22
19 октября 2021 г., 20:59
Он не помнил, как грузно плюхнулся на постель. Просто в какой-то момент вместо лесного массива перед глазами встало безоблачное небо с ярким, будто насмехающимся над двумя идиотами желтком солнца. Но даже на это в обычное время такой дотошно придирчивый к природе Рейнмар практически не обратил внимание. Он вообще мало на что теперь был способен его обратить. Его колотило, как при гриппе, дышать удавалось с трудом, горло раздирало хрипами, а похолодевшие руки карябали тонкую кожу на запястьях, где даже сейчас ощущалась крепкая хватка.
Он сказал ужасные вещи. Омерзительные, безобразные, чудовищные, непростительные вещи. И хуже всего было то, что он не видел в них неправды. Даже сейчас, когда все внутри сворачивалось и горело от перемешанных меж собой противоречивых эмоций, он мог выделить одну самую яркую, пришедшую на смену гневу и обиде. Сожаление. Но не такое, каким оно должно было быть. Каким быть было обязано. Он жалел лишь о том, что не смолчал, что не ушел в дом раньше, чем изо рта полилась вся эта грязь. Что не смог уберечь Эрхарта от собственных мыслей, в конце концов.
Да, утром то же сделал с ним он, но и так, прекрасно то осознавая, Рейнмар не хотел опускаться на этот уровень. Желание сделать побольней никуда не пропало, но даже оно не могло покрыть это. Раньше он бы назвал подобное благородством, но теперь… Теперь и не знал, что думать. Это рвало его на части — невыносимые порывы то обнять Эрхарта, то ударить его. Точно в голове поселилось два диаметрально противоположных человека, дерущихся за право лидерства.
Смешно было подумать, что вчерашний вечер считался им замечательным.
Вообще все, что было до этого, казалось ему далеким, чужим. Этого не происходило с ним, нет. Не мог же он в самом деле за жалкую неделю влюбиться в какого-то лесника, приехавшего в глухую чащу умирать? Он, знаменитый актер, в постели с которым мечтает оказаться каждый второй? Нет, это какой-то сюр. Вымысел больной фантазии. Автору бы не мешало попить таблетки.
Вроде тех, например, что пил он сам.
Тех, что давили все — и нужные, и ненужные — эмоции долгие, прекрасные и плодотворные годы. Годы, на всем протяжении которых он находился в фрустрации, вязком, готовым вот-вот лопнуть, но никак не лопающемся пузыре, точно с головой погруженный в ванну с формалином или зыбкое торфяное болото — свернувшийся в позу эмбриона ничтожный шестнадцатилетний мальчишка, коим он сбежал из отчего дома. А потом болото осушили. В ванной выдернули пробку, и по заржавевшим трубам побежал формалин. Пузырь с громким противным хлюпаньем, напоминающим хруст лодыжки, лопнул. Шестнадцатилетний мальчишка открыл глаза, и теперь те самые глупые и мерзкие эмоции, стали управлять его жалкой жизнью. Такой же, какой она была, когда он только-только закрывал глаза, надеясь обрести спокойствие.
Как жаль, что оно оказалось лишь иллюзией.
Рейнмар не знал, сколько так пролежал, раз за разом пересчитывая постепенно слившиеся в одну балки. Тикающих часов здесь не было, а будильник остался в кресле, куда он его бросил утром, разозлившись, что не проснулся в нужный час. Время можно было отследить лишь по тому, сколько еще полумесяцев он оставил на ладони, сколько царапин теперь алело на запястьях, какого цвета синяки на горле, за которое он хватался, чтобы не дать себе разреветься. Можно было, но Рейнмар не стал этого делать.
В опустевшей, ставшей одновременно ватной и свинцовой голове как перекати-поле гуляла одна-единственная мысль: может, достать ружье? То, что под постелью Эрхарта. То, к которому он не притрагивается уже третью свою поездку, малодушно решая, что оставит на следующий раз. Достать это сраное ружье и снести себе полбашки, чтобы не мучиться. Хороший план.
Рейнмар невесело усмехнулся.
Солнце недвижимо продолжало взирать на него через окно в потолке. Теперь оно не насмехалось, а… сожалело, что ли. Рейнмар хотел рассмотреть, но в глазах начало рябить. Даже если и не сожалело — хрен с ним. Стало бы его интересовать мнение сраного солнца.
Атрофировавшийся слух постепенно возвращался. В непроницаемую капсулу, заковавшую в себе кровать вместе с Рейнмаром, медленно начали просачиваться привычные звуки. В отдалении тихо щебетали птицы. Гудели насекомые в траве. В углу возле паутины, будто дразня притаившегося на ней паука, летала, жужжа и сверча, муха.
Звуки леса, слившись воедино, образовывали странный оркестр. В голове даже мелькнула презабавная мысль написать аранжировку к нему. Рейнмар улыбнулся, но улыбка эта быстро сошла с лица. Он вспомнил про Пахельбеля, которого переписывал ночью. Того, которого хотел сыграть в четыре руки, чтобы поднять настроение Эрхарту.
Скрипнула лестница. Оркестр дружно вздрогнул, сделал промашку и замялся, ожидая последующих приказаний невидимого дирижера. Пронзительно застучал дятел. Муха взревела моторчиком игрушечного форда в последний раз и шлепнулась о край серебренной нити. Рейнмар лениво прикрыл глаза, наблюдая в красноте под веками ярко-желтые блики, и с выговором, но без какой-либо эмоции в голосе произнес:
— Если пришел, чтобы проверить, плачу ли я теперь, то можешь убираться к херам собачьим.
Перед глазами снова встал потолок. Противное солнце со своим бесценным мнением светило вдвое ярче. Дятел, добравшись до гнездилища жучков, притих. Паук полз к добыче.
Теперь заскрипели полы. У Рейнмара дрогнули губы, а шею от напряжения пронзило коротким, но отчетливо-болезненным спазмом. К насекомым, птицам и скрипам прибавилось почти неразличимое дыхание. Последний, самый тихий скрип — пружин, не досок — раздался совсем рядом.
Эрхарт осторожно, точно боялся в ту же секунду провалиться в другое измерение, сел на край постели, и теперь часть его побелевшего, взволнованного и какого-то виноватого лица мелькала в самом углу периферийного зрения. Рейнмар почувствовал, как горлу подкатывает противный ком, а к глазам поступают предательские слезы. Он не собирался давать им волю. Не для того терпел, лежа в одиночестве, чтобы потом разрыдаться прямо перед этим кретином.
— Рейнмар, я…
Эрхарт осекся, когда он тут же, не раздумывая ни секунды, повернулся к нему спиной. Снова тихо скрипнула кровать. Рейнмар поджал губы, не давая им расплыться в предательской улыбке — в отражении зеркала напротив было прекрасно видно, как исказилось лицо Эрхарта от этого жеста: как он заломил брови и скривил рот, разом становясь похожим на шугнутого оленя. Сначала ему подумалось, что улыбка эта довольная, злорадная, улыбка победителя над побежденным, но затем знакомо кольнуло в груди. Нет, не было это никакой победой. Просто так — печальный, поджавший метафоричные песьи уши к макушке, с поблескивающими удивительно синими глазами — Эрхарт все равно оставался безумно красивым. И Рейнмар хотел вдарить себе за то, что вообще об этом думает.
— Рейнмар… — снова проговорил Эрхарт, немного разворачиваясь. Лицо его теперь еще четче проглядывалось в зеркале и, казалось, стало бледнее. — Мне жаль, что так вышло.
Мне жаль… Не «извини», не «я (бог с ним, мы) виноват». Отмашка, обычное бездушное «мне жаль», которое Рейнмар сам частенько произносил — там, в вязком мыльном пузыре с брендовой биркой «атаракс» и подписью «сделано в Голливуде». Первым делом, открыв глаза, шестнадцатилетний мальчишка наглотался мельдония. Иначе тому месиву, что творилось внутри, не было ни оправдания, ни объяснения.
Он никак не отреагировал. Только зажмурился, чтобы больше не видеть Эрхарта с его почти настоящими песьими ушами. Рейнмар надеялся — очень сильно надеялся, — что так, без его встревоженного и виноватого лица в беспощадном зеркале, за ребрами из двух будущих стихий останется только та, которая не дает ему повернуться. Единственное, что не дает этого сделать.
На красноте под веками распустился красивый цветок. Блик луча упал на зеркало. Рейнмар пообещал себе, что ни за что туда не посмотрит. Пообещал, уверился, подчеркнул всеми цветами в метафоричной записной книжке, а затем распахнул глаза.
Эрхарт смотрел куда-то в свернутую простынь, точно упрямо пересчитывал все заломы на жесткой ткани, больше похожей на бабушкину скатерть. Лицо его — все такое же встревоженное, бледное — ничего не выражало. Брови застыли у переносицы, как на гипсовой маске. Сам он не двигался и, казалось, даже не дышал. И лишь отблеск его глаз, куда так норовили падать лучи противного солнца, считающего, что его мнение тут самое важное, давали знать о том урагане, что крушил и сметал все, что встречалось ему внутри.
Время превратилось в песок. Не в тот, что бывает в часах, которые обычно ставят у детских врачей, чтобы занять ребенка чем-то необычным, совсем не похожим на другие игрушки или телевизор. Нет, этот песок походил на тот, что глотал Рейнмар, долгими месяцами бегая по аризонской пустыне с бутафорским автоматом и совсем не по-бутафорски тяжелым снаряжением. Тот песок был тягучим — дул ветер, и он разносился шлейфом, потоком рыб, дружно плывущих в теплую часть океана на зимовку. Сотни миллионов единых организмов, слитых в один. Медленный, изящный, двигающийся рывками, то взмывая шелковым шарфом, то врастая в оранжевую землю, организм этот пугал Рейнмара. Особенно пугал, когда поднимался ветер, и шелковый шарф накрывал всю пустыню.
Но сейчас ветра не было. В аризонской пустыне стоял невыносимый зной. Лишь изредка слабый раскаленный воздух нес сигаретную дымку песка, будто желая забрать туда, куда так стремился.
А потом Эрхарт сказал:
— Ты прав.
И время срослось. Песок намок, собрался в кашу, сформировал ровный плац и замер. Рейнмар хотел спросить, что Эрхарт имел в виду, но язык лежал во рту мертвым грузом, а сам он не мог даже качнуться. Вся ярость, питавшая его, испарилась. Остались болезненная горечь и жгучее желание развернуться. И второе пока уступало первому.
— Прав, что… что я не заслужил, чтобы меня любили.
Сгибы на простыни были посчитаны с точностью до одного. Эрхарт уставился на ловца снов, поблескивающего искусственной паутиной в свете противного солнца. Луч снова выделил полоску глаз. Будто насмехался. Будто хотел, чтобы Рейнмар смотрел именно туда — смотрел и видел, что́ сквозит за этими глазами.
Под ребра, в солнечное сплетение и кадык пришлись увесистые удары. Он вздрогнул, ненадолго зажмурился. Вина. Отвратительная, гадкая боль, сковавшая все тело. Боль, отдавшаяся в пазухах тяжестью.
Нет, не прав. Не прав и точка. Не говори так. Не признавай. Все заслуживают, чтобы их любили. Ты заслуживаешь, чтобы тебя любили.
Заслужить. Любовь всегда надо было заслуживать. Кто вбил ему это в голову? А кто вбил это в голову Рейнмару?
Он промолчал. Эрхарт склонил голову, проверяя, не напутал ли он в количестве заломов. Оказалось, что они посчитаны верно. Тогда стоило проверить, не криво ли повешен плакат с какой-то древней рок-группой, все участники которой наверняка давно гнили в земле после запредельно большой дозы героина. Луч играючи транслировал, точно старенький проектор, который нужно крутить за ручку, чтобы катушка с пленкой приходили в действие, в зеркало новые и новые нечестные удары.
— Прости, что назвал тебя ребенком. — Губы у Эрхарта дрогнули. — Я видел, что тебе неприятно и больно, когда я так говорю. Я… я хотел сделать тебе больно, Рейнмар.
Он мельком посмотрел в зеркало, точно хотел найти его глаза — гневные, отрезвляющие. Подтвердившие бы то, что безостановочно сновало в его раскалывающейся от мигрени голове. Но наткнулся лишь на свое обезображенное тревогой и чувством вины лицо. Голос его сломался, но лишь на мгновение.
— Подумал, что так ты отвяжешься, перестанешь что-то требовать — не словами, но взглядом. Ты… ты так смотрел. Я подумал, что ты оставишь меня одного, если нагрубить. Но когда ты ушел… — Он крупно вздрогнул, и Рейнмар едва не подорвался его обнимать. — Я… возненавидел себя. Прямо как…
Он нервно улыбнулся, утер рот, точно хотел стереть эту улыбку и коротко прикусил сгиб указательного пальца. Быстро налившийся красным след постепенно становился фиолетовым. Рейнмар ногтем разодрал парочку полумесяцев.
— Как тогда, — тихо закончил Эрхарт. Поперек загорелого лба его пролегла одна едва заметная морщина. — И после этого… после всего того, что я наговорил, Рейнмар, ты не можешь быть не прав.
— Я сказал, что ты суицидник.
Собственный голос показался Рейнмару шелестом листвы. Он обращался скорее к зеркалу, туда, где пустым взглядом смотрел в черноту закинувшийся очередными таблетками нахрен никому не сдавшийся актеришка. И казалось, что Эрхарт наверняка и не услышит этих беспощадных слов. Но вот он качнулся, опустил глаза и кивнул.
— По сути, так оно и есть. Я суицидник и трус. Такая себе комбинация, будем честны. Это даже не обидно.
Казалось, последнее он сказал специально для него, как разодравший колено ребенок говорит, что ему не больно, чтобы казаться сильней. Не обидно… Что за чушь?! Им обоим чертовски обидно. И стыдно. А еще они оба наговорили всякой херни, потому что были злы. Не друг на друга, на себя.
А потому Рейнмар сглотнул мгновенно сделавшуюся вязкой слюну и, найдя застланные пеленой отрешенности глаза убогого наркомана в зеркале, проговорил:
— А я — ребенок. Глупый ребенок, подумавший, что один поцелуй что-то изменит. В конце концов, мы не в сказке, чтобы кто-нибудь из нас из лягушки превратился в принца или проснулся от столетнего сна. Что там еще обычно бывает? Я не помню.
К концу он так стих, что едва смог разобраться сам. Взгляд его сделался стеклянным, как у какой-нибудь выставочной куклы, на которую прохожие лишь глазеют, но никогда не купят. Как у того Рейнмара, что глотал атаракс горстями и считал, что он — счастливчик.
Эрхарт осторожно уложил руку ему на плечо. Вообще-то… уложил — слишком громкое слово. Он скорее коснулся его. Самыми кончиками пальцев, точно боялся, что спугнет, провел по холодной коже голого бицепса, и так и замер, ловя каждый взмах белесых ресниц.
— Жаль, я бы хотел проснуться, — печально усмехнулся Эрхарт и снова провел теплыми пальцами по контуру мышцы на бицепсе. — А на лягушонка похож скорее ты.
Рейнмар улыбнулся. Металлический корпус зеркала блеснул в свете вошедшего в зенит солнца, и обезображенное безразличием лицо скрылось за вспышкой. По переносице скользнула глупая слеза.
Ухмылка мгновенно сползла с лица Эрхарта. Он тут же, позабыв даже подумать, подался вперед, и медвежья ладонь его полностью легла на предплечье, как доверху наполненная кипятком грелка. В который раз тихо скрипнула кровать. Потом еще раз и еще.
— Рейнмар… Райни…
Он вздрогнул. Распахнул закрытые в попытках предотвратить рвущийся наружу водопад глаза. Ощущение тепла никуда не делось. Лишь усилилось, утроилось, растянулось на все тело, точно наброшенный плед. Эрхарт лежал прямо за его спиной, приподнимаясь на локте, и неуверенно заглядывал в апатичное, нездорово бледное лицо с поблескивающей дорожкой на переносице.
Райни… Так называл его только отец, взявший эту форму сокращения с потолка. Он ведь не был Райнером или на худой конец Рейнхардом, чтобы так к нему обращаться. Его имя, как казалось ему самому, вообще выдумали.
Обычно люди, узнавая его слишком уж сложное и откровенно заковыристое имя (впрочем, в Америке под это определение попадало все, хоть немного отличающееся от Джона), предпочитали сокращать до набившего оскомину «Рей», в первые годы вызывающего нервный тик на обоих глазах. А здесь, в Германии, каждый встречный считал своим долгом отпустить кажущуюся им пиком юмора шутку про то, не стоит ли им звать его Рейном.
А потому было необычно, что кто-то еще додумался до этого странного, не подходящего к его имени «Райни».
Скажи это кто другой… Рейнмар бы, скорее всего, разозлился. Этот «кто-то» неминуемо напомнил бы ему отца, а подобные параллели всегда вызывали в нем ужас и следующую за тем почти животную агрессию. Но Эрхарт… Он произнес это так мягко, так искренне взволнованно, что никакой злости и быть не могло. Подобным тоном это его имя не произносилось никогда.
— Почему лягушонок? — пересилив себя, спросил наконец Рейнмар.
— Ну… ты же сказал про сказки. — Эрхарт смущенно потер скулу. — Разве не помнишь тот мультик? Там был один очень наглый и зазнавшийся лягушонок, влипший в большую передрягу после того, как по дурости зашел к колдуну.
— Меня туда силком затащили, чтоб ты знал.
Рейнмар невольно улыбнулся тому, как теперь звучал голос Эрхарта — да, с напускной веселостью, но за веселостью этой так очевидно проглядывалось желание поддержать, что губы не могли более сжиматься в ту тонкую полоску, в которую с таким усилием он старался их превратить.
Солнце перестало бросать гранаты из бликов по комнате и теперь во всю изгалялось над тенями лестничных балок. Рейнмар сглотнул вязкую слюну, стараясь смочить сухое горло, и посмотрел в зеркало. Там, за мутным и успевшим пропылиться стеклом, наконец снова лежал мальчишка, а не наркоман, с невероятным упорством выбивавший его со своего места. Может, не приди Эрхарт, реши он, что лучше дать Рейнмару пострадать и поплакать в одиночестве, как делал то в самые первые дни, у него бы и получилось. И от осознания этого внутри что-то невыносимо больно кольнуло, точно стеклянный осколок вонзился в кожу.
Нет уж, лучше быть наивным ребенком с разбитым сердцем, чем сидящим на таблетках овощем, у которого сердца и вовсе нет.
Эта мысль заняла всего секунду, а потом ее вытеснила другая. Потому что там, в по-прежнему мутном и запыленном зеркале, был не только Рейнмар. И не только он пытался разглядеть что-то в бликующем стекле.
На лицо Эрхарта больше не падал луч, подсвечивающий глаза, но даже так они оставались удивительно синими. По-прежнему печальные, выдающие все внутренние надломы, теперь они по-особенному светились. Без солнца, без бликов, без ламп и свечей. Светились будто бы изнутри, хотя такого быть не могло. И Рейнмар это знал. Но верил ли?
Казалось, они столкнулись взглядами так, напрямую, а не через чертово зеркало, потому что Рейнмар сполна ощутил все то, что и вчера у камина, когда все еще шло хорошо, когда он не решил давить и когда он его еще случайно не сломал. А потом тот же осколок, по-прежнему воткнутый в кожу изнутри, прокрутили.
Если он был избалованным лягушонком, то Эрхарт — той вкалывающей на двух сменах «принцессой», считающей, что для достижения цели она должна лишь работать больше, больше и больше… До тех пор, пока не заржавеет от натуги не сломается. Но осознание последнего всегда от нее ускользало. И от Эрхарта — тоже.
Он уже был сломанным, когда Доктор Фасилье и его тени обратили принца в лягушонка, поскакавшего, вопреки сюжету, в обратную от болота сторону. Да, он уже был сломанным, но все это время держался, перемотанный в изоленту, как мумия. Но клей имеет свойство засыхать. И вот это уже Эрхарт прекрасно понимал. Иначе бы не взял с собой ружье.
Рейнмар снова едва не заплакал. Нет, об этом лучше не думать. Лучше сделать вид, что он этого не слышал, что Эрхарт этого не говорил, что нет под постелью никакого оружия, что… Лучше, но это выжгли ему в памяти раскаленным железом. И каждый раз, стоило взглянуть на Эрхарта, это вспыхивало, как подожженный стог сена в ночи.
Кажется, это и сейчас слишком отчетливо блеснуло в его глазах. Потому что Эрхарт тут же отвел взгляд, опустив его на плечо, в которое по-прежнему вцеплялся мертвой хваткой. Возможно, Рейнмару было от этого больно, но он не чувствовал. Да и завтрашние синяки в форме пальцев наверняка станут для него полной неожиданностью.
Больше Эрхарт локтем в постель не упирался. Рейнмар понял это, потому что в какой-то момент горячее дыхание щекотнуло ему заросший затылок. Тепло усилилось. Рейнмар подался назад, почувствовав резкий озноб, как во время болезни. Рука с плеча пропала, и только тогда он понял, насколько ему холодно было без нее.
Он развернулся. Аккуратно, стараясь не спугнуть резкостью движений повисшую в воздухе невидимую дымку, постепенно все ниже и ниже опускающуюся на постель. Развернулся и ткнулся носом в горячую шею, подобрав к груди обе ладони, точно собирался молиться. Рука Эрхарта легла теперь на спину, и все это стало казаться еще странней — меньше часа назад они убить друг друга были готовы, а тут… Один глупый разговор перечеркнул тщательно выстроенный план. Два тщательно выстроенных плана.
Эрхарт хотел ему грубить, хотел демонстративно обрубить ту связь, возникшую без ведома и согласия их обоих. Хотел, начал, сделал первый шаг по этим раскаленным пикам, но быстро понял, что стоит Рейнмару лишь взглянуть на него так, как тот смотрел с того самого дня, как мозг его провел непрошенную параллель, не может более вымолвить и слова. Будет продолжать — сегодняшний день зациклиться, как в том старом фильме.
Рейнмар хотел сбежать. Запереться на втором этаже. Проигнорировать. Забиться в угол. Выкорчевать из кровоточащего нутра осколки и постараться снова собрать их в сердце. Хотя прекрасно знал, что каждый раз, стоит ему к этому подобраться, осколки выпадут у него из рук, обернуться обжигающим льдом и сложатся в «вечность». Это он уже проходил. К этому он привык. Он тоже был сломанным, но клей на его изоленте был во сто крат новее.
Сегодня сложенное и склеенное впервые за десять лет сердце выдернули у него из доверчиво протянутых рук. Заточившиеся пуще прежнего осколки разбередили только-только поджившие раны. И даже так, с криком нечеловеческой боли вынимая их вновь, Рейнмар понимал, что соберет все снова, снова сдобрит клеем, снова выстроит форму и снова протянет его тому, кому то было не нужно.
В конце концов, это было единственным, чему его научил отец.
— Знаешь, — проговорил он тихо, — в конце лягушонок и принцесса остались вместе.
— Да, Рейнмар, — так же тихо ответил Эрхарт, и голос его прозвучал невообразимо далеко, — потому что это сказка.