это наводит на мысли
19 февраля 2021 г., 19:54
На полу его комнаты они лежат втроём — Вилбур, тетрадка и гитара. Ручку он вертит в пальцах. Ручка погрызена, Вилбур подавлен, в тетрадке всего пара словосочетаний, да и те зачеркнуты. Довольно жалкая картина. У него опять ничего не выходит.
Он сделал себе красивое, романтичное утро. Он вчера лёг рано, сегодня встал рано и стоял на пустом причале, глядя на то, как первые лучи рассветного солнца режут облака на кусочки, с картонной кофейной чашкой в руке. И что, если он плеснул себе в кофе немного коньяка? Он может себе это позволить за то, какой он молодец, и как отрезок пути он проделал бегом. Сказать по правде, это был маленький отрезок. Потом он вернулся домой, чтобы с гордо поднятой головой прошествовать мимо Томми в свою комнату, игнорируя его понимающую улыбку и два поднятых больших пальца. Нравилось ли ему, что его брат начал считать его близким, товарищем по несчастью? Да. Но нравилось ли ему, что Томми сделал это из-за того, что Вилбур один раз затянулся вейпом на его глазах, и только из-за этого? Нет. Это коротко. Если длинно — он чувствовал себя чертовски ничтожным, потерянным и использованным. Почему-то раньше ему казалось, что он стоит больше, чем впечатляющий список вредных привычек. Теперь не кажется.
И вот он сидит на полу, со своей замученной ручкой, своей толстой тетрадкой и своей родной гитарой. Он пишет песню. Ну как, пытается писать. У него не особенно получается.
Когда Вилбур не понимает, как сказать, он плачет. Когда он не может заплакать, он кричит. Когда он не может закричать, он напивается. И если — только если алкоголь перестаёт работать, он садится за гитару. Если ни одна из песен, которые он знает, не отражает его чувств, он пишет свою — только в таком порядке. Это его схема. Она довольно простая. Довольно простая в использовании.
Он мог описать свои отношения с Филом словами. Он мог поплакать, думая о Дэйве. Он мог выкричать себе лёгкие при одной мысли о том, как голос Томми от никотина начинает отвратительно хрипеть. Он мог выпить стопочку или две за упокой собственного счастливого золотого будущего. Но, понимаете ли, оставался ещё и Шлатт. И Шлатт был совсем другого рода вопросом.
Про Шлатта можно было только петь.
Про эмоции обычно говорили «выплескивать», но, когда он думал про Шлатта, ему казалось, что он наоборот, пьёт что-то несладкое, но вкусное. Ему хотелось напиваться этим чем-то до тошноты, до переполненного желудка, а потом бить по струнам своей гитары снова и снова, так, чтобы даже его закаленным пальцам стало больно. Хотелось писать так быстро и агрессивно, чтобы не разбирать написанных слов, чтобы продираться стержнем ручки сквозь бумагу. А потом петь — нежно и мягко, вполголоса, позволяя его голосу заполонять всю комнату, понемногу впитываться в обои, петь, пока не задохнется в каком-то очень вкусном цвете. Шептать так, чтобы только ему было слышно, ему — и никому больше. Шептать правильные, нужные слова.
Слова на ум не шли.
Ни одна из существующих в его мире песен ему не подходила. Они все были… не совсем. А ему хотелось хотя бы в этот раз попасть в невидимую точку. Гнутые чувства корчились внутри его груди, а он играл с ними в бирюльки, пытаясь выманить их на коньяк в стаканчике из-под кофе и пространные размышления. Ему хотелось вытащить их, выпустить наружу. У него не получалось.
Он должен был вытащить из себя Шлатта.
По кускам, по органам, по конечностям. Отхаркать завитушки волос, выплюнуть глаза, тёплые и твёрдые, как обласканные морем камни. Распороть грудную клетку, вынуть голову, подержать её в руках, баюкая. Достать какую-то из его одинаковых толстовок с затерявшимися в ней ребрами, а если толстовка переварится, дать ему свою. Ухватить его ноги, длинные и неряшливые, нетерпеливо ждущие своей очереди. Приткнуть их куда-нибудь тоже, сразу же, не сожалея. Дать ему уйти. Позволить ему уйти. Открыть перед ним дверь. Дождаться — а потом выложить всё это, по порядку, в свою несчастную тетрадь.
А у него не выходило.
Он успел протрезветь, ещё подбухнуть, протрезветь ещё раз и окончательно смириться с трезвостью. Он сделал перерыв на то, чтобы пройти квизлет, который Шлатт ему всё-таки прислал (Шлатт всегда выполнял свои обещания. Всегда), прыснуть с формулировки заданий, пройти тест на восемнадцать из двадцати и послушать нежные унижения от Шлатта в своих личных сообщениях. И вернулся к процессу. Как будто было к чему возвращаться.
Потому что сейчас Этот Самый период его жизни. Кто-то возобновляет отношения с бывшими, кто-то вспоминает о давно забытых телешоу или перечитывает старые книги. Математики и философы возвращаются к нерешенным диллемам. Вилбур ближе к последним. Вопрос, который он задаёт себе раз в определённый период времени, всегда звучит одинаково.
Этот вопрос преследует его, как недоданные долги или неотступная тень. Привязывает его к себе, занимает его, развлекает и мучает. Этот вопрос взбалтывает его мозги, как снежный шарик, и вертит все его помыслы вокруг одной точки. Этот вопрос измывается над ним тысячей разных мыслей, но, когда Вилбур прикасается к гитарным струнам, отказывается поделиться даже буковкой.
Вилбур знает, что между ним и Шлаттом. Годы общения, взаимная привязанность, забота, дружба, конечно — как бы Шлатт ни кривился от этого слова, он точно понимает это не хуже Вилбура. Но ведь это было ещё не всё. Были дни, недели, месяцы, когда они проводили вместе нездорово много времени, засыпая и просыпаясь рядом, не отходя друг от друга ни на шаг, вписываясь куда угодно, лишь бы побыть вместе — это всё кажется мелочью, пока Вилбур не вспоминает, как их группа на географическом проекте оказалась единственной во всём классе из четырёх человек, потому что Шлатт скооперировался с другими людьми, и Вилбуру пришлось умолять учителя, чтобы тот позволил ему присоединиться к троице. Были слова, которые можно было истолковать только неправильно. Были электризующие прикосновения: случайные, намеренные, долгие, короткие, лишние, неуместные, необходимые. Были те утра, когда они сидели лицом к лицу часами, потому что их голоса хрипли от смеха так, что можно было разговаривать только самым тихим из шепотов и только в ухо, а потом — не отодвигаться, пока восходящее солнце согревало их переплетенные кое-как ноги. Было то самое незабываемое ощущение, когда они встречались глазами, когда их взгляды находили друг друга, магнитились друг к другу даже из разных углов наполненной комнаты. Иногда он был готов поклясться на чём угодно, что Шлатт тоже чувствовал это.
А иногда он был уверен, что сам всё себе придумал.
Кто они друг другу — это тоже понятно. Друзья, причём лучшие — и попробовал бы кто поспорить! Получил бы, что от одного, что от другого. Но кем Вилбур хочет, чтобы они были? А кем хочет Шлатт?
Таким образом, вопрос вмещал в себе несколько вопросов. Точнее — бесконечность вопросов, лишь слегка видоизмененных. И Вилбур сидит на полу и пытается написать песню, которая вмещала бы в себя все эти вопросы и ещё немножко больше — если повезёт, даже что-то напоминающее ответ.
Он снимает колпачок у ручки и рисует на месте текста под нотами мультяшный цветочек. Потом пририсовывает цветочку заискивающую улыбку. Останавливается, смотрит: да, даже это выражает его чувства лучше, чем слова, которые он придумывал. Иногда ему кажется, что в его попытках создать слова нет никакого чёрт побери смысла. В прошлый Тот Самый период своей жизни у него вышла только мелодия — со словами так и не получилось. Сейчас он почему-то всё ещё пытается начать со слов.
Даже не все выражения с тем-самым словом на «л» для него работают. «Я тебя люблю» слишком плоское и ясное, как свежее пятно от кетчупа на футболке. «Я люблю, когда ты рядом» слишком слабое и обыденное. «Я люблю все свои мысли о тебе» — совершенная неправда. «Я живу мыслями о тебе» — слишком нездорово, чтобы он мог когда-нибудь это признать. «Я зависим от мысли, что ты любишь меня» — гораздо ближе. Но это про Шлатта. Опять. А что насчёт самого Вилбура?
А сам Вилбур может описать свои чувства к воображаемой девушке, которая ушла от него к воображаемому качку, ёбанному дождю и водке по утрам, даже к своей бабушке, на день рождения которой он однажды написал песню. Но не к человеку, которого он любит всерьёз и беспомощно чёрт знает сколько лет. Потому что какие бы слова он ни придумывал, они всегда бьют чуть правее сердца. Или чуть левее.
Его чувства смущаются, как школьницы на дискотеке, сбиваются группками по интересам, перемешиваются, оставляя после себя только щекочущий нос запах маменькиных духов и глиттер на тыльной стороне ладони. Он стоит в темноте, он может ухватить свои чувства только в метафорах и сравнениях, в образах, звуках и неясных намеках. Он — тоже тот самый школьник, который никогда не подойдёт хотя бы к одной из этих глиттерных принцесс. Он никогда не сделает первый шаг. Он ничего от себя не добьётся. Но если бы он определился хотя бы с метафорой, ему было бы легче.
Когда-то любимой метафорой для него было желание ударить Шлатта. Сейчас, если бы он в самом деле его ударил, он бы, наверное, почувствовал боль сам. Нельзя ударить человека, который сидел рядом с тобой всё время, пока душа покидала твоё тело. Такой человек просто забирает кусочек твоей души с собой, и потом никогда, никогда не отдаёт. Может, отдаст только тогда, когда они станут страшными и старыми, когда всё, что останется у Вилбура — его ёбанный воображаемый янтарь. Но точно не раньше.
Он недовольно выдыхает и опять отвлекается на воспоминания.
Фил усыновил его в семь лет — тогда ему все наперебой твердили, какой он счастливый, а он не ощущал счастья. Он чувствовал только облегчение. Ему было плохо, ему стало никак. Один дом сменился на другой, огромные сырые порции полуфабрикатов сменились на небольшие посуше, впивающаяся в бок пружина сменилась нервной бессонницей. Всего один раз восьмилетний Вилбур собрался с силами и подошёл к Филу. Он попросил его переехать из того района: куда угодно, лишь бы жутких воспоминаний стало немного меньше. Он пообещал, что больше никогда у него ничего не попросит. Фил, конечно, наверняка не воспринял его слова серьёзно: чего ещё ждать от восьмилетки? Но Фил непонятно как всё-таки скопил денег, и они переехали в этот дом. Фил шутил, что этот дом достался ему так дёшево, потому что, по словам предыдущих владельцев, в нём обитали призраки, но Вилбур не знал, насколько это правда. Они переехали, и у Вилбура появилось всё. У него появился их очаровательный старый дом, в котором они провели ремонт; он не стал от этого новым, как ожидалось, но вместо этого стал родным. У него появилась своя собственная комната вместо съемной однушки с Филом. У него появилась настоящая школа, что-то вроде собственного дворика даже, где росли куцые яблочные деревца. У него появилось два новых братика. У него появился Шлатт. Потом у него появились друзья. И всех этих людей он часто-часто о чём-то да просил.
Он просил Томми быть осторожнее. Он просил у Дэйва прикрыть его прогулы. Он стыдливо просил у Сапнапа закрыть ему долги. Он просил Ники приглядеть за ним, пока он будет пить. Он просил Шлатта не оставлять его, просил у Шлатта полюбить его так же, как Вилбур любил его — конечно же, не издавая ни звука. Но у Фила он так ни разу ничего и не попросил. Он приводил Шлатта и просто стоял и смотрел Филу в глаза, пока тот не разрешал ему переночевать. Он уточнял, — «я пойду туда-то и останусь там-то, ладно?» — он скрывался — «забыл сказать» — и он врал. Букв не хватит, чтобы записать все фразы, которыми он ему врал. Так было проще. Не нужно просить, если ты просто говоришь неправду и никого не беспокоишь. Идеальное решение.
Когда они переехали, у него появилось множество друзей. Некоторых из них он включал в список из вежливости, некоторых считал друзьями, некоторых звал так, потому что ему льстило внимание полнейших незнакомцев. Но Шлатт всегда был особенным. Всегда был единственным. Он помнит, как после самого первого разговора со Шлаттом он лежал в кровати и мечтал о том, как в его жизни скоро появится ещё два, три, пятьдесят таких же Шлаттов! Но этого не случилось. Когда Вилбур повзрослел, он понял: и не случится. Так человеку в жизни может повезти только раз.
Вилбур не собирается проёбывать свой шанс. Он собирается написать песню. Он собирается сделать Шлатта ближе. Собирается понять, чего хочет. Собирается построить ещё один невозможный долгоиграющий план.
Или, возможно, он сделает всё иначе. Он может залезть под фальшивое растение, а потом пить то, что найдёт под ним, пока не отключится. Это решит все его проблемы. Это снимет груз с его плеч, это сотрет ему память, как мягкой губкой, это поцелует его в лобик и вывернет ему желудок. Он может так сделать сегодня. Что его остановит?
Говорят, если не можешь выпустить свои чувства, ты всегда можешь спрятать их в алкоголе. Если не можешь позаботиться о них, утопи их, да? Как с котятами. Ему становится немного любопытно, почему Фил не утопил кого-то из них троих, когда понял, насколько разваливается их ебанная семейка. Вилбур бы вызвался добровольцем. Определённо.
Он задаётся вопросом: может, ему стоит попробовать начать притапливать себя? Он ещё несколько раз пытался поджечь свою руку без Шлатта, но не мог. У него не выходило, не хватало смелости. Как будто нахождение рядом с Шлаттом давало ему ощущение спокойствия настолько сильное, что выходило почти нездоровым. Как будто рядом со Шлаттом даже то, что по логике вещей делает ему больно, не должно было этого делать. Но, может, вода подарит ему иллюзию безопасности, вместо того, чтобы это делал Шлатт? Может, вода, а не Шлатт, сможет заполнить его грудную клетку, сможет проникнуть к нему в лёгкие, сможет вырываться из его горла при каждом выдохе?
Было бы неплохо.
Вода… Может, сделать воду главной темой песни? Воду и огонь. Банально, Вилбур знает, но у него правда совсем нет идей. К тому же, это выйдет песня про боль. А он хочет про Шлатта.
Он поднимает с пола гитару и медленно перебирает струны мелодии, которую он написал в прошлый раз. Сейчас даже этот набор нот кажется недостаточным. «Я бы умер за тебя» — сильно. Сильно. Может сработать. «Я бы поджёг себя… За тебя? Из-за тебя?» — нет, «из-за тебя» звучит как обвинение. Он не может и не хочет винить Шлатта. «Когда-нибудь я утоплюсь за тебя» — это уже угрозы. Песня, состоящая из угроз — забавно. Он записывает эту идею, и мгновенно вычёркивает её. Такое уже было у Бо Бёрнема.
Он определённо, совершенно точно ёбанное ничтожество.
«Я влюблён в мысль убить себя ради тебя» — нет, совсем, совсем далеко. «Я влюблён в мысль…» — нет, нет, нет. Он влюблён в него. В человека, в ходячее существо из плоти и крови. Никакая из его ёбанных мыслей не приковывала его взгляд к тому, как заворачивается сзади, у шеи, прядь его тёмных волос, на добрые пять минут. Ни одна из его мыслей не носила в кармане зажигалку, которой Вилбур почти поджёг себя тот самый единственный безопасный раз. Тоже красивая метафора, но вот как оформить её, чтобы она звучала так, как ощущалась?
«Я сгораю от любви к тебе» — в насмешку над собой записывает Вилбур в тетрадку. Конечно, он не будет использовать такую пошлость. Он недостаточно низко пал. Он попробовал кокаин однажды, но для сопливых метафор он пал недостаточно.
Вилбур откладывает гитару и встаёт на ноги. Возможно, если он пройдётся, ему станет легче. Желудок напоминает о себе голодным урчанием. Чёрт, точно, он не ел со вчерашнего дня. И его пища вчера была… очень сомнительной по калорийности. Потому что чтобы поесть, ему придётся спускаться на кухню. А на кухне… На кухне может быть кто угодно. Дэйв, выглядящий как труп сильнее, чем настоящее разлагающееся человеческое тело? Томми, от которого притворно-сладко воняет вообще без перерыва, и который счастливо подмигивает Вилбуру, потому что Вилбур ничем ему не смог помочь? Фил, со своей въевшейся в щеки вечной улыбочкой, который для кого-то продолжает разыгрывать этот цирк идеальности? Цирк, который они все с радостью поддерживают? Нет, Вилбур предпочитает голод. Правда, от голода можно упасть в обморок, а это — не самый приятный процесс. На часах около шести вечера: ещё не ужин, уже не обед. У него есть шанс поесть в одиночестве. Была не была.
Он спускается по скрипучей лестнице вниз. Воздух на кухне синий, тихий и пустой, сквозняк гуляет по полу через приоткрытое окно. В холодильнике Вилбур находит картонку с остатками холодной тайской лапши навынос. Он ест её стоя, пластиковой вилкой, даже не присаживаясь. Но никто, видимо, не собирается приходить. Вилбуру на минуту кажется, что весь мир вымер, и что он единственный остался стоять здесь. Потом, на следующую минуту — что на этой кухне он будто впервые. Странное желание сделать всё, что можно здесь, овладевает им. Он включает телевизор, и тут же убавляет громкость: идёт какой-то сериал. Кто-то скачет на лошади по полю, но это не средневековье и не вестерн. Видимо, романтика.
Он садится на диван. Он так давно попросту не сидел на диване перед телевизором. Настолько, что даже забыл, насколько от него воняет очистителем — он достался Филу задешево на гаражной распродаже, и от него несло кошачьей мочой так, что они использовали все возможные средства, чтобы вывести этот запах. В остальном диван огромный, уродливый и жутко удобный. Вилбур даже почувствовал себя неплохо.
Одна лошадь нагоняет другую. Одна девушка что-то кричит другой. Вилбур хочет включить звук — может, он вытащит слов для песни у киношных персонажей, чем чёрт не шутит, верно? — но, когда он тянется за пультом, диалог уже заканчивается. Видимо, не судьба.
— Привет, Вил. А ты чего… тут?
Вилбур поднимает глаза. Томми стоит в дверном проёме и смотрит на него отчего-то виновато. И грустно. Вилбур почти забыл, что на Томми, наверное, тоже должна воздействовать вся ситуация. Он сглатывает, но тяжёлое ощущение в животе никуда не уходит.
— Присоединяйся. — предлагает он, похлопывая по подушке рядом с собой. Томми улыбается и усаживается рядом. Никто из них больше не произносит ни слова. Они наблюдают за тем, как неизвестная девушка с очень высокой причёской готовится к балу-маскараду и о чём-то (звук всё ещё почти на нуле) переговаривается с улыбчивыми прислужницами.
Дверь на кухню распахивается.
— Я уже давно не включал телевизор. — Фил, в своих домашних полосатых тапках, грузно усаживается на диван рядом, разбивая умиротворенную тишину, — Подвиньтесь, молодёжь.
Но потом он замолкает, и всё опять успокаивается. Никто не пытается подкрутить звук. Неизвестная девушка из фильма организует светский приём и вежливо встречает гостей. В какой-то момент рядом с ней появляется молодой человек с самым квадратным подбородком в мире, и они заводят скучающий диалог, но, судя по скрипичной музыке на фоне, он явно для неё тот самый и единственный. Вилбур задаётся вопросом: почему он не может сделать то же со своей жизнью? И он сейчас даже не о скрипичной музыке на фоне. Почему он не может сесть со своей семьей на вонючий диван и проглядеть этот недо-романтический сериальчик вместе, ничего не предпринимая? Со стороны? Высидеть нудные диалоги ни о чём (потому что какие ещё у Вилбура могут быть диалоги?), дождаться счастливой концовки для них со Шлаттом. Или хотя бы только для Шлатта. А потом пойти со своей семьёй спать, без нужды ощущать на своей шкуре всё, что он ощущает. И проснуться с утра, и пойти в школу, и испытывать к друзьям только дружеские чувства, и пить шампанское только по праздникам. Почему всё не так?
Проблема в том, что он даже не знает, какой конец для Шлатта будет хорошим. Он не может знать.
Не хватает только одной детали, чтобы он смог притвориться, что ему спокойно. Дэйва, его замечательного розоволосого брата. Дэйва, которому выписали более сильнодействующие таблетки, названия которых Вилбур пока не запомнил, и поэтому теперь он почти всё время спит. Когда не спит — плачет в ванной, включив посильнее воду. Вилбур всё равно слышит — у него с ванной смежная стенка. Иногда он ест, но в это Вилбуру просто хочется верить. Он ни разу этой осенью не видел, как Дэйв ест.
Вилбур поднимается с дивана.
— Я сейчас.
Его никто не останавливает. Лестница стонет в унисон его шагам. Дверь в комнату Дэйва не заперта. Внутри куча хлама и пахнет болезнью. Его брат крепко спит на своей кровати, скинув с себя одеяло и сжавшись в комочек. Его тощее тело настолько бледное, что кажется восковым, нелепым подтеком на простыне. Вилбур подходит ближе. Его лицо красное пятнами, и щека блестит от слёз. Дэйв спит так крепко, что, кажется, не дышит. Коробка с таблетками на столе уже наполовину пустая.
Странное чувство накатывает на Вилбура, так, словно он пришёл на очень тихую вечеринку, и ещё не знает, годовщина это или похороны. Он понимает: их маленький семейный сбор в этот раз совсем никак не мог стать по-настоящему семейным. Потому что Дэйв не с ними. И предыдущий семейный сбор был без Дэйва — тот, который казался ему счастливым. Вилбур спускается на лестницу и смотрит вниз. Фил и Томми сидят, обнявшись. Свет от телевизора освещает их спокойные лица. Им, похоже, эта проблема даже не приходит в голову. Они, похоже, могут быть счастливы ещё и вдвоём. А Вилбур так не может. Вилбур переламывает себя, наступает на лестницу и тут же отдергивает ногу так, словно обжёгся. Он не может себя заставить вернуться туда. И он, ступая на нескрипучие места, бесшумно добирается до своей комнаты.
Цвет воздуха из синего становится почти чёрным. На полу его дожидается гитара, тетрадка и ручка. На столе его ждёт зажигалка. Вилбур не включает свет, берёт зажигалку с собой, на пол, кладёт гитару себе на колени. Так он как будто никуда и не уходил, верно? Слова в тетрадке неразборчивые в темноте. Он прокручивает колёсико зажигалки и любуется на огонёк. «Если бы, маленькая зажигалочка. — думает он, — Если бы ты могла решить все мои проблемы». Гитара упирается ему в пальцы своим лаковым боком. Дэйв в соседней комнате спит, как мертвец.
Вилбур аккуратно, как котёнка, кладёт зажигалку на пол. А потом издаёт один-единственный аккорд — сильный и пронзительный. Диссонансный. Отчаянный, кричащий, вопящий, как заживо сожженная птица. Это уже не про Шлатта. Это только про него самого.
Его кисть трясётся, дёргая пальцами по какой-то струне. Вилбур роняет голову на руки и плачет навзрыд.