вот бы у меня была пуля, такая большая, чтобы застрелить солнце
11 августа 2021 г., 22:12
Примечания:
Если Шлатт есть в каждой главе работы, никто не беспокоится, потому что все это — часть плана. Но когда Шлатта нет в одной главе, все вокруг теряют голову! Сосаети.
Пожалуйста. Вот вам Шлатт.
Маятник на часах в коридоре раскачивается влево и вправо с каждым далёким тиком секундной стрелки. Тик — в левую, тик — в правую. Тик — уже обратно в левую. И снова в правую. Тик. Тик. Если Вилбур достаточно сосредоточится на этом, достаточно сощурит свои глаза, он сможет игнорировать то, о чём Фил с ним пытается говорить.
— Вил, тебе нужно вернуться в школу.
Фил, наверное, рассчитывает, что если он повторит это еще несколько раз, Вилбур обратит на него внимание. Часы тикают. Вилбур не двигается. Фил не двигается, с плохой попыткой в угрозу сложив руки на груди. Торговаться бесполезно. Торговаться нет сил.
— Тебя не было в классе уже больше месяца.
Вилбур открывает рот и делает вдох.
— Я знаю.
— У тебя проблемы с оценками, руководство звонило мне несколько раз.
— Я знаю.
— Если ты болеешь, мне стоит положить тебя в больницу.
Дешевая угроза. Вилбур устаёт отвечать. Одна мысль о том, чтобы вернуться в школу, вызывает в нем тошноту. Не потому что он боится, что все будут говорить о Дэйве. Нет, он боится, что они вообще будут говорить.
От мысли о словах, сваливающихся с чужих громких ртов, его беспокойство, вязкое и тяжёлое, как медуза, дает крен. Каждый раз, когда он представляет, как ему придётся здороваться с ними, и говорить про дела, и объяснять, почему он молчал все это время, в его животе открывается нелепо глубокая яма, сжимающаяся от страха, как мускул. Поэтому он молчит ещё, наблюдая, как накапливаются звонки и сообщения, как их становится всё больше, каждый раз, когда его взгляд падает на экран телефона. Он чувствует вину, много вины. Но когда вина была двигательным механизмом?
Они спросят, как он. Они спросят, как его дела. Они спросят, почему он не звонил и не писал. Вилбур ощущает, как вина ест его по лоскуткам все время, пока он ждет, но он всё равно — до глупого подросткового битья кулаками о стены — не хочет их видеть.
Это совершенно нелогично. Они же его друзья. Ему всегда нравилось проводить с ними время. Ему нравилось… находиться в компании. Пить, курить, иногда шутить, игнорируя отсутствие реакции с другой стороны… Так чем они вообще занимались?
Они веселились — вот ответ. Ответ, после которого настороженность на их лицах сменилась бы радостными улыбками, и они принялись бы похлопывать его по плечу. Они веселились на вечеринках. Хорошо проводили время. Они его друзья. Да.
Но то ли это, что Вилбур любит?
С кем из них он нормально, по-человечески говорил? Что он о них знает? Кому из них он сможет позвонить, если что-то случится? Если он сам с собой что-то сделает?
Они веселились — но было ли Вилбуру весело? Они хорошо проводили время — но ценил ли Вилбур эти моменты, если бы его их лишили? Если бы все они стерлись из его памяти навсегда, если бы их забрали одной большой и широкой ладонью, вымыли бы их оттуда, как придорожную гальку? Жалел бы он? Скучал бы?
Вилбур переворачивается на другой бок. Он делает это каждый раз: загоняет себя в бездну собственных чувств, до той поры, пока окончательно не способен найти ответ. Как он может понять, радовался ли он, веселился ли, любил ли, если понятия не имеет сейчас, какого это — радоваться и веселиться. Если он едва может вспомнить, как это — любить что-то. Сами слова «радоваться», «веселиться», «любить» тянут за собой бесконечно изнуряющий вес.
А они бы жалели? Они бы скучали? Им бы стало его не хватать?
Следуя внезапной искре интереса, он тянется рукой к телефону на тумбочке. На нём около десяти процентов зарядки. Посреди экрана — трещина, длинная, как крупный паук, и Вилбур понятия не имеет, откуда она взялась. На экране блокировки — четырнадцать пропущенных звонков. Поразительное внимание от живых людей к куску гниющего мяса. Или наоборот — странно, что всем так быстро стало на него всё равно.
В его истории вызовов целых (или всего?) четырнадцать пропущенных.
Вилбур не смотрит, сколько из них от Шлатта, хорошо? Он не смотрит, это не первое, на что падает его взгляд, он не выцепляет его имя из списка намеренно. Это происходит само собой, и Шлатт звонил ему девять раз. Девять. Вилбур ощущает, как его опустошенную грудь болезненно скручивает от тепла.
Ещё ему звонила Ники, звонил Эрет, а Фанди, Дрим и Скеппи писали ему сообщения. Он открывает диалоги, он пролистывает историю сообщений, групповые чаты, истории в Снапчате и посты в Инстаграмм, пока не понимает, отчётливо и ясно, что ему на всё это наплевать. Это ничего для него не значит. Это чья-то чужая жизнь, которая бежит без него, и даже мысль о том, чтобы опять начать рыться в ней в поисках кусочка, который можно перелатать под себя, Вилбура чуть не тошнит от усталости.
Бессмысленно. Все это бессмысленно.
Он пытался убежать от того, что чувствовал. От обязательств, от взросления, от ощущения, что его никогда не будет достаточно, что за его спиной рушатся тысячи мостов, а он не успевает с них даже упасть. Но теперь, когда чувства закончились — что у него осталось теперь?
На вечеринках у него было пять с чем-то способов подпитывать свою токсикоманию и нескончаемая пустая болтовня: вечеринки и наркотики, наркотики и алкоголь, что с чем мешать можно, а что — нельзя, и когда будет следующая вечеринка, где будет еще больше алкоголя, где мы сможем нахуяриться так, что заблюем друг другу мозги и штаны. Бесконечно и изнурительно, тошнотворная карусель, с которой не хочется слезать, потому что больше развлечений нет. Точнее, как: развлечения есть, но они требуют пауз. Вдумчивого, неторопливого перебирания себя изнутри. Разговоров, значимых взглядов, прикосновений кончиками пальцев, до щекотки внутри, смешков, гулко отдающихся в груди, как в мшистом пустом колодце. Боли в «солнышке» — такой старой и глубокой, разъедающей нутро, а затем с шорохом взлетающей вверх, к звездам, такой сильной боли, что хочется не смотреть. А ещё хочется не отрывать глаз.
Кому бы он позвонил, если бы всё же решил упасть с моста? Аттракциону? Кому?
Временами он всё-таки скучает по детству.
Его детство не было идеальным, но он по крайней мере жил, а не выживал. Временами было скучновато, возможно, одиноко; но он не валялся в кровати, впитываясь в простыни вонючим потом, жалея, что еще жив, сходя с ума от мысли о том, чтобы встать, и напиваясь, когда встать получается. Маленький он в борьбе со скукой болтался на порогах красивых чужих домов, у фонарных столбов, глазея на яркие объявления о взрослых вещах Работе и Продаже, забирался наверх детских площадок, мечтательно смотрел сквозь витрины кондитерских, ничего не покупая, и возвращался домой вовремя, до темноты. Но если он оглянется назад, увидит ли он своё лицо, сияющее, как силуэт ангела, кривой, еще без скобок, улыбкой, без единого волнения или трудности? Увидит ли он на своём лице счастье?
Вряд ли.
И всё равно: если бы он знал, что всё будет так, как оно есть сейчас, он бы забрался на все крыши, оббежал бы все площадки в мире, выгреб бы завалявшуюся мелочь и потратил ее всю на липкие конфеты. Он бы выпросил у Фила лишние пять минут, чтобы посидеть на крыльце и понаблюдать за темнеющим небом. Он бы полюбовался, как смотрят на тебя звезды, когда ты не хочешь сдохнуть. Он бы посмотрел, как выглядит лето, когда июнь, июль и август — это желанная цель, а не рубеж, от которого ты всеми силами стараешься себя оттолкнуть. Рубеж, за которым никогда больше не будет школы, куда можно вернуться в сентябре. Рубеж, за которым чертовски страшно.
Он не знает, что за ним, но слишком боится, что за ним — ничего. Он боится принять, что, возможно, так и не найдёт, куда приткнуться, и будет таким же пустым, как сейчас, всю оставшуюся жизнь. Что бы он ни делал. Как бы он ни пил.
Он больше не может запивать это. Он пьёт, блюет, просыпается и понимает, что прошёл ещё один день, во время которого он мог сделать хоть что-нибудь полезное для своего будущего. Или ещё проще: он мог бы погулять с Томми по городу и послушать всё-все о том, какие девочки, мальчики и сигареты ему нравятся. Он мог бы пригласить Дэйва в какое-нибудь тихое задротское кафе и впитывать его почерпнутое из книг занудство, для которого Вилбур навсегда останется слишком тупым. Он мог бы отдать Шлатту хоть что-то из того, что он ему задолжал, но что Шлатт никогда не потребует вернуть — и это не считая тех самых двадцати баксов. Но он давился алкоголем и дымом, в надежде на то, что что-то дрожащее и живое в его сердце сдохнет, если он перестанет его чувствовать. Но оно не переставало.
Все эти месяцы он плавно катился к своему дну. Его оценки ухудшались, работу он не искал, и стабильность вытекала из его истерично зажатых пальцев, пока то, что он любил, полностью выходило из-под его контроля. Потом кульминация, брызги и взрыв: Дэйв, слёзы, звонки, и вот — он здесь. Вариантов два: сейчас ему либо станет лучше, немного, либо так плохо, что он больше не сможет это переживать.
Или он сдастся на середине своего финала. Просто не дождётся — ни плохого, ни хорошего. Как бы это было, Вселенная, м? Разожмёт руки, отпустит то, за что держался, и упадет — свысока, почти с самого неба, чтобы приземлиться громко, как хлопушка. Это было бы просто. А надежда — глупая. Даже если эта глупая надежда — всё, что у него есть. Она — и один-единственный человек.
После этого Вилбур почему-то — он сам не знает, почему — резко встаёт с кровати на обе ноги.
Он слышит, как внизу кто-то разговаривает: их голоса и смех сливаются в один неприятный шум, как если бы он прокрутил в блендере сытный обед, — пока он выискивает глазами в комнате свой отощавший рюкзак. У него в голове есть план — неточный, но действенный, без каких-либо предположений его исхода. Он не знает, что именно сделает, но знает, что сделает что-то. И это что-то изменит его жизнь. Он пока не знает, как.
Изо всех сил борясь с головокружением и тошнотой, он сбегает по лестнице, волоча рюкзак за одну лямку. Кухня наполнена звуками тихого смеха и разговоров, когда он, не поднимая голову, проходит мимо, из радио потрескивает музыка. Здесь тепло и светло, по-домашнему уютно, и от этого Вилбуру становится плохо.
«Я иду к Шлатту» — вот, что он хочет сказать, хочет лениво махнуть рукой и сказать им это, и чтобы всё было, как обычно. Вилбур не знает, врёт ли он. Ему в собственном теле душно и плохо; хуже, чем «к Шлатту»-плохо. К тому же, тогда придется («как обычно») говорить «я вернусь вечером», а он не может им этого пообещать. Он не может пообещать им вернуться вечером.
Поэтому он проскальзывает мимо, и никто не задает никаких вопросов.
Входная дверь захлопывается за ним, и он идёт, не останавливаясь, жмуря глаза, чтобы побороть чёрные мутные пятна в уголках зрения, пока не добирается до своей машины. Вилбур валится на своё сиденье так, словно все его мышцы очень сильно и туго болят, перебрасывая рюкзак на пассажирское место, и вставляет ключ в замок зажигания.
Его телефон всё ещё в его руке. Края его паучьей раны приятно царапают ладонь. И почему-то — почему-то! — он ещё не выключился. Вилбур воспринимает это как знамение.
Шлатту хватает всего двух гудков.
— Привет. — Вилбур не может разобрать его тон. Волнуется? Злится? Отвлечен? Он чувствует, как утопает в его голосе, как в чём-то не тёплом, но вязком, и не может сделать ни шагу назад, — Вилбур? В чем дело? Как дела?
— Привет. — Вилбур улыбается так, что трещат щеки, что собственное лицо напоминает недосохшую глиняную маску, уродливыми складками стекающую к швам: истеричную, неискреннюю, — Так что, всё ещё хочешь умереть в один день?
Он не знает, почему выпаливает Шлатту в лицо эту старую-добрую насмешку, не заботясь о «как дела» или «что делаешь». Может быть, потому, что слыша его голос, Вилбур начинает становиться живым. Не счастливым, но живым, а живые люди боятся. Он — комочек нервных окончаний, внутри которого еще более маленький комочек боится умереть и навсегда остаться запертым внутри своей комнаты. Он боится оказаться один. Он боится умереть в одиночестве.
Может быть, он и в самом деле хотел бы умереть вместе со Шлаттом. Может, он и правда хотел бы взять его за руку и сделать это сейчас. Пока его жизнь не стала еще хуже.
Шлатт молчит. Вилбур переключает рычаг передач и жмёт на газ.
— Прости, что?
— Ты меня слышал. — его собственный голос очень ровный, такой ровный, как будто он ел и спал. Шлатт молчит так, как будто не может поверить в услышанное. Наверное, и правда не может. Вилбуру даже немного жаль разочаровывать его в себе. Ничего, Шлатт, ты старался.
— Вилбур, ты… Ты собираешься умереть? — голос у Шлатта почти что более безжизненный, чем у Вилбура в худшие дни, — Ты… серьёзно?
— Хм. — он хмыкает, обдумывая слова, перекатывая их на языке, но всё, что он может почувствовать — это лёгкая горечь. И расслабление. Голос Шлатта работает на нем так же, как работает старый проверенный обезбол, — Будем считать, что это шутка. Извини. — «Забей».
— «Будем считать?» — Вилбур почти с наслаждением ждет, когда Шлатт сорвется, но вместо этого его голос становится всё более и более обеспокоенным, — Вилбур, где ты?
— Ну знаешь… — он неопределенно вертит головой, и силуэты перед глазами начинают раскачиваться. Это не лучший момент, чтобы увеличивать скорость, что Вилбур и делает, — Просто гуляю. — ему почти жутко от того, как легкомысленно звучит его голос, как легко плывут его мысли. Как облака, — Мы когда-нибудь съездим ещё за блинчиками? Ты отвезешь меня?
Легко. Спокойно. Немного облачно.
— Конечно. — судя по тону, Шлатт начинает понемногу успокаиваться. Или делать вид, что ему легче, чтобы не заставлять Вилбура волноваться. Когда Вилбур в последний раз делал такое для него? — Вилбур, ты… в порядке?
— Конечно. — Нет, нет, нет, конечно, определенно нет. Он чувствует, что травится кислородом, что его поглотит лесной пожар, что он вот-вот станет сверхновой. Он чувствует на своей коже мёртвую секунду перед девятым валом. Как будто вот сейчас он сделает что-то очень плохое или, может быть, хорошее, как избавиться от старой нелюбимой татуировки, и никогда больше не пожалеет об этом, — Просто всякие вещи в голову лезут. Ну знаешь, разные.
— Ты уверен? Просто я как раз сейчас не занят, ты мог бы…
В Вилбуре вспыхивает отторжение, жгучее, как желудочная кислота, когда ты не ел уже несколько дней, жгучее, как настоящая человечья злоба. Легкость подыхает без следа. Он знает, что Шлатт ему скажет. Он попытается вернуть его с небес на землю, заставит снизить скорость, вылезти из машины и почувствовать подошвами кроссовок отвратительно твердую землю. Землю, которую он чувствует каждый раз, когда он хочет убить себя.
— Вот что, Шлатт. — требует он, и слышит, как голос дрожит, — Либо ты прямо сейчас берешь свою машину, сажаешь меня и увозишь меня на конец света, туда, где я никогда не буду принимать наркотики, или получать образование, или что-нибудь еще, либо… Я не знаю.
Повисает молчание, но, к сожалению, ненадолго.
— Ты говорил, что хочешь… — голос Вилбура дрожит, и почему-то он звучит так, как будто вот-вот заплачет. Почему он так сильно хочет оправдаться? — Шлатт, я…
— Извини. — выдыхает Шлатт, — Я не могу сейчас. Потому что...
— Тогда и ты меня извини, — перебивает он, чувствуя себя катастрофически больно и, вопреки всему, немного неловко, — мне нужно отойти на минутку.
И прежде, чем Шлатт успевает что-то сказать, что-то умное и взрослое, например то, что они еще маленькие, и что им обоим нужен университет, и работа, и дом, и дети, и ответственность — так много ответственности, погребающей его с головой; Вилбур спокойно нажимает пальцем на сброс звонка. У него никогда не получалось делать это настолько спокойно. Вилбур всё ещё слышит начало его протестов, когда звонок обрывается, оставляя Вилбура в абсолютно пустой тишине. Он слышит только рёв шин об асфальт и рёв в своей груди чего-то заунывного и вычищенного.
Ему хочется верить, что это — не то, как должно ощущаться предательство.
Зачем он звонил ему? Может, хотел, чтобы Шлатт нашёл в этом свой личный, персональный — только для него — крик о помощи, или хотя бы намёк на него. Может быть, Вилбур хотел, чтобы кто-то остановил его, а может быть, он хотел, чтобы этот кто-то умер вместе с ним. Это не имеет значения. Шлатт не приехал к нему потому что это… Шлатт. Потому что он Шлатт. Потому что он никогда не был его спасителем, его последней жертвой, его этапом, его самоцелью, его смыслом жизни. Он был всегда просто… Шлаттом. Парнем с проблемами с привязанностью. Ничем больше.
Вилбур давит на газ, пока желтая полоса не расплывается перед ним, а затем смаргивает злые-презлые горячие слезы и выбрасывает мобильник на шоссе.
Секунду — всего секунду — ему удается проследить, как телефон отскакивает от тротуара, чиркая искрами, а затем остается лежать где-то вдалеке — точечный квадратик на асфальте, пока совсем не пропадает из виду. Вилбуру хочется закрыть глаза, но ему совсем, совсем не хочется переставать смотреть. Он едет так быстро, что жизнь в буквальном смысле проносится у него перед глазами.
По какой-то причине он чувствует, как истерический смех вырывается из его груди, и он хихикает, и всхлипывает, и хихикает, пока его голос хрипнет от ветра. Он мог бы заплакать, но он давится своим смехом, и это ощущается более свободным, чем все остальное, что он мог бы сделать сейчас. Вот она — та точка, в которой у него не осталось совсем, совсем ничего. Он пуст, юн, гол и очень, очень смертен.
Он изо всех сил надеется, что ноющее, воющее чувство в его груди в ответ на сброс — не любовь.
Где же он допустил ошибку? Люди не оказываются в одиночестве, в старой, ревущей машине, несущейся куда-то вперед без цели и плана, просто так. Был ли в его истории какой-то момент, ставший катализатором всего его персонального дерьма? Создал ли его бог для этой цели — чтобы он возвращался домой вовремя, потом возвращался домой невовремя, а потом исчез навсегда, как исчезают кометы, как умирают сперматозоиды, впитавшиеся в грязную простыню? Была ли его судьба, вот такая, грустная и тупорылая, высечена в звёздах; или это была смесь хуевой генетики, хуевой детской травмы и странного детства, которое ему чертовски повезло делить с двумя депрессивными приемышами, такими же, как он?
Он не знает. И, что главное — никто не знает. Даже Шлатт. Даже бог.
Это одновременно удручает и приводит в восторг. Что жизнь, такая ужасная, грязная, скучная, ошеломляющая, истощающая, бессмысленная, незначительная, прекрасная и пронзительная, составляет собой просто огромную кучу барахла. И вся эта куча просто существует рядом друг с другом.
Пытаться разобраться в этом — это как пытаться рассортировать свалку. Даже если получится, чего ты добьешься? Но и запивать её настолько же бессмысленно, потому что он бухает и бухает, сидя в той же самой свалке, от которой так упорно пытается бежать. А ведь Шлатт говорил ему, что он долбоеб.
Вилбур сильнее давит на газ.
Порой ему кажется, что он движется в никуда, но если жизнь — всего лишь линия между рождением и смертью, и есть только одно направление, он делает все правильно? Если он едет по дороге, и у нее всего один выход, пока он движется, он поступает верно? Кто сказал, что ему нельзя ускориться и сократить свой путь из начала в конец? Фил? И что он сделает, накажет его?
У него нет плана и никогда не было. Он вышел из дома, потому что это показалось правильным, он сел в машину, потому что это показалось правильным, он позвонил Шлатту, потому что это казалось… нужным. Он ошибся. С кем не бывает?
Он ненавидит свою ошибку каждой молекулой своего тела.
Сквозь его мозг проносится одна-единственная мысль, быстрая и чёткая, настолько чёткая, чтобы даже походить на пункт плана. Она возникает у него в голове, когда он замечает дорожный знак. Этот знак говорит ему: «Съезд с шоссе». Но второй знак, поменьше, и красный, говорит ему: «Выезд на набережную». Он говорит ему: «Вилбур! Осторожно! Не езжай туда!»
Наверное, ещё он говорит ему: «Вилбур! Осторожно! Ты можешь упасть в воду со своей гигантской, тяжелой железякой, в которую ты уместил свое тощее тело, и больше никогда оттуда не выехать! Ты слышишь меня, Вилбур? Никогда!».
Но Вилбур никогда не боялся высоты так, чтобы всерьез, а вид сверху всегда самый, самый красивый.
Примечания:
Я не имею ни малейшего понятия, стоит ли об этом писать, но мой перевод теперь упомянут в шапке оригинала, при том, что разрешение на перевод я просила сто лет назад, а нового автору ничего не скидывала и никуда не писала. Я даже не знала, что так вообще бывает. Так что сюда (наверное?) могут приходить англоязычные ребята: ведите себя прилично, хорошо?)