***
Время в заброшенном складе текло по-другому. Оно измерялось не часами, а сменой слабого дневного света в запылённых окнах на густую ночную тьму, и снова на серый рассвет. И дыханием на диване. Дазай не спал. Он двигался бесшумно, как тень: проверял запоры на дверях, приносил воду, менял влажную тряпку на лбу у Эйено. Он не знал, нужно ли ей это, но делал по наитию — как ухаживали бы за тяжело больным человеком. Только пациентка его не была человеком. И теперь он это знал точно. На все сто процентов. Первая ночь прошла относительно спокойно. На вторую — начались кошмары. Сначала это был просто стон. Потом её пальцы вцепились в край пальто, и тело изогнулось в судороге. С губ сорвались слова — бессвязные, хриплые, полные древней, застарелой боли. — Нет… не смотри… своими ледяными очами… я же верила… ты обещал вечность, а дал — пепел… только пепел… Дазай замер. «Ледяные очи». Не его. У него глаза цвета тёплой земли, старого коньяка. У Прародителя, значит, были другие. Холодные. Голубые, как она говорила в прошлый раз. Она металась, словно отбиваясь от кого-то невидимого, и вдруг её голос изменился — стал жёстче, защитнее. — Не трогайте… не смейте… он не ваш… — Её руки поднялись, будто заслоняя кого-то собой. — Он ничей… слышите? Даже не мой… он свой собственный. Отойдите от него! Сердце Дазая — то самое, которое, по его собственному убеждению, давно разучилось чувствовать, — пропустило удар. Он смотрел на неё, не в силах пошевелиться. — Только попробуйте… только пальцем троньте… — её голос сорвался на рычание, а затем упал до шёпота, полного боли. — Я не уберегла… тогда… того… но этого — не отдам. Этот не ваш. Он — свой. Сам. И никто… никто не смеет… Она затихла так же внезапно, как и начала. Только пальцы всё ещё сжимали край пальто — его пальто. Дазай медленно выдохнул. В висках стучало. «Он ничей. Даже не мой». Она даже в бреду защищала не своё право на него, а его свободу. Его отдельность. Его право быть собой, а не чьей-то тенью или собственностью. Он, который всю жизнь плыл по течению, позволяя другим решать, что с ним делать, — впервые кто-то объявил его «ничьим» как высшую ценность. Он подошёл ближе, опустился на колени у дивана. Взял её холодную руку — осторожно, почти благоговейно. — Я здесь, — сказал он тихо, сам удивляясь тому, как звучит его голос — без привычной насмешки, без иронии. — Я — Осаму. Тот, кого ты назвала ничьим. И мне… понравилось это. Даже если ты говорила в бреду. Особенно если в бреду. Она не ответила, но её пальцы, сжатые в кулак, чуть расслабились в его ладони. И на мгновение ему показалось, что её дыхание стало ровнее. Больше в эту ночь она не просыпалась. Но он уже не отходил. Утром он попытался дать ей воды. Приподнял её голову, поднёс к губам кружку. Вода просто стекала по подбородку. Тогда он смочил край полотенца и осторожно провёл им по её пересохшим губам. Она сглотнула рефлекторно. Маленькая победа. Он говорил с ней. Не потому что надеялся, что она слышит, а чтобы нарушить гнетущую тишину. — Знаешь, Ацуши сегодня звонил. Третий раз. Наверное, волнуется. Куникида, я думаю, уже вычеркнул нас из ведомости. Йосано прислала смс, спрашивает, не превратилась ли ты в хрустальную вазу. Я ответил, что пока только в очень бледную статуэтку. Он замолчал, прислушиваясь к её дыханию. Оно стало чуть менее глубоким, чуть более «присутствующим». — Ты говорила во сне. Вернее, в бреду. Сначала ругалась на голубые глаза — должно быть, тот самый прародитель. А потом… — он помедлил, — потом начала защищать кого-то. Говорила, что он «ничей». Что он «свой собственный». Я полагаю, речь обо мне. Если это так… спасибо. Не думаю, что кто-то когда-либо говорил обо мне с такой… яростью защиты. Обычно я раздражаю людей, а не пробуждаю в них инстинкт охраны. Он откинулся в кресле, закрыл глаза. И перед его внутренним взором снова всплыла она — в бальном платье, с ледяным спокойствием, уничтожающая посланницу, ставящая на место Вельзевула. И та же женщина сейчас лежала на его диване, беспомощная, как сломанная кукла, и в бреду защищала его — его! — от всего мира. Он никогда не считал себя достойным любви. Он вообще не верил, что такое понятие к нему применимо. Его боялись, им восхищались, его терпели — но не любили. А она… она сказала это шёпотом, на грани отключки: «до безумия люблю вот эти карие». И потом, в бреду, подтвердила — не признанием, а действием. Она защищала его. Его свободу. Его суть. «Он ничей. Даже не мой». Это было не собственничество. Это было освобождение. Она не пыталась его присвоить, как делали бы другие на её месте — даже из самых лучших побуждений. Она отстаивала его право быть отдельным. И это, возможно, и было любовью — не той, что требуют, а той, что даруют свободу. Он открыл глаза и посмотрел на спящую Эйено. Ты недостижима, подумал он. Не потому, что я тебя не достоин, — хотя, честно говоря, это тоже правда. А потому, что ты сама не веришь, что можешь быть чьей-то. Ты боишься привязанностей так же, как я боюсь пустоты. И всё же ты здесь. Со мной. И я здесь. С тобой. Может, этого достаточно?***
На третий день она открыла глаза. По-настоящему. Не стеклянным, пустым взглядом, а осознанно. Она медленно перевела взгляд с потолка на его лицо. В её глазах не было ни паники, ни ярости. Только глубокая, вселенская усталость и смущение. — … какой позор, — прошептала она, и голос был хриплым, как после долгого молчания. — Доброе утро, ваше высочество, — ответил Дазай, не меняя выражения. Он сидел в том же кресле, с тёмными кругами под глазами, но с идеально чистым лицом и приглаженными волосами. — Или уже день? Трудно сказать в нашем роскошном номере. Обслуживание, кстати, ужасное — ни завтрака в постель, ни свежих газет. Она попыталась приподняться на локте, но рука дрогнула, и она снова опустилась на подушку. — Сколько? — Трое суток. Плюс-минус. Йосано была, сказала, что ты впала в спячку, как медведь. Только менее волосатая. Эйено закрыла глаза, сглотнув. — Яд… он должен был рассеяться быстрее. Я ослабла. Из-за… всего. — Из-за того, что ты тащила на себе тонну политических амбиций, древних обид и ещё меня, как бесполезный багаж? — уточнил он. — Возможно. Она снова открыла глаза и посмотрела на него — внимательно, изучающе. — Ты… дежурил. — Кто-то же должен был следить, чтобы ты не превратилась в тыкву. У нас тут феи-крёстные водятся только в лице Йосано, и та с условиями. Она молчала, переваривая это. Потом её взгляд упал на кружку с водой на табуретке. — Дай… попить. Он помог ей приподняться, поднёс кружку к её губам. Она сделала несколько мелких глотков, потом откинулась, снова истощённая этим простым действием. — Спасибо, — выдохнула она, глядя уже не на него, а куда-то в пространство. — За… всё. И за то, что не дал мне в бреду натворить дел. — О, ещё бы, — он поставил кружку. — Если уж устраивать апокалипсис, то только на трезвую голову и с утверждённой сметой. Уголок её губ дрогнул. Не улыбка. Но что-то очень близкое. — Я говорила… в бреду? — Много чего, — кивнул Дазай, наблюдая за ней. — Про ключи. Про корни. И про глаза. Голубые глаза, которые предают. Ты их проклинала. Она выдохнула — не с облегчением, но с каким-то сложным, тяжёлым пониманием. — Ясно, — сказала она глухо. — А ещё ты защищала кого-то, — добавил он, глядя в сторону. — Говорила, что он «ничей». Что он «свой собственный». И чтобы никто не смел к нему прикасаться. Надеюсь, речь шла обо мне. Иначе я зря обнадёжился. Она замерла. На её щеках — вечно бледных, почти прозрачных — проступил лёгкий румянец. Румянец. У древней вампирши. — Ты… всё слышал, — прошептала она. — Я был здесь. И, честно говоря… — он наконец посмотрел на неё прямо, — …мне понравилось. То, что ты сказала. Особенно про «ничей». Я никогда не думал о себе в таких терминах. Обычно меня называют «проблемой», «идиотом» или «ходячим бедствием». — Это тоже правда, — пробормотала она, но без яда. — Конечно, — легко согласился он. — Но «ничей»… это звучит почти как свобода. Спасибо. Она посмотрела на него, и в её усталом взгляде что-то дрогнуло — не улыбка, не благодарность. Что-то вроде признания этой абсурдной логики. — Значит, ты не опасен, — тихо сказала она. — По крайней мере, не из-за цвета глаз. — О, это просто замечательно, — он встал, разминая затёкшие мышцы. — Значит, я могу спокойно дежурить дальше. Без риска быть принятым за призрак прошлого с неправильным оттенком радужки. Пойду, пожалуй, за едой — здесь где-то был круглосуточный магазин. Не исчезай. Он уже взялся за ручку двери, когда её голос остановил его. — Дазай. Он обернулся. Она смотрела на него — всё ещё бледная, всё ещё слабая, но уже не беспомощная. — Ты… не бесполезный багаж, — сказала она, и каждое слово давалось ей с трудом. — Ты… якорь. Мой. И то, что ты ничей… это не значит, что ты никому не нужен. Это значит, что ты свободен. И я… ценю это. Он замер с рукой на дверной ручке. Мысли, такие острые и быстрые обычно, сейчас застыли. Он не находил шутки, не находил отговорки. Только смотрел на неё — древнюю, смертельно опасную, непостижимую женщину, — и чувствовал, как внутри что-то медленно, болезненно, необратимо сдвигается. Как тектоническая плита. Как лёд на реке весной. — Я скоро, — сказал он наконец, и голос его был непривычно мягким. — Отдыхай. Он вышел в серое утро, и дверь за ним закрылась с тихим щелчком. Внутри склада осталась Эйено, глядящая в потолок и думающая о том, что её самый страшный кошмар носил голубые глаза. А человек, сидевший с ней три ночи и ловивший её падающие руки, смотрел на неё тёплыми карими. И впервые за долгое, бесконечно долгое время ей не хотелось отводить взгляд.