«Любовь на грани мордобоя» / «Билет в вечность»

NC-17
В процессе
36
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 286 страниц, 110 968 слов, 42 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
36 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник

Часть 7: Увядший корень

Настройки
      Заброшенный зимний сад был не просто локацией. Он был соучастником. Тишина здесь казалась не пустотой, а материальной субстанцией — напитанной, густой, тяжёлой от памяти о пышных приёмах, забытых разговорах и одиноких шагах по ночам, которые давно никто не слышал.       Лунный свет, бледный и холодный как скальпель, прорывался сквозь зияющие дыры в стеклянном куполе, ложась на пол призрачными, дрожащими пятнами, похожими на маслянистые разводы на воде. Он выхватывал из мрака остовы пальм, засохших в кадках — мумии в саркофагах из облупившейся глины. И беседку с потускневшей позолотой, похожую на разбитую шкатулку для драгоценностей, которых давно уже не было — их рассыпали, украли, потеряли.       Эйено стояла неподвижно у края пустого мраморного бассейна. Вода ушла из него давно, оставив на дне глазурованную плитку, покрытую сетью трещин и тёмными пятнами плесени. Лишь одна-единственная монетка, зелёная от окиси, лежала в центре — жалкая плата за желание, которое так и не сбылось, но от которого не хватило сил отказаться.       Она не изображала печаль. Она была ею — не актриса на сцене, а скульптура, высеченная из льда не векового одиночества, а из раскалённой лавы, которая остыла так давно, что успела покрыться паутиной трещин, но внутри всё ещё тлела. Её дыхание вырывалось редкими, почти неуловимыми облачками пара в холодном воздухе — слишком редкими для живого человека. Казалось, даже время вокруг неё замедлялось, застывая в почтительной, тревожной тишине, боясь потревожить ту хрупкую, опасную грань, на которой она балансировала.       Дазай наблюдал из глубокой тени за колоннадой, где узоры из мёртвого плюща сплетались с тенями от трещин в мраморе, создавая причудливые, зловещие арабески. Он дышал медленно, почти неслышно, став частью этого разрушающегося пейзажа — ещё одной тенью среди многих. Но внутри всё его существо было напряжено до предела, каждая нервная фибра — настороже, каждый мускул — готов к рывку.       Он видел не актрису на сцене. Он видел приманку. Приманку такой силы, что пространство вокруг неё реагировало физически: воздух слегка мерцал, как над раскалённым асфальтом в летний полдень, только вместо жара от неё исходил странный, тревожный жар — не обжигающий, а вакуумный, высасывающий влагу, делающий дыхание сухим и горьким. На краю бассейна, куда падал край её плаща, асфальт выглядел странно — гладким, будто оплавившимся, хотя до него никто не касался.       «Она не притворяется, — подумал Дазай, не отрывая взгляда. — Она просто… перестала себя сдерживать. Сняла броню. И теперь мы увидим, что под ней».       Он появился.       Не из тьмы, как вор — это было бы слишком банально. Из самого света. Один из лунных столбов словно сгустился, заколебался, замерцал, как марево над пустыней, и из этой дрожащей, призрачной субстанции материализовалась фигура.       Молодой человек в потёртом, но безупречно скроенном сюртуке викторианской эпохи. Ткань — выцветший бархат, пуговицы — тусклое серебро. Лицо — бледное, красивое, с печатью романтической грусти в уголках губ, с тенью невыплаканных слёз под глазами. Глаза цвета выдержанного бургундского — глубокие, тёплые, обещающие понимание, сочувствие, утешение.       И запах. Жасмина. Но не цветущего, свежего, с каплями росы на лепестках. А того, что стоит в вазе уже неделю: сладкая, дурманящая верхняя нота — и под ней горькое, тленное послевкусие разложения, прелых листьев, сырой земли. — Какая одинокая картина среди этого былого великолепия, — зазвучал его голос. Он был тихим, мягким, но проникал не в уши, а прямо в сознание, обходя любую защиту, как запах дыма проникает сквозь закрытые окна. — Словно сама душа этого места замерла, ожидая… кого-то. Или чего-то. Может быть, тебя? Может быть, меня?       Эйено не повернулась. Казалось, она даже не слышала его — или слышала, но не удостоила ответом. Её плечи оставались прямыми, голова — чуть опущенной, будто она разглядывала что-то на дне бассейна, что-то, что было важнее любого вторжения. — Она замерла в ожидании завершения, — её голос был ровным, плоским, лишённым каких-либо вибраций. Звучал как удар маленького молоточка по стеклу — чистый, безупречный, но с той опасной нотой, после которой стекло может треснуть. — Великолепие — это позолота на крышке гроба. Она блестит, но не греет. Она лишь подчёркивает тлен внутри. И этот тлен… ты чувствуешь его, не так ли? Он привёл тебя сюда.       Инкуб сделал плавный, бесшумный шаг вперёд — скольжение, а не шаг. Его тень, отбрасываемая лунным светом, легла рядом с её тенью, но они не слились. Её тень была чёткой, тёмной, с резкими гранями. Его — слегка дрожала по краям, расплывалась, как отражение в рябящей воде, как будто он не полностью принадлежал этому миру. — От вас исходит жар, леди, — продолжил он, и в его голосе зазвучало неподдельное восхищение гурмана, нашедшего редчайший деликатес после долгих поисков. — Не обычный, не от камина или летнего солнца. Глубинный. Древний. Жар, который не согревает — он высушивает. Высасывает влагу из воздуха, заставляет горло пересыхать. И в этом жаре… я чувствую вкус. Вкус потерь, которые не сосчитать — их слишком много, чтобы помнить каждую. Вкус клятв, данных при свете утренней звезды и растоптанных к полудню — таких, что даже пепел от них рассыпался в прах. Вкус любви, обращённой в ненависть столь медленно, что это стало искусством — терпеливым, жестоким, прекрасным.       Теперь она медленно повернула к нему голову. Лунный свет упал на её лицо, выхватив синие глаза — и в них не было ни страха, ни любопытства, ни вызова. Только бездонность. Та самая пустота, в которой могли утонуть не только годы, но и целые цивилизации, не оставив следа. Это был взгляд, знакомый таким существам, как он — взгляд того, кто пережил собственную душу, кто продал её, потерял, нашёл, снова потерял, и уже не помнит, зачем вообще искал. — Ты говоришь так, будто знаешь этот вкус наизусть, — сказала она, и в её голосе впервые за вечер появилась нотка — не интереса, но и не отвращения. Только усталая констатация. — Я питаюсь им, — признался инкуб, и его губы растянулись в улыбке. На миг в этом совершенном человеческом облике проступила трещина: между слишком идеальными, ровными зубами мелькнула тонкая, тёмная щель, а кончик языка, мелькнувший, чтобы облизать губу, показался неестественно длинным и острым, как жало. — Но такой нектар… он вне сезонов. Он выдерживался не в дубовых бочках — в самом сердце, в самой крови, в самых тёмных, потаённых углах души. Веками. Тысячелетиями. За один глоток такого… можно отдать иллюзию. Можно отдать форму. Можно отдать многое. Почти всё.       Он протянул руку. Не к ней — это было бы слишком прямо, слишком грубо, слишком по-человечески. Он протянул её к пространству между ними, туда, где висел невидимый шлейф её тоски, её выжженной, но не угасшей страсти. Его пальцы сомкнулись в жесте, будто он черпал из воздуха невидимую субстанцию — сжимал, впитывал, пробовал на вкус.       И воздух задрожал.       Ближайший к нему куст увядшей гортензии с сухим, похожим на пергамент шелестом свернул свои листья в тугие трубочки и почернел на глазах, рассыпаясь в прах за считанные секунды. Он впитывал саму эссенцию горя, высасывая жизнь даже из мёртвого растения, из камня, из воздуха. Цветок, который не цвёл уже десятилетия, вдруг выпустил последний, предсмертный вздох — сладкий, гнилостный, и рассыпался.       Сигнал.       Эйено оставалась неподвижной, как статуя, но Дазай, не отрывая взгляда, уловил мельчайшую деталь: край её белого плаща, лежавший на нагретом асфальте, дрогнул. Едва заметно. Словно от слабого порыва ветра, которого не было. Условный знак. Ещё не сейчас. Жди. Он почувствовал, как его собственная ладонь, спрятанная в кармане, сжалась в кулак. — И что ты можешь предложить взамен? — спросила она.       И тут в её голосе, всегда таком ровном, таком выверенном, прозвучала нота. Одна-единственная, тонкая, как трещина в стекле, как первый звук лопающейся струны перед тем, как она лопнет окончательно. В ней не было игры. Не было расчёта. Это была искренняя, измотанная временем усталость, старше самых древних камней этого сада, старше самого инкуба, старше, может быть, самой луны, которая светила на них сверху.       От этого звука у Дазая, притаившегося в темноте, неожиданно и резко сжалось сердце. Не от страха. Не от жалости — она не потерпела бы жалости. А от невольного, пронзительного узнавания чего-то подлинного и бесконечно печального. Он вдруг понял, что она сейчас не играет. Она просто перестала прятаться. Сняла маску. И под ней оказалась не холодная статуя, а живая, израненная, истекающая кровью душа, которая слишком долго притворялась мёртвой. — Новые клятвы? — продолжала она, и каждый её вопрос падал, как камень в бездонный колодец — с глухим, окончательным стуком, не дожидаясь ответа. — Мимолётное тепло чужих губ, которому суждено остыть до рассвета? Обещания, которые забудут, как только ты выйдешь за порог?       Она повернулась к нему всем корпусом. Медленно, величаво, как королева, обращающаяся к палачу. В её глазах больше не было синевы. Был огонь — тот самый, внутренний, который она так долго прятала. Не золотой, как в моменты потери контроля. А белый, раскалённый, невыносимый, как сердце звезды перед тем, как она коллапсирует в сверхновую. — Я видела, как гаснут целые солнца. Я чувствовала, как остывает пепел миров, дотла сожжённых войнами и безумием. Что ты, пылинка в сиянии чужой луны, пришедшая поживиться чужими снами, можешь дать тому, кто уже пережил собственную смерть и просто… забыл остановиться?       Вопрос ударил инкуба, как нож. Он был слишком идеален, слишком созвучен его природе — этой смеси высокомерия, голода и тайного, невыносимого страха перед тем, что он сам когда-то был смертным, что сам когда-то искал утешения, нашёл — и потерял.       Его тщательно выстроенная иллюзия человечности затрещала по швам. Кожа на изящной скуле поблёкла, истончилась, как старая краска под солнцем, обнажив на мгновение мерцающую, полупрозрачную плоть без чётких границ — ту самую, что пряталась под маской. Пальцы, всё ещё застывшие в жесте черпания, вытянулись, стали неестественно длинными и гибкими, больше похожими на бледные, дрожащие придатки, чем на человеческие конечности. Глаза цвета бургундского вспыхнули ядовито-лиловым, в глубине заплясали тени.       Он сделал шаг ближе. Забыл об осторожности. Соблазнённый. Пленённый. Очарованный неотразимым ароматом древней, неутолённой муки, которую она обнажила перед ним, как рану, как вызов.       И в этот момент, когда его концентрация на жертве была абсолютной, а защита — ослабленной до предела, Дазай начал своё движение.       Бесшумное, как скольжение тени по воде. Плавное, как движение ножа в руках мясника, знающего, куда ударить. Он выскользнул из-за колонны, и тьма, казалось, сама отпустила его, благословив на охоту. — Я могу дать забвение! — прошипело существо, и его голос раскололся, стал многослойным, накладывающимся эхом — низкий бас, пронзительный фальцет, шепот из нескольких глоток одновременно, сплетаясь в тревожащий душу диссонанс. Это был уже не человеческий голос — это был голос того, кто давно забыл, что значит быть одним. — Выпей со мной до дна эту печаль, эту усталость, эту пустоту — и ты забудешь её вес! Отдай мне свою боль, и я превращу её в экстаз, в небытие, в абсолютную, сладкую тишину! Я сделаю тебя лёгкой! Ты полетишь!       Он сделал последний, стремительный шаг. Его рука — уже почти не рука, а гибкий, бледный придаток с дрожащими, полупрозрачными пальцами — потянулась уже не к воздуху, не к шлейфу, а к её виску. К самой точке, где под тонкой, бледной кожей пульсировала древняя тоска, билась в такт сердцу, которое не знало покоя веками. Чтобы коснуться. Чтобы начать пиршество. Чтобы впервые за долгие века утолить ненасытный голод таким редким, таким выдержанным, таким опасным нектаром.

Сейчас.

      Эйено не отпрыгнула. Она отклонилась — резко, точно, с минимальным движением, которое превратило смертельный захват в скользящее касание, не достигшее цели. Её белый плащ взметнулся, как крыло испуганной птицы — или как знамя, разворачивающееся перед атакой, — закружив в воздухе облачко сухой, горячей пыли. Книга, которую она до этого почти незаметно держала в руке — старый, потрёпанный томик стихов, найденный где-то на полке, — выскользнула из ослабевших пальцев и упала на мраморную плитку с глухим, одиноким стуком, который прозвучал в тишине как выстрел.       Из тени, словно сама тьма, сорвавшаяся с места, вынесся Дазай.       Его движение было нечеловечески быстрым, выверенным до миллиметра — каждое сокращение мышц, каждый миллиметр пространства, каждый удар сердца были просчитаны. Пальцы его правой руки, растопыренные для касания, были уже в сантиметре от мерцающей спины существа, когда инкуб резко развернулся.       Прекрасное, печальное лицо исказилось. Глаза цвета старого вина вспыхнули ядовито-лиловым, в них не осталось ни намёка на человеческое — только холодный, хищный огонь. А его улыбка… его улыбка стала широкой, триумфальной, обнажив ряд мелких, острых, как иглы, зубов, расположенных в несколько рядов — и все они дрожали от предвкушения. — Дурак! — его голос гремел множественным эхом, заполняя сад, заставляя дрожать стёкла в уцелевших рамах, осыпая пылью сухие ветви. — Я ждал тебя! Не её — тебя! Её тоска — пир для богов! Но твоя пустота… твоя великая, прекрасная пустота, которую ты так тщательно прячешь за шутками и дурацкими бандажами… Это же бездна! Колодец, в который можно нырнуть и тонуть вечно, становясь с каждым глотком сильнее, всемогущнее! Я почуял её в тебе, как только вы вошли в сад! Как только ты ступил на эту землю!       Это была не ловушка для инкуба.       Это была ловушка для Дазая.       Существо, забыв о приманке, забыв о ней, о её древней тоске, о её выдержанной муке, рванулось к нему с противоестественной скоростью — быстрее, чем мог двигаться любой человек, быстрее, чем, казалось, мог двигаться кто-либо вообще. Щупальцевидные пальцы, излучающие леденящий холод (хотя Эйено излучала жар — это был другой холод, холод паразита, высасывающего жизнь), впились в воздух, чтобы обхватить его лицо, его шею, его запястья, вцепиться в саму ауру его способности, высосать саму суть «Небытия» — эту парадоксальную, влекущую пустоту.       Но Дазай не отступил.       Не сделал ни шага назад. Не шелохнулся. В его карих глазах, обычно томных или насмешливых, вспыхнуло нечто острое, почти ликующее — чистейший азарт от того, что игра внезапно пошла по самому опасному и непредсказуемому сценарию. Уголки его губ дрогнули. — Пожалуйста, — прошептал он так тихо, что это было почти движением губ. — Попробуй.       В последний миг, когда ледяные щупальца были в сантиметре от его кожи, между ними ворвалась белая молния...

Эйено.

      Она не оттолкнула Дазая. Она подставила себя. Резко развернувшись, скользнув по дуге, которую глаз не успел зафиксировать, она приняла удар на себя. Бледный, костяной отросток, больше похожий на стилет, чем на палец, вонзился ей в плечо, чуть ниже ключицы, пронзив ткань плаща, кожу, мышцы.       По её лицу, всегда такому бесстрастному, пробежала резкая, неконтролируемая гримаса боли. Губы сжались в тонкую нить, глаза на миг зажмурились — и снова открылись, полные не человеческой боли, а ярости. Ярости древней, первобытной, той, что не знает пощады.       Но её собственная рука — тонкая, с изящными пальцами, с едва заметными следами старых ожогов — уже сжимала запястье твари.       Хватка была крепче стали, крепче тисков. Сухожилия на её руке выступили белыми шнурами, мышцы напряглись так, что ткань плаща натянулась, готовая лопнуть. Из её пальцев, из кончиков, оттуда, где кожа была тоньше всего, вырвались маленькие, шипящие язычки пламени — не направленные, не контролируемые, а просто вырвавшиеся как крик, который она не позволила себе издать. — НЕ СМЕЙ, — её рык был низким, гортанным, полным такой древней, первобытной ярости, что, казалось, задрожали сами мраморные плиты под ногами. Он потряс не только воздух — он потряс само основание сада, заставив осыпаться ещё несколько стёкол с глухим, тоскливым звоном. И её глаза… они вспыхнули. Не золотой искрой — мы это уже видели. Они вспыхнули жидким, расплавленным золотом, таким ярким, что лунный свет померк, таким жарким, что в воздухе запахло озоном и горелым камнем. — Его душа не для таких, как ты! Она никогда не будет твоей!       Это была доля секунды. Меньше, чем вздох. Меньше, чем удар сердца.       Именно этого мига, когда инкуб был отвлечён, шокирован, физически и энергетически связан с ней, и ждал Дазай.       Его рука легла на мерцающую, полупрозрачную плоть твари. Не на одежду — на саму сущность. Не на иллюзию — на то, что скрывалось под маской. Туда, где у человеческого тела было бы запястье.

Контакт.

      Кожа к… чему-то. К пустоте. К голоду. К самой сути паразита, который на миг забыл, что он — всего лишь тень, а тень не может властвовать над реальностью.       Эффект был мгновенным, но совершенно иным, чем с людьми-эсперами. Не тихое исчезновение способности, не простое «отключение». Это было судорожное, болезненное материализация. Существо издало крик — нечеловеческий, высокий звук, похожий на звон бьющегося хрусталя, смешанный со свистом рвущейся ткани реальности, с треском ломающихся костей, которых у него не было.       Его тело, бывшее полупризрачным, нестабильным, текучим, на мгновение уплотнилось, стало абсолютно реальным, тяжёлым, уязвимым. Иллюзия рассеялась полностью, обнажив хищную, тощую, лишённую пола сущность — слишком длинные конечности, слишком большие глазницы, горевшие тусклым, умирающим светом, и щель вместо рта, из которой вырывался не крик, а вой.       Этого мига хватило.       Режущий удар последовал не от Дазая. От Эйено. Её свободная рука, пальцы которой на мгновение сжались в подобие клинка — огненного, сжатого до такой плотности, что пламя стало твёрдым, — метнулась вперёд.       Удар был не физическим. Это был выброс. Концентрированный, спрессованный до предела сгусток жара, раскалённого добела, сформированный в невидимое лезвие абсолютной температуры. Воздух вокруг зашипел, застонал, заклубился паром, и на миг запахло не гарью — запахло пустотой, тем, что остаётся после того, как сгорает всё.       Инкуб не рассыпался в прах.       Испарился.       Не оставив даже пепла. Просто — перестал существовать. Его тело, его тоска, его голод, его память — всё, чем он был, схлопнулось в точку и исчезло, будто его и не было.       На месте осталась лишь небольшая лужица воды — конденсат от резкого перепада температур, — да один-единственный, совершенно свежий, но уже увядающий на глазах цветок жасмина, упавший на плитку откуда-то сверху. Словно память о том, кто здесь только что стоял. Словно эпитафия.       В наступившей тишине, внезапно оглушительной после рёва и хруста, было слышно только тяжёлое, прерывистое дыхание Эйено.       Она стояла, слегка согнувшись, прижимая ладонь к ране на плече. Из-под её пальцев сочилась не алая кровь, а что-то тёмное, густое, почти чёрное, с алым отливом, похожее на жидкий рубин. Это «что-то» почти сразу же прекратило течь, будто рана закрылась сама собой изнутри — края кожи стянулись, опалились, превратившись в неровный, но герметичный рубец.       Свет в её глазах медленно угасал, как затухающие угли костра, к которым никто не подкладывает дрова. Синева возвращалась — холодная, знакомая, обманчиво спокойная, — но в глубине, на самом дне, всё ещё мерцали две крошечные золотые точки. Напоминание. Или предупреждение.       Дазай не бросился к ней — знал, что она не потерпит. Он молча подошёл к тому месту, где упала книга. Остановился, глядя на неё сверху вниз. Наклонился, поднял.       Переплёт был проткнут насквозь — не разорван, а именно проткнут, будто раскалённым шилом, края отверстия обуглены, черны, покрыты тонкой коркой спекшегося клея и бумаги. Страницы слиплись от жара, текст на них расплылся, превратившись в нечитаемые, причудливые узоры — свои собственные, неповторимые письмена боли.       Он протянул книгу ей, стараясь не смотреть прямо в глаза, не встревать в те глубины, где ещё не угас огонь. — Твой «нектар», — начал он, и его голос, обычно такой игривый или нарочито томный, звучал приглушённо, почти неузнаваемо серьёзно, с хрипотцой от напряжения, которое он не мог скрыть. — Он был настоящим. Каждое слово. Каждый вздох. Каждая пауза. Ты рисковала…       Он запнулся, подбирая слово. — …не по сценарию.       Эйено взяла книгу. Молча. Её пальцы, обычно такие твёрдые и уверенные, слегка дрожали — едва заметно, если не знать, куда смотреть. Она не смотрела на книгу. Она смотрела на то место, где стоял инкуб секунду назад, на влажное пятно на камне, на увядающий цветок. — Иногда, чтобы поймать хищника, привыкшего к искусственной приманке, — произнесла она, и её голос был хрипловатым от недавнего рыка, от напряжения, от пламени, которое ещё не остыло в горле, — нужно вспомнить вкус собственной крови. Дать ему уловить настоящий запах. Иначе не поверит. Это был… необходимый расход. Не более того.       Она провела пальцами по обожжённому краю книги — нежно, почти ласково, как гладят рану, которую только что перевязали. В её жесте было что-то далёкое, отстранённое, будто она прощалась с чем-то, что не называла вслух. — Не более того, — повторила она тише, и это прозвучало не как уверенность, а как попытка убедить саму себя.       Она сделала шаг назад, чтобы уйти от этого места, от этого запаха, от этой памяти. Но её ботинок наткнулся на что-то твёрдое, лежащее в лужице, что-то металлическое, звякнувшее о камень.       Дазай был быстрее. Он уже наклонился, поднял предмет, не спрашивая разрешения.       Это был медальон.       Тяжёлый, холодный даже сквозь ткань его перчатки, из тусклого, похожего на висмут металла, отливающего в лунном свете маслянистыми радужными разводами — такие переливы бывают у старых, пропитанных сыростью подвалов. На его лицевой стороне был выгравирован символ. Простой на первый взгляд — завитки, линии, точки, — но от него веяло такой безысходной, анти-жизненной эстетикой, что глаз невольно от него отскакивал, как от гниющей раны, а потом возвращался снова, пытаясь разгадать, понять, осознать.       Он протянул медальон Эйено.       Та взяла его и замерла.       В тусклом свете её лицо стало похоже на маску из белого мрамора — абсолютно непроницаемой, ни единой эмоции, ни намёка на трещину. Но Дазай, уже научившийся читать микроскопические сигналы, уловил: едва заметное напряжение в её челюсти, в том, как желваки заходили под тонкой кожей. В том, как её пальцы сжали металл так, что костяшки побелели, а на гладкой поверхности остались следы от ногтей — вмятины, которых не должно было быть. — Что это? — спросил он тихо, не сводя с неё глаз, наблюдая за каждой реакцией, за каждым, даже самым незначительным движением. — Его личный амулет? Знак отличия за сбор страданий? Накопительная карта клиента?       Эйено долго молчала.       Потом медленно повернула медальон, чтобы лунный свет упал на гравировку под более острым углом, высветив глубину линий, те самые, невидимые глазу завитки, которые проступали только в определённом освещении. — Смотри, — её голос прозвучал отстранённо, аналитически, как если бы она читала лекцию по археологии — о культуре, которую давно не существует, но память о которой всё ещё отравляет воду. — Это не просто узор. Это идеограмма. Послание. Или предупреждение.       Она провела подушечкой пальца по вырезанным линиям, будто читая шрифт Брайля — слепая, пытающаяся разглядеть свет. — Корень. Но не живой, не ищущий влаги в почве, не тянущийся к солнцу. Он сморщен, высох, окаменел — превратился в собственную тень. Каждый его отросток закручивается неестественно, болезненно, будто в предсмертной агонии или в безумной, ненасытной жадности. Он не тянется в землю — он сжимает. Опутывает собой центральную фигуру, как змея душит добычу, как паразит высасывает хозяина до последней капли. Это корни не жизни. Это корни истощения. Корни голода, который никогда не насытится.       Она замолчала, давая словам осесть, впитаться в тишину сада. — А в центре, в самом сердце этого каменного сплетения, была капля. Или то, что должно было ею быть. Но её контур нечёток, размыт, будто капля сочится, растворяется, впитывается в сухую, мёртвую древесину. Или наоборот — корень высасывает из неё жизнь, цвет, суть, оставляя лишь бледный, расплывающийся, умирающий след. След того, что когда-то было живым.       Она подняла глаза на Дазая, и в их глубине, под слоями синевы, он увидел тот самый огонь — не золотой, а стальной, белый, лишённый всякого тепла. — Это знак, — прошептала она, и в её шёпоте прозвучала бездна холодной, выдержанной ненависти, такой же древней и иссушающей, как этот символ, вырезанный на металле века назад чьей-то костлявой, жадной рукой. — Ковена Увядающего Корня. — Ковен? — переспросил Дазай, впервые слыша это слово в таком, не сказочном, а смертельно серьёзном контексте, от которого веяло холодом и пылью столетий. Его ум, всегда жадный до новой информации, уже рисовал структуры, иерархии, мотивы, связи — паутину, в которой они только что убили одного паука, но которая тянулась далеко, далеко за пределы этого сада. — Клан. Секта. Культ. Палата лордов в мире паразитов — назови как хочешь, — отрезала она, и в её тоне звучало презрение, такое глубокое, такое чистое, что оно могло быть только личным. — Группировка существ, которые отвергли естественный цикл рождения, роста и упадка — потому что сами не могли ни родиться по-настоящему, ни вырасти, ни умереть достойно. Они верят, что истинная сила, бессмертие — в истощении, в высасывании сущности до дна, в консервации чужой силы в своей пустоте. Они не строят, не создают, не творят. Они паразитируют — на людях, на эсперах, на местах силы, на других, более древних существах. На тех, кто ещё жив. На тех, кто когда-то был жив.       Она перевела дыхание, и в тишине сада этот выдох прозвучал как вздох облегчения после долгого, мучительного признания. — Этот инкуб был их сборщиком. Мелкой сошкой, пешкой, курьером. Собирал «нектар» — страдания, отчаяние, неутолённые страсти, очищенную эмоциональную эссенцию. Чтобы обменивать её у своих хозяев на что-то. На защиту от более сильных хищников. На тайные знания — те, что помогают выжить в мире, который их не принимает. На глоток более могущественной, украденной где-то силы. На продление жизни для тех, чьё время давно истекло, но кто цепляется за существование когтями, зубами, любыми отростками.       Она нажала на почти незаметный шов на краю медальона. Раздался тихий, но отчётливый щелчок — как звук открывающегося замка в гробнице, которую забыли запереть. Открылся потайной отсек. Внутри, на чёрном, выцветшем бархате, лежала крошечная, свёрнутая в тугую трубку полоска пергамента — старого, жёлтого, с обломанными краями.       Дазай, не дожидаясь разрешения, осторожно извлёк её своими длинными пальцами, стараясь не повредить хрупкую бумагу, и развернул.       Адрес. Портовый складской район. Улица, которую, как он знал, давно считали полузаброшенной, мёртвой, неинтересной ни для полиции, ни для мафии. И одна-единственная, выведенная изящным, старомодным, почти каллиграфическим почерком подпись:

«Полуночник. Обмен».

— Обмен, — повторил Дазай, и кусочки пазла в его голове с громким, почти слышным щелчком встали на свои места. — Значит, этот эмоциональный мусор был валютой. Своего рода чёрная биржа. А что они давали взамен? Что можно купить за чужую агонию?       Эйено закрыла медальон.       Глухой, окончательный щёлчок прозвучал в тишине сада как приговор, как запечатывание судьбы. Она спрятала его в складках плаща — туда, где не достать случайным взглядом. — То, что нельзя купить ни за какие деньги этого мира, — сказала она, глядя куда-то в темноту за разбитым куполом, будто видя там целую паутину таких же тёмных, подземных связей, тянущихся по всему городу, по всей стране, по всему миру, невидимых глазу, но смертельных для тех, кто в них попадается. — Продление для тех, чьё время давно истекло, но кто не хочет уходить. Клочки забытых знаний — о магиях, которые перестали работать, когда мир изменился, но которые можно адаптировать, переписать, украсть. Защиту от более сильных хищников — тех, кто предпочитает прямое пожирание, а не торговлю. Или… доступ. Доступ к более мощным, защищённым источникам «питания». К тем, кого не возьмёшь в одиночку. К таким, у кого есть сила защищаться. К таким… как я.       Она наконец перевела взгляд на Дазая. В её синих глазах не было ни страха, ни тревоги, ни даже усталости. Был холодный, трезвый расчёт — взгляд полководца, оценивающего поле грядущей битвы. Взгляд, вырезанный из застывшей лавы. Взгляд, который видел слишком много, чтобы бояться того, что ещё только предстоит. — Теперь они знают, — сказала она. — Знают, что их сборщик уничтожен. И знают, что в Йокогаме есть кто-то, кто не просто случайно наткнулся на их игру. Кто-то, кто знает их методы, их знаки. Кто-то, кто не боится вмешаться. Этот медальон, — она коснулась того места, где он лежал под тканью плаща, — это не просто улика. Это вызов. И приглашение. В их логово.       Она развернулась и пошла к выходу из сада, не дожидаясь его, не оглядываясь. Её белый плащ мелькнул в проёме разбитой двери и исчез в ночи.       Дазай остался стоять на месте, глядя на то влажное пятно на камне, где растворился инкуб. На увядший цветок жасмина, который продолжал чернеть, скручиваться, рассыпаться. — Приглашение, — повторил он тихо, и в его голосе не было страха. Только холодный, острый интерес, такая же охота, только теперь — не за одной тварью, а за целой сетью. — Что ж… я всегда любил вечеринки, на которых меня не ждали.       Он сунул руки в карманы и двинулся следом за ней, в темноту. Впереди была охота. Настоящая. Но, может быть, впервые за долгое время — охота, на которой он был не один. И это меняло всё.
36 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник