиваний, молитв, взглядов, прямых и вскользь, и множества чужих, незнакомых лиц, на несколько мгновений себя почувствовал потерянным, хуже, чем обычный человек может в лесу потеряться. Теперь же он был лишь рад, что отец на него не глядел, как если бы опасался, что тот волчьим своим чутьем в нем распознает недостойные воина сомнения.
Укрепляла его мысль об Иване Васильевиче... Тот, хотя и царь, но жизнь проживал как воин, во главе войска своего стоял почти неизменно и делил с ним тяготы походные, хотя, если бы пожелал, мог бы их избежать. Под Казанью, по рассказам Алексея Даниловича, когда особенно тяжко было, царь умел рать воодушевить собственным примером: и под самыми стенами бывал, и саблю обнажал, под пищальным огнем и стрелами. Ну а уж под Полоцком Федька не раз собственными глазами видел (к своему восторгу), как царя в доспех облачают. Стоял рядом, держа царскую саблю (руки до сих пор помнили ее вес), поначалу дышать боялся от трепета, но смотрел во все глаза. И пусть, бывало, и подшучивал Федька над собой, что, кабы узнали люди, что он умеет, то сделали бы его, поди, не воином, а самым быстрым гонцом в царстве Московском (а лучше бы — лазутчиком неуловимым), — что такое служба государю он еще с детства накрепко затвердил.
«Жребий наш вместо нас давно уж вытянули, — сказал Алексей Данилович им с Петькой как-то раз. — Еще при дедах наших прадедов. Может, и несли когда Басмановы при царях службу иную, не ратную, но мне про то ничего не известно».
Не только в том повезло Петьке, что уехал он с важной вестью к государю. Не надо было ему сравнивать себя с отцом, что десятками лет в лицо смерти смеялся, и спрашивать себя, сможет ли он быть так же лют, как волк переяславский (или как отец), и ничего не устрашиться, как до дела дойдет.
Тут Федькины мысли оборвались; он безотчетно нахмурился слегка, всматриваясь вдаль, не вполне еще поняв, что видит. Что-то там вдруг зачернело и как бы затуманилось, по всей видимой безлесной черте, где земля сливалась с небом, — будто марево откуда-то возникло. И марево это двигалось...
— Вижу пыль! — донесся тут из Глебовской башни крик остроглазого стрельца-дозорного, на который все повернули головы, и, почти тут же — протяжный звук сурны, похожий на вопль. Немедленно отозвалась сурна из башни Тайничной; и так полетела от башни к башне, облетая всю крепость, весть о пришедшей, взаправду докатившейся до них наконец угрозе.
Несколько раз гулко прозвонил одинокий колокол в Спасском соборе, — и умолк; но тишины, конечно, не наступило. Все в городе, казалось, были захвачены единым порывом, который никого не обошел стороной — успеть сделать еще недоделанное, оказаться на нужном месте вовремя, или хотя бы выразить кому-то, хоть человеку, хоть самому всевышнему, все то недосказанное, что особенно тяжко давило на душу. Отметив краем глаза, что воевод помладше и бояр, что только что здесь были и стояли так степенно, почти сразу же как ветром сдуло (уже на ходу обменивались они последними словами с Алексеем Даниловичем), и услышав краем уха, как где-то недалеко взвились не то женские, не то детские причитания и плач (и, кажется, послышались какие-то голоса, твердившие слова утешения), Федька, не задумываясь, куда его несут ноги, устремился к отцу.
— Все, вот они, окаянные, — говорил в это время Никифоров, припавший к бойнице. — Скоро уж копья можно будет пересчитать...
— Ну, я на Тайничную, — сказал Шеметов Алексею Даниловичу. — Рядом покамест буду, рукой подать, ха-ха!.. Что ж, Алексей Данилыч, бог даст, еще свидимся.
— С богом, Петр Юрьич, — сказал Алексей Данилович.
Они коротко и крепко пожали друг другу руки.
Появился Гордей (в толстом тегиляе, которому упорно отдавал предпочтение, хотя, служа Алексею Даниловичу, мог бы носить доспех получше и побогаче, и вооруженный самопалом), принес два шлема. Федьке достался остроконечный шишак — ему самому казавшийся тяжеловатым, но выбранный для него отцом; а Алексею Даниловичу Гордей преподнес шапку ерихонскую — немного сходную с простым, без украшений, стальным шишаком, как и он, имевшую заостренный наносник, пластины, ложившиеся на уши, и назатыльник — только все это было изукрашенное, золоченое, массивное и гораздо более тяжелое.
«Худо подогнанный доспех — хуже, чем никакого», — говорил Алексей Данилович, и прошедшим летом, еще не на Оке, а в Елизарове, провел с сыновьями немало времени, прежде чем не перелопатил достаточно снаряжения, — чтобы все на Федьке (как и на Петьке), от подлатника до шлема, было им до мелочей осмотрено и одобрено, и сидело как влитое.
Уходивших со стены дьяков Алексей Данилович напутствовал:
— Вы мне только Приказную избу от пожара уберегите. А то как бы не накаркал Шеметов! А страже передайте, что за острожников я строго спрашивать не буду, коль совсем распоясаются.
— Все ж и острожники люди, — заметил дьяк.
— Да и татары люди. А по мне, разбойник, тать и изменник — хуже татарина.
Теперь площадку заполняли стрельцы, быстро и почти в молчании занимали места у бойниц со своими самопалами.
По стене далеко разнесся громовой голос Алексея Даниловича:
— У нехристя Девлетки сыновей — сказывают, десятка два, да все от разных баб! А было бы и еще больше, кабы он на Русь не ходил! Нынче басурман будет по десятку на каждого из вас, — да здесь каждый не меньше десятка басурман и стоит! Покажите им, как вы стреляете, бесовы дети! Одна из десяти — башка калги, помните об этом!
— Эх, свою башку бы уберечь, — весело отозвался молодой стрелец.
— Поговори мне тут, — произнес Алексей Данилович, не то полушутя, не то с угрозой, и здесь взгляд его упал на Федьку.
Ну все, пропало дело, подумал Федька. Вот сейчас спросит, отчего я здесь еще, да и ушлет к лучникам Тверитинова у башни Духовской, не захочет и слышать, что я при нем быть хочу...
— Федор, — начал было Алексей Данилович, но заметил что-то в Федькиных глазах. Мгновение понадобилось ему, чтобы поколебаться (едва ли не впервые на Федькиной памяти) и передумать.
— Что ж, добро. Покамест тут оставайся, — сказал он, и Федька ощутил неуместную, совершенно мальчишескую какую-то радость. Почти как в детстве, когда отец, бывало, брал его, от силы пятилетнего, и сажал впереди себя на седло; и, еще до того, как Алексей Данилович пускал коня вскачь, Федька, крепко удерживаемый отцовской рукой, сильнее и надежнее которой не было на всем белом свете, уже предвкушал, что вот сейчас, совсем уже скоро, полетит через закатные летние поля, почти как птица, и дыхание у него будет перехватывать от восторга...
Вместе они подошли к Никифорову, по-прежнему наблюдавшему через бойницу за тем, что происходило на равнине. Войско хана надвигалось с той же неотвратимостью, с какой вокруг сгущались тени по мере того, как опускалось солнце. Вроде бы и не быстро — или же так казалось отсюда, пока все еще издали; однако темный поток пеших и конных, безостановочно вливавшийся в равнину, словно бы поглощал ее шаг за шагом, и конца этому потоку не было.
— Данилыч, — негромко проговорил Никифоров, — я тебя давно спросить хотел.
— Ну, спрашивай, покуда можно.
— При Судбищах калгу ты убил?
— Я.
— А как?
— Из лука застрелил собаку. Мы его отряд в тумане плутать заставили. Он и заблудился. Небось думал, что к своим путь держит, а выехал прямо на нас. Пытался ускакать, да от стрелы не больно-то ускачешь.
Федька вслушивался в мерные звуки шагов тысяч ног, в конский топот и ржание, в резкие крики на чужом языке, раздававшиеся все ближе, и думал: да полно, неужто кто-то и в самом деле хотел против этакой рати выйти с пятью тысячами, пусть даже и лучших конных?! Да у них ведь и этого не было. Взгляд его выхватывал ту одну часть идущего и скачущего непомерного полчища, то другую, людей, коней, темные знамена, и ни на чем не мог остановиться, а это рождало как будто головокружение... И то сказать: никогда, ничего подобного он прежде своими глазами не видел, а отцовские рассказы всего этого в полной мере не передавали, да и вряд ли бы могли; и повезло еще ему, что нынче он на все это смотрел из относительной безопасности крепостной стены... А ну как они были бы в поле?
Я лучше всех здесь знаю, как нам досталась победа судбищенская и чего стоила, — сказал ему однажды Алексей Данилович, возвратившись поздно ночью с очередного военного совета и будучи с ним наедине. Всем здесь хочется, чтобы снова как при Судбищах было, но Рязань — не Судбищи, в одну реку дважды не войдешь и я чуда сотворить не могу. Тогда хан Девлетка о наши шесть тысяч споткнулся, завяз со своим полчищем в поле, в лесу, да в оврагах, где мы были хозяева, потерял без счету людей и вдобавок сына-наследника, и испугался; а нынче, придя со свежими силами, такие же пять или шесть тысяч в чистом поле он мигом сметет, полягут все, никого не останется. А потому если и будет у нас надежда отбиться — то только если мы засядем в крепости, да еще и сумеем сделать так, чтобы нельзя нас было сдвинуть никакими силами...
— А беда-то и вправду большая пришла, — донесся до Федьки тихий голос Никифорова.
— Большая, — коротко отозвался Алексей Данилович, и в уме у Федьки невольно промелькнуло, что отец, возможно, видит перед собою большее войско, нежели рассчитывал... Но даже если это и было так, обратного пути уже не было. Да и был ли у них хоть когда-нибудь обратный путь?
Федька посмотрел на отца, уж чуть ли не прощаясь с ним этим взглядом, и к удивлению своему увидел, что тот улыбнулся ему едва заметно.
— Ничего, Федор. Ничего... Вначале оно всегда так. Не тот герой, кто не боялся, а тот, кто не побежал! А нам с Девлеткой, видать, на роду было написано еще встретиться. Вот нынче опять и поглядим, чья возьмет... Под Судбищами татары нас безумными звали... Так лучше быть безумным, да живым, чем мертвым, да благоразумным... Оттого ли побеждают, что у кого-то воинов больше оказалось или бог помог, — или оттого, что так речет Книга Судеб?..
О чем ты, что за книга, — и хотел бы спросить Федька. Да все равно бы уже не успел.
Наперебой заиграли дребезжащие рожки; и земля задрожала и будто застонала, когда вперед разом рванулась конница, вытягиваясь по равнине длинными языками, — как если бы некто невообразимо огромный тянул через равнину к крепости жадные, беспощадные руки.
Алексей Данилович, который, говоря с Федькой, не сводил глаз с приближающегося войска, шагнул прочь от бойницы, развернулся к стрельцам и прогремел:
— На изготовку! Без приказа моего стрелять не сметь!
Никифоров куда-то испарился.
А Федька все не мог оторваться от бойницы... Ибо именно в эту минуту облака чуть разошлись, и упали на равнину длинные и косые, золотистые и багряные, будто кровавые лучи. Все было так, как говорил отец: вот солнце почти совсем уж закатилось, — а вот и враг под стены пожаловал...
Петьку бы сюда, промелькнуло в голове. Хотя и нечасто он скучал по брату, но все же таки именно теперь захотел, чтобы Петька был рядом, чтобы разделил с ним эту грозную, страшную, но по-своему и величественную картину... О том, что, окажись здесь братец Петенька, то был бы, как и он, в смертельной опасности, Федька не подумал. Однако ж Петьки не было, не стал Алексей Данилович его брать с собой в Рязань.
И вот Петька где-то далеко, а они — здесь, и неизвестно еще, увидят ли день грядущий. И пальцы Федькины сжимают рукоять отцовского лука так, что аж онемели, — он спохватился и немного ослабил хватку. И летит на них это красивое в последних лучах заходящего солнца — и неисчислимое! — ханское войско, — а ведь сколько душ оно уже сгубило, да за один только этот поход?.. А нынче явилось, чтобы их всех, до последнего, перебить или полонить — неизвестно, что хуже; а что же они?!
— Жда-а-а-а-ать!!! — разнесся тут по стене повелительный отцовский рев, будто бы в ответ на Федькины мысли. Это он, значит, пушкарям на нижней площадке боевой, — и тоже чтобы раньше времени не выпалили; хотя давно уже они были и обо всем предупреждены, и научены...
Затаив дыхание, Федька глядел, как под стеной возникла как бы заминка. Подлетев к Переяславлю-Рязанскому на полном скаку, так и не встретив ожидаемых отрядов защитников на подступах к крепости, ханские конники и хотели бы рассеяться, — а не могли.
Однако и пушечных залпов, что должны были их встретить, казалось бы, тут же, странным образом не было — ни единого. Огромное войско все еще двигалось, запруживая равнину, задние напирали на передних; и остановиться или же разъехаться здесь неожиданно оказывалось вовсе не так просто. Минута проходила за минутой — а пушки все по-прежнему молчали; крепость стояла замурованная, к осаде приготовленная — не к сдаче; но тихая, недобро затаившаяся, будто мертвая, такая же, как и опустевший посад... Постепенно передовая конница поневоле подступала все ближе ко рву, — и, сами того не замечая, всадники въезжали в пологую впадину — со стороны равнины почти незаметную глазу, зато со стены видимую прекрасно, — что заставляла их скученно кружить, скапливаясь на одном месте.
Снова резко и нестройно заиграли рожки. Кто-то наконец опомнился, увидел ясно, что вовсе не готов Переяславль-Рязанский сдаться без боя, и особенно скверное что-то сулит и странное отсутствие защитников, и слишком уж долгое молчание пушек, — и захотел было взять назад опрометчивый приказ, заставить развернуться конницу... Однако слишком нерасторопно.
Федька увидел, что в уголках губ у его отца, уставившегося за стену немигающим охотничьим взором, намечается нечто похожее на довольную усмешку, и задохнулся от нахлынувшего не то радостного, не то лихого предчувствия. Вся крепость, как и он, ждала, чем закончится это странное бездействие, — и дождалась.
Рев Алексея Даниловича: «Па-ли-и-и!!!..» и неописуемый грохот, ничего громче и страшнее которого он еще не слыхивал, что взорвался прямо под ними, для Федьки слились в одно. На долю мгновения ему показалось даже, что разверзшаяся на нижней площадке преисподняя колеблет и грозит обрушить саму стену... В следующее же мгновение его чуть не оглушили людские стоны и крики, да отчаянное конское ржание, что накатились с той стороны рва, перемежаемые с каким-то треском. Успел он разглядеть сквозь дым, как слишком поздно силится отступить, мечется, проваливается в ров и гибнет под стеной месиво людей и коней, прежде чем все звуки перекрыл новый залп.
Последние несколько дней и ночей напролет во всех кузнях Переяславля-Рязанского тяжко трудились кузнецы, чтобы, помимо прочей всей своей работы, успеть в срок исполнить требование царского воеводы, желавшего получить с каждой кузни такое-то число ядер — да не простых, а зажигательных. Таких, чтоб и пылали, и палили во все стороны свинцом и чугуном; да еще и с пороховым зарядом внутри: что догорит — то взорвется. Трудились они над хитрыми и особо смертоносными ядрами не за страх, а за совесть, — благо и деньги, чтобы им заплатить, в вечно пустой городской казне вдруг откуда-то нашлись.
Теперь же ядра эти били и рвали тщетно спасающуюся конницу; с начала осады прошли всего минуты, однако со стороны всей степной передовой успел уже воцариться сущий ад.
— Ну вот, началось, — каким-то чудом расслышал Федька, как сказал сам себе, всматриваясь в едкий дым пороховой, возникший рядом с ним Никифоров (владевший пушкарским ремеслом и вынырнувший ненадолго с нижней площадки). — Заварили кашу, что и в рот не лезет...
* * *
Острожник — арестант, заключенный.
Завоеводчик — помощник воеводы.
Дети боярские — сословие. Так же как и дворяне (такие, как Басмановы, и прочие аристократические семейства потомственных военачальников), дети боярские несли обязательную военную службу. В то же время сословие детей боярских граничило с более низшей прослойкой боевых холопов, многие из которых происходили как раз из обедневших детей боярских. Такие люди поступали на службу к вотчинникам (таким, как Алексей Басманов), служа в их свите.
Стремянный — слуга, а также конюх.
Боевые холопы — вооруженные слуги, по сути, профессиональные военные из числа несвободных людей. Воевали под началом состоятельных землевладельцев, которые, со своей стороны, их обеспечивали всем необходимым для жизни в обмен на службу.
Дикое поле — так называлась «ничья земля», степная область, со стороны которой постоянно случались набеги кочевников, в частности, крымскотатарские набеги.
Сотня — отряд (в данном случае, отряд воеводы, состоящий из его боевых холопов). Сотней назывался любой отряд численностью «от двадцати до ста человек»; успешные военачальники и зажиточные землевладельцы вроде Алексея Басманова могли водить с собой до сотни воинов, которые также составляли их личную свиту и охрану.
«Ведомости опричные» — «опричный» — от древнерусского слова «опричь» — «вне», «снаружи», «отдельно», «за пределами», «особый», «кроме». То есть имеются в виду «особые ведомости». То же самое с «опричниками» — это «те, кого занесли в ведомости особым образом, отдельно от всех остальных».
Сурна — древнерусский духовой музыкальный инструмент. Из-за необычайно громкого и резкого звука, который из нее можно извлечь, сурна использовалась в ратном деле для подачи команд и сигналов.
Тегиляй — вид дешевого доспеха. «Это было платье с короткими рукавами и с высоким стоячим воротником, употреблявшееся такими ратниками, которые, по бедности, не были в состоянии явиться на службу в доспехе. Делался тегиляй из сукна, также из других шерстяных или бумажных материй, толсто подбивался хлопчатою бумагою или пенькою, иногда с прибавлением панцирных или кольчужных обрывков, и был насквозь простеган. В таком виде тегиляй был почти столь же надежною защитою, как и всякий доспех. Надевался он в рукава, как кафтан».
Шишак — вид шлема. Шишак отличался высоким, заостренным навершием.
Шапка ерихонская — вид шлема. Шапки ерихонские носили знатные и высокопоставленные военачальники; шлем с украшениями, обычно серебряными и золотыми, служил на поле боя ориентиром для войска (благодаря приметному, заметному издалека шлему было проще различить, где находится главный).
Калга — титул. Его носил в Крымском ханстве человек, второй по значимости после хана, обычно его сын или брат. Калга являлся ханским наследником.