***
Это невыносимо, блядь! Каким местом Макс думал, когда упорол такую хрень? Вот, значит, что такое боевая пара… Сука! Да я же… Я ж дышать без этой кровососущей гадины не могу! Я же… — Тихо, Рыжий! — ору, меряя тяжёлыми шагами комнату, и отчаянно думаю, в какую именно дыру подался Мак. Вообще у меня два варианта: домик в лесу, где эта сволочь устроила нам «прощальный романтический уикенд» и, собственно, его стылый промозглый склеп… Нет! Ну, какого чёрта! И Багиру, сука, уволок… — Да не вопи ты, как безумный! Не март! — снова шикаю на котяру, который, обиженно прижавшись брюхом к полу, уползает не в уютное гнездо, а в тёмный угол под кровать — с глаз долой, из сердца вон. Вот именно! Все расползайтесь. Я ж недостоин. Ни уму, ни сердцу. Только для чего же все эти дни? А, Мак? Ведь не врал… Ну не мог ты так врать… Из рук всё валится. Ненавижу это вот беспомощно-безысходное состояние, когда ставят перед фактом, когда решают за тебя, что хорошо, а что плохо. Когда не хватает смелости сказать в глаза: «Поигрались в охотника — и хватит! Сука! И вещички одну к одной сложил… Отчего ж не снял с пальца перстень? А ножичек? На вечную память о большой и светлой любви оставил? Сука! Отыщу! Если тебе моего не надо, то и мне твоё на хер не сдалось! Отыщу и верну! И нет — нихрена ты не в доме друга, Мак. Ты в своей норе зализываешь раны. Я… Чувствую, как тебе хуёво — либо уже куда-то встрял, либо… Насыпаю Рыжему корма побольше, наливаю воды в миску и усиленно отгоняю прочь мысли о Маке — о том, моём Маке. Настоящем. А может, настоящий именно этот? Плюнуть в душу и растереть? — Дождись меня, Рыжуха… — кидаю в рюкзак кое-какой жратвы, документы, мобилу, которую эта сволочь тоже рискнул оставить, ещё раз окидываю холодным взглядом комнату — без сожаления и лишних вздохов, словно всё вокруг в одночасье вымерзло — и внутри и снаружи. — Я вернусь. Постараюсь с Багирой — нехер этому нелюдю животное доверять. Рыжий даже не провожает — услышав знакомое Багира, на миг высовывает кончик носа из укрытия, и тут же юркает обратно. До остановки добираюсь на автопилоте — словно все рецепторы чувств единовременно дали сбой. Не ощущаю ни ветра, ни низкой температуры — рефлекторно надвигаю капюшон на глаза, желая откреститься от всего мира и, молча сунув водиле сотку без сдачи, забиваюсь в самый конец маршрутки. Есть я. И мир вокруг. Абсолютно чужой и безликий. Не знаю, что именно со мной произошло, и зарастёт ли когда-нибудь та дырища, которую оставил в моей груди чёртов Максимилиан фон Цандер, но пока я, видимо, похожу на злобного зомбака. Даже как-то странно видеть, как пассажиры предпочитают стоять, опасаясь занять свободное место рядом. Вот и хорошо. Значит, настрой верный. Как раз то, что нужно, чтобы найти кровопийцу и сходу зарядить по предательской роже. Чем ближе подъезжаю к деревеньке, тем больше наливается яростью сердце. Не существует ни единой причины понять Мака. Ну, никак не выходит натянуть на голову его трусливое бегство. Особенно больно за последние два дня рая — это, блядь, как откупные. За окном вечереет, а когда, спустя минут десять, вываливаюсь из маршрутки — темень кажется совсем непроглядной. Пофиг. Ноги помнят каждый сантиметр пути и несут меня сами — туда, к вымерзшим болотам, на одичалое, заброшенное кладбище. Туда, где прячется от себя и всего живого эта упрямая скотина. С каждым шагом крепчает уверенность, что найду Макса в склепе, но когда под ноги с радостным урчанием бросается Багира, довольно отираясь и тычась в штанину носом, не остаётся ни единого сомнения — ну, держись, упырина! И лучше бы тебе быть подальше от двери — с ходу зашибу гада! Меня не трогают ни зловещие очертания покосившихся крестов, ни занесённые снегом надгробия, ни тусклый, мертвенно бледный шар луны, словно нанизанный на острые пики искорёженных деревьев. Да. Сейчас я охотник, что бы ты об этом ни думал, упырина. И я взял след. Твой след, скотина! Багира ловко шмыгает между ног в приоткрытую дверь и озирается, будто проверяя, иду ли я следом. Да куда я денусь, котяра? Мне с твоим хозяином перетереть, как минимум… И, блядь, сам с себя охуеваю — а как же съездить по роже? Но когда я вхожу в ледяное жилище Мака и тихо, практически на ощупь следую на едва уловимое дыхание и кажется, биение своего сердца, оно где-то там — в паре метров впереди… Вся ярость и злоба, взращённые мной за часы без Макса, рассыпаются в пыль, стоит мне его увидеть снова. Именно таким — доверчиво беззащитным, пусть и в горе одеял, но дико замёрзшим. До неузнаваемости бледным и словно обескровленным. Мак спит неспокойно. Волосы разметались по чёрному атласу наволочки, губы знакомо потрескались и пересохли, в тусклом свете слабо мерцающей единственной догорающей свечи Максим кажется почти неживым. И только теперь до меня доходит: не проснулся. Ни от скрипа двери, ни от звука шагов, ни от уличного холода — Мак не проснулся. А как же идеальный слух и инстинкты охотника? Как же привычки, без которых невозможно выживание? Осторожно ступая, подбираюсь к саркофагу, запускаю руку под подушку и проверяю. Ножа нет. И от этого почему-то холодок пробегает по спине. Почему нет ножа? Мак глухо стонет, перехватывает меня за запястье и отирается мордой о ладонь, шумно рвано вдыхая и выдыхая со всхлипом. Я, как заворожённый, жадно вглядываюсь в черты его нахмуренного лица, осторожно высвобождая руку, бесшумно стаскиваю с себя ботинки и пуховик, выворачиваюсь из пайты и роняю шмотку под ноги. Джинсы оседают на каменный пол следующими, и я просто вышагиваю из них. Сразу забираясь в гроб к Маку — так естественно и правильно, будто там мне самое место. Жмусь к озябшей спине своего чудовища, и почти всхлипываю от восторга, чувствуя, как жадно притирается Мак — буквально впечатывается в меня лопатками. Шарит во сне рукой, нащупывая мою ладонь, суетится, часто дыша, но так и не просыпается — и лишь переплетя и до хруста сжав мои пальцы, заметно расслабляется, успокаиваясь. Мягко тянет ладонь выше, шепчет что-то, щекоча кожу дыханием, и прижимается к костяшкам губами. Слов не разобрать, зато короткий всхлип слышен отчётливо. Максим сводит лопатки и подрагивает. И мне хочется развернуть его к себе. Хочется увидеть лицо. Всё как в бреду — приподнявшись на локте, разворачиваю Максима, впиваясь голодным взглядом в до каждой чёрточки знакомое лицо. Оглаживаю тонкую переносицу, очерчиваю подушечками пальцев его заострившиеся скулы. Что же с тобой стало за неполные сутки, родной? Откуда эта мертвенная бледность, эти жёсткие, совсем чужие черты лица? Зачем твои губы искусаны до болезненных трещин? Макс вздрагивает и, рвано вдохнув, жмётся ко мне теснее. Не обнимает, не сгребает — просто жмётся к груди. И меня накрывает. Всё желание отпиздить до кровавых соплей улетучивается. Обнимаю своего упыря, рывком прижимаю к груди и глажу, глажу по кудрявой пустой башке, по затылку. Мак дрожит и шепчет мое имя в ключицу. Так тихо и безжизненно — как шелест сухой листвы. Так отчаянно, что сжимается сердце. Что же ты наделал, родной? Что заставило тебя поступить так со мной? С нами. И удастся ли когда-нибудь избавиться от этой горечи, от ощущения ненужности и бесполезности? Мак сейчас такой… Трогательно-беззащитный, хрупкий и почти прозрачный, что кажется не совсем живым. Подминаю его под себя, склоняясь над бледным фарфоровым лицом, собираю губами дрожь с ресниц и тихий всхлип с приоткрытого рта, и бережно подхватываю под поясницу, зацеловывая линию скул. Мой упырь фарфоровой куклой повисает в руках, запрокидывая голову, и я клясться готов, что чувствую, как по проступившим венам циркулирует его кровь. Обнимаю Мака, прижимая к себе, подхватывая под лопатки и затылок, удерживая запрокинутую голову, и мягко целую шею, спускаясь из-под линии челюсти, оглаживаю губами кадык, накрываю бьющуюся жилку, сцеловывая пульсацию. Макс всхлипывает и прижимается теснее. И так обалденно дрожит в моих руках, так доверчиво жмётся. — Митенька, — едва слышно шепчет пересохшими губами. — Митя… — поглаживает по затылку, шее и спине, будто не отдает себе отчёта в собственных действиях, и, как в бреду, повторяет моё имя. И от этого просто коротит. Замыкает. До искр. Перехватываю Максима удобнее, под короткие глухие всхлипы и рваные выдохи зацеловывая ключицы, укладываю на чёрный атлас и, нависая, целую солнечное сплетение и запястья. Поднимаюсь по венам к сгибам локтей, ловлю губами сердцебиение и пульсацию крови под кожей, оглаживаю бледные скулы и шею, очерчиваю пересохшие потрескавшиеся губы и прижимаю дрожащего Макса к себе. — Сейчас, родной, — слова слетают с губ быстрее, чем получается осмыслить. — Сейчас, придурок мой. Как же я тебя люблю, сука клыкастая, — шепчу на выдохе и прокусываю собственное запястье, — как люблю, Макс… — боли нет, моей боли — нет, но я чувствую, как першит пересохшее горло, как моему дампиру холодно, как его ломает. — Я почти ненавижу тебя за это, — прижимаю его к себе и мажу запястьем по губам, оставляя кровавый след. — Сейчас я тебя согрею. Сейчас, Мак. Потерпи. Он пьяно облизывается, шумно сглатывая, выгибаясь подо мной, и так доверчиво, так беззащитно прижимается, что от этого вполне может поехать крыша, что, кажется, только за это можно простить ему всё. — Митя, — зовёт на выдохе с коротким стоном, будто бредит, но не просыпается. — Митя… Только не говори мне уйти. Только не прогоняй. Я… — Тшшш, — шепчу, прижимая запястье к его губам и целуя в уголок глаза. — Ты сдохнешь без меня, — поглаживаю его по спутанным кудрям и целую ещё раз — в скулу, в висок, в изгиб брови. — Я знаю. Пей. Максим не вгрызается, не выходит ожидаемо из этого состояния полусна-полубреда, но осторожно обнимает губами ранку и со стоном сглатывает. Ещё и ещё. И скулит почти жалобно, когда я убираю запястье. — Вот так, — целую окровавленные губы, осторожно ловя рваный выдох. — Вот так, мой хороший. Вот так, мой мальчик, — фраза срывается с губ так споро и легко — как чужая — я не успеваю себя тормознуть. Максим вздрагивает и застывает, напрягаясь в моих руках. И вот сейчас, я почти уверен, сейчас он распахнёт свои нечеловеческие зелёные глазищи и уставится на меня, одним взглядом осведомляясь: «Ты охуел, смертный?» — но этого не происходит. И у меня будто последние предохранители перегорают. — Я люблю тебя, — шепчу, оглаживая и зацеловывая его руки, ловя эту восхитительную дрожь, чувствуя пульсацию под кожей и пачкая атлас кровью. — Люблю. Максим. До одурения, до умопомрачения, безумно я тебя люблю… Мак. Мак… Он вздрагивает и выгибается, обнимая меня, кажется, потеплевшими руками, рвано выдыхает, сжимает бока коленями, и я целую его снова — в шею, под кадык — и балдею, ощущая каждый вдох. — Ещё, — даже голос, кажется, становится другим, появляются какие-то осмысленные знакомые интонации. — Ещё… — Я тебя люблю, — шепчу, подхватывая Макса под затылок и утыкая мордой в шею. — Я люблю тебя. Ну же, давай, родной. Хлебни. Хлебни — тебе надо, Максим, — поглаживаю по затылку и прижимаю его теснее. — Кусай. И Мак кусает — все ещё сонно, заторможенно, неосознанно, но так осторожно и нежно, так, словно целует, а не прокусывает кожу, словно каждым прикосновением, даже бессознательным, просит прощения за причинённую боль. И от первого глотка становится тепло и спокойно. Привычная эйфория растекается по телу. Я прижимаю Максима к груди, стискивая в объятиях, и коротко жёстко выдыхаю. Мой. Мой придурок. От себя не сбежишь, Макс. Я не знаю, чего мне сейчас больше хочется… Близость Мака пьянит. Дурманит. Нежностью просто топит — сжать бы упырину до придушенного писка, до хруста, подмять под себя, втереть под кожу, чтобы раз и навсегда понял, что мы — одно целое. Мы — навсегда. Максим рвано выдыхает, прижимается ко мне, утыкаясь лбом в ключицу, и буквально за секунды становится теплее. — Мить, — шепчет едва различимо, поворачивает голову и открывает совершенно пьяные зелёные глаза, глядя в пространство теряющим точку фокусировки взглядом. — М? — в его взгляде хочется утонуть. Медленно перебираю подушечками пальцев потеплевшие серебристые прядки, склоняюсь над Маком, прикасаясь горячими губами к покрытому испариной лбу, и понимаю, что вот здесь и сейчас всё решается. — Что, мой мальчик? — рискую ещё раз, но Макс так мягко улыбается и так трепетно жмётся ко мне, что и ответа не нужно. Нежным мягким касанием сцеловываю полуулыбку, скользнувшую по лицу Мака, слизываю рваный выдох с полуоткрытых сухих губ, продолжая поглаживать ладонью шелковистые пряди. Максим совсем затихает в моих руках — абсолютное доверие и будто ожидание… Едва уловимо ведёт бёдрами, отираясь стояком о мой пах, и я срываюсь. Словно током прошибает. Рыкнув, впиваюсь в шершавый рот Макса — не целуя, трахая языком. Вылизываю, поочерёдно засасываю губы, мешая наши вкусы, и от поцелуя голову кружит, как в первый раз. А может, это и есть первый — теперь, когда осознали и окончательно приняли друг друга. Мак всхлипывает в губы, сминая под горячими ладонями плечи, оставляя обжигающие царапины от ногтей, и отвечает так горячо и правильно, так остро и ярко, что я верю, просто знаю: вот теперь это Максим, вот теперь он очнулся. — Я сплю? — немного отстраняясь, вопрошает мой упырь, рвано выдыхая. На припухших покрасневших губах улыбка, на дне всё ещё сонных глаз смешинки. Трещины на губах ещё не затягиваются, но жуткая, почти синюшная мертвенная бледность постепенно сходит. — Уже нет, — усмехаюсь, нависая, укладывая его на лопатки и подминая под себя. — Я прибить тебя хочу. Мак смеётся, ловит моё лицо в ладони и коротко целует в губы. — Интересный способ ты избрал, — и оплетает меня ногами. — Решил затрахать меня до смерти? — ржёт, падла, сверкнув окровавленным клыком. Усмехнувшись, мажу языком по скуле, спускаясь по изгибу шеи ниже, и довольно урчу: — Затрахать! Однозначно! Только зачем же до смерти? М? Родной? — сдавливаю губами бьющуюся венку и щекочу улыбкой кожу. — Я хочу трахать тебя снова и снова… И снова… Ты мой, — выдыхаю горячим шёпотом, обнимая губами мочку и слегка прихватывая её зубами. — И если для того, чтобы ты понял это, мне потребуется написать своё имя на твоей коже, не сомневайся — я напишу. И грёбаная регенерация не поможет! Максим ржёт. Как-то странно, почти истерично. Выгибается, поглаживая меня по затылку одной рукой, пока копошится в смятом атласе другой, и через секунду бухает на солнечное сплетение нож. Видать, тот самый, которого не оказалось под подушкой. И смотрит пронзительным взглядом люминесцирующих нечеловеческих зелёных глаз. — Пиши, — говорит почти с вызовом, почти чеканит, будто не он ещё минуту назад валялся замёрзшей сосулькой в полубреду. — Где напишешь? — А правда… Где же написать, — игриво хмыкаю, верчу нож в ладони и любуюсь отполированным до блеска лезвием. — Вот на лбу бы тебе написать, зараза! Но портить такую красоту… — сглатываю, удивляясь внезапно пришедшей мысли, и вмиг серьёзнею. — Максимилиан, — жёстко выдыхаю, перехватывая внимательный взгляд Мака, — я бы хотел написать на твоём запястье. А ты — на моём. Я хочу… Хочу соединить нашу кровь… — голос ломается до хрипоты. Я дико взволнован, и почему-то мне кажется… Это было. Точно уже было однажды. Мак обнимает меня, притягивая за затылок, оглаживает шею и плечи потеплевшими ладонями — весь он тёплый и больше не похож на покойника — и шепчет, выгибаясь подо мной: — Сердце, — мажет губами по скуле, по мочке уха, щекочет сбитым горячим дыханием кожу. — Пиши под сердцем. А кровь… — накрывает лезвие в моей ладони, заглядывает в глаза, переплетая наши пальцы, сжимает, и я чувствую, как первые тёплые капли, мешаясь, срываются куда-то в атлас. — Твоя кровь и моя, — перехватывает рукоятку свободной ладонью и вытаскивает нож, не разжимая пальцев. — Наша, — болью не обжигает. Даже не морщусь, чувствуя, как легко под лезвием расступается плоть. И тоже не ослабляю хватки, вдавливая кисть Максима в холодный скользкий атлас над головой. — Я всегда тебя нахожу, — выдыхаю, касаясь губами бьющейся на шее жилки. — Всегда, — голос чужой, слова не мои, и это должно бы пугать, но не пугает. Это уже было. Макс на сбитом выдохе свободной ладонью накрывает затылок, порывисто притягивая меня к себе, вжимая теснее, сминая в кулаке пряди волос. — Пиши, — требовательно выдыхает в ухо, прикусывает мочку, оттягивает, засасывая, и, скользнув ладонью по спине, оставляет пылающий росчерк от ногтей. — Пиши. И… Если ты когда-то снова меня бросишь… Если снова оставишь, я не прощу. — Мак, — шепчу, зацеловывая всё, до чего получается дотянуться. — Максимилиан. — Я не хочу снова наблюдать, как ты умираешь. Не смогу. — Обещаю, слышишь? — шепчу одними губами, сжимая ладонь ещё сильнее — так, что наши пальцы окрашиваются в багровый, и тяжёлые капли срываются с кистей на простыню. — Не оставлю. Никогда больше, — не отнимая руки, перехватываю нож удобнее и, оседлав Мака, ощупываю его потемневшим адреналиновым взглядом. С обожанием скольжу им по напряжённому лбу и, кажется, глубокая морщина меж светлых бровей разглаживается. Припухшие губы растягиваются в улыбке, и Макс выдыхает: — Пиши, ну! И я медленно, не разрывая спайки наших взглядов, веду лезвием под соском, чуть надавливая. — Я напишу выше. Вот здесь, — склоняюсь, мягко касаюсь губами кожи там, где собираюсь оставить свое имя, и сосредоточенно прошу: — А теперь не дыши. Расслабься. Максим улыбается и накрывает запястье ладонью. — Я не напрягался. Смелее, — на дне глаз искорки вспыхивают. — Мне не больно. Ну. Ты же храбрый? Давай. Поцелуешь после, — издевается, сволочь, и это подхлёстывает — я решаюсь. Мак только прикусывает губу и стискивает пальцы до хруста, когда тонкое лезвие выверенными росчерками скользит по коже, оставляя ровные глубокие отметины. Митя — моё имя — то, что было на груди Максимилиана всегда. Кажется, в каждой из своих жизней, я пишу своё имя на его груди, вот только регенерация всё стирает. Всегда. Но Мак говорит, что чувствует имя сердцем. Так сколько же отметин на твоём сердце, родной? Мак с шумом втягивает воздух и бормочет что-то непонятное, судорожно облизывая губы. Сейчас. Последняя буква, мой мальчик. Откладываю нож и мягкими, широкими мазками языка вылизываю багровое, сочащееся кровью, имя. Сейчас оно кажется живым. Мак крупно подрагивает, выгибается и так всхлипывает, что я больше не выдерживаю — не разжимая рук, зацеловываю всё, до чего могу дотянуться. И он притягивает за затылок, оплетает ногами, выгибается подо мной, постанывая и подрагивая, вжимаясь, чувствительно оглаживая спину, надавливая меж лопаток. Жарко. В насквозь промёрзшем склепе, продуваемом всеми ветрами, мне жарко. Будто адское пламя по венам течет. Кровь мешается с потом. Уже не разобрать, где чьё сердцебиение. Одно на двоих. И сбитое дыхание одно. И жжение от соли, попавшей на открытую рану, тоже одно. Не разжимая пальцев, рывком поднимаю Макса и, крутанув, усаживаю на бёдра. Наши взгляды плавятся друг о друга. Искрит. От солоноватого вязкого запаха крови стылый воздух в склепе кажется густым и тяжёлым. Нужно довести до конца. Закончить. Перед глазами хмельная дымка, но разум чётко знает, что мне нужно, и я вкладываю нож в руку Макса, жёстко чеканя: — Пиши! Максим устраивается удобнее, надавливая на плечи, легко опрокидывает меня на лопатки, выпрямляется, ёрзает на бёдрах, коротким мазком языка слизывает кровь с лезвия и, склоняясь над ухом, шепчет: — Останови меня, если что. Склоняется так, что от дыхания и шелковистых елозящих прядей волос щекотно, ведёт языком полоску, засасывает кожу до наливающейся багрянцем отметины и тут же начинает выводить буквы. Движения быстрые и лёгкие, лезвие острое. Почти не больно ровно до тех пор, пока на первом росчерке не начинают проступать рубиновые капли. Поджимаю подушечки пальцев на ногах и практически не дышу — ловлю каждую вспышку боли, запоминаю каждую эмоцию на лице Мака. У него никогда не дрожит рука. Он пишет своё имя уже в пятый? В десятый раз? Каждая новая буква взрывается ярким воспоминанием — ничего конкретного — штрихи, но их так много, что я словно попадаю в калейдоскоп. Голову кружит. Глаза Максима расплываются, пока не сливаются в большое искрящееся изумрудное пятно, и меня, кажется, на миг вырубает. Тепло, щекотно и контрастно. Почти больно, но так сладко, так до головокружения легко. Ощущение похоже на то, что испытываешь, когда в стельку пьяным прикрываешь глаза — всё кружится, набирая скорость. Мак урчит и слизывает проступающую кровь. Не просто слизывает — я чувствую, как он мажет кончиком языка по плоти, расступившейся под лезвием, как вылизывает букву за буквой, засасывая ровные края. Рассыпавшиеся по плечам каскадом кудри щекочут кожу на груди. Тёплое дыхание будоражит. Я чувствую, как часто бьётся сердце Максима, в каком дурном ритме. И моё вторит ему в унисон. Завораживает. Ощущение юркого языка Мака на рассечённой плоти сохраняется тягучим щекотным томлением. До дрожи. Это так… Запредельно близко и обжигающе ярко! Взаимная принадлежность. Полное единение. И до воя хочется больше. Ещё! Возбуждение ударной волной лупит в голову. Мысли путаются. В паху — лава. Диким желанием размазывает. Хочу. Макса. Сейчас. Насквозь! Не знаю, как, но в следующую секунду Максим оказывается на лопатках с широко разведёнными коленями. Наши взгляды прожигают друг друга. Никто не отводит глаз первым. Звериный магнетизм. Я не целую — кусаю его везде, где могу дотянуться. И не расцепляю наших ладоней. В местах порезов, кажется, уже срослась кожа и наша кровь циркулирует, мешаясь. Мы одно целое. Жадно впитываю каждый всхлип, каждый рваный вздох Мака, оставляя багряную цепочку поцелуев-укусов вдоль шеи, и с упоением прихватываю губами кожу под кадыком. Хочу его ещё ярче. Ещё больше. Чувствую пульсацию крови совсем рядом, мажу губами по изгибу шеи, с нажимом оглаживая кожу языком, и пьянею от предвкушения. Здесь кровь кажется вкуснее и слаще, тягучей… Может потому, что Мак особенно ярко реагирует, запрокидывая голову, и так призывно подставляется под укус, что от одного его вида ведёт. — Хлебни, ну! — неожиданно капризно просит и выгибается, притягивая меня свободной рукой за затылок. Оглаживает шею, плечи и спину, надавливает на поясницу, сжимая бока коленями, заставляя отереться, сминает ягодицу и тянет меня ближе. Теснее. Вплотную. Так, чтоб кожей к коже. Чтоб ни миллиметра между. Да. Именно так, родной. Чтобы ни миллиметра. Не хочу больше медлить. Вернее — просто не могу. От терпкого сладковатого запаха крови кружит голову. Она повсюду — под языком, под ладонью, продолжает сочиться из росчерков на груди. Её вязким солоноватым запахом пропитывается весь склеп. Хватаю ртом воздух, растворяясь в топких глазах Макса, и больше не медлю — ни секунды мимо нас. Стояк сам находит его тугую задницу. Отираюсь, нависая над ним, мажу головкой по расселине, проезжаясь меж ягодиц снова и снова, и утробно рычу, стискивая зубы на шее сильнее. Мак глухо стонет, ведёт бёдрами, подаваясь навстречу, и головка практически на сухую входит в его тесный зад. Шипим оба. Остро. До звёзд. Мак так часто дышит, сжимаясь и подрагивая, такой открытый и настоящий подо мной, что, блядь… Издав восторженный рык собственника, я срываюсь — мощным слитным движением бедёр вхожу на всю длину, сразу задавая дурноватый темп. Не позволяя привыкнуть, подстроиться — вбиваюсь в Макса мощными глубокими толчками, словно заявляю свои права на него. Мак вскрикивает, выгибаясь и хватая пересохшими губами раскаленный воздух, расчерчивает мне спину ногтями так, что я буквально чувствую, как по коже течёт кровь. Он выгибается и подаётся навстречу, ловя каждое моё движение на полпути, глухо стонет в ответ на каждый толчок, загребает окровавленными ладонями ткань простыни, и я уже не понимаю, где его кровь, где — моя. Просто ею пахнет. Тяжёлый солоновато-металлический запах, кажется, въедается в каменную кладку. Это не просто секс. Мы не трахаемся сейчас. Это похоже на понятный нам двоим ритуал, и я будто в трансе, слизывая испарину над верхней губой, ни на миг не сбавляю темпа — каждым следующим движением толкаюсь глубже, сильнее. Нависаю, стараясь скользнуть прессом по члену, вжать, прижать, втрахать, впитать. Максим рывком прижимает меня теснее, припечатывая грудью к груди. Сердцем к сердцу. С нажимом оглаживает взмокшую спину, оставляя на ней кровавые разводы, слизывает алые капли в ключицы, с плеча, и запрокидывает голову. На миг его взгляд становится осмысленным. Почти… Сквозь туманную дымку в башке доходит: плотоядным. Мак смотрит на меня так, будто хочет сожрать. И в следующую секунду опрокидывает на лопатки, лихо припечатывая, вышибая воздух из лёгких, седлая бёдра. Гроб под нами трещит и скрипит. Мак белозубо хищно скалится, демонстрируя острые клыки. Его глаза вспахивают совершенно демоническим светом. Мне даже на мгновение делается… — Страшно? — склоняясь, практически прижимаясь грудью к груди, свистящим шёпотом вопрошает Мак с демонической лыбой, и в следующую секунду, оскалившись, с рыком вгрызается в шею, сглатывая и наращивая темп. Глухо всхлипнув, запрокидывает голову и выгибается, сжимаясь вокруг моего стояка, подрагивая и сбито дыша, демонстрируя измазанные кровью губы и клыки. Вообще ничего человеческого. Светящиеся звериные глаза, ногти, которыми Мак оставляет царапины на руках и плечах… Но не страшно. Скорее своеобразно. Адреналинчик. С совершенно неуправляемым упырем, одуревшим от запаха крови, мне трахаться ещё не доводилось. Вот такой Макс — восхищает. И нет, не пугает. Теперь только доверие. Абсолютное. Запредельное. Только удобнее подставляю шею и, стиснув ягодицы до отметин, натягиваю его на стояк, вынуждая насадиться глубже. Максим вскрикивает и скалится. Под на удивление острыми ногтями с треском расступается атлас. Пух вздымается над гробом белыми снежинками. Перехватываю Макса под бёдра и, опрокидывая на спину, вхожу под другим углом. Пух взмывает в воздух облаком. Гроб опасно трещит. Мак со стоном запрокидывает голову, за ягодицы притягивая меня ближе, заставляя толкнуться глубже. Багира где-то истошно орёт. Я успеваю подумать, что мы разломаем гроб к чертям, и с глухим рыком вскрикиваю. Макс проходится ногтями по плечу и широким мазком языка слизывает кровь с ладони — медленно, пошло, бесстыже — и кончить можно от одного взгляда на него такого. Пот крупными градинами срывается с напряжённого лба на плечи Мака. Приподнимаюсь, упираюсь рукой в боковину гроба и под рваные всхлипы, переходящие в скулёж, мощно вбиваюсь в Максима. Ещё и ещё. До кровавых всполохов перед глазами. Дико. Яростно. При очередном толчке, дубовая доска с жалобным треском отваливается, и я, не успев сохранить равновесие, кажется, пронзаю Максима насквозь. Мак вскрикивает, выгибаясь дугой на сведённых лопатках, запрокидывает голову, широко распахивая глаза, жадно глотает напитанный запахом крови воздух и беззвучно орёт, раздирая мне плечи, ритмично сжимаясь и дрожа. И я кончаю следом, заваливая нас куда-то вперёд, взмывая веер пуха и отплёвываясь от назойливых перьев. Бля! Мак в разводах крови, засосах и укусах, с припухшими губами и вязкими каплями спермы на животе, с налипшим на ней пухом выглядит просто очаровательно. Рыкнув и сверкнув глазами, облизывается и под глухой треск опрокидывает меня на лопатки. Мы доламываем гроб к чертям. Кошак орёт где-то неподалёку так, будто март уже наступил. Максим седлает мои бёдра, ёрзает, мажет подушечкой указательного пальца по шее, через солнечное сплетение вниз, по животу… Облизывает палец и, сверкнув глазами, переводит смеющийся, вполне осмысленный взгляд на моё лицо. — Страшно? — улыбается, сверкая глазами снова, и целует припухшие росчерки на груди, собирающиеся в его имя. — «Истинный Узел», блядь, — ржу я, сминая его ягодицы, подтягивая Максима повыше и скользя ладонью вверх, чтобы собрать налипшие пушинки с влажной спины. — Роуз, — с испугом в голосе переигрываю, но понимаю это слишком поздно, всё-таки срываясь на ржание. — А ты можешь ещё так фарами посветить? — Я тебя загрызу! — следом срывается Макс, наше гулкое ржание гремит над склепом, над кладбищем, кажется, над всей деревушкой, и перепуганный Багира, жалобно мяукнув, с шелестом забивается под стол. — Не ешь меня! — продолжаю смеяться, сажусь в горе пуха, атласных лоскутов и дров, прижимая Максима к груди. — Во мне мало света! — получается почти как у истинной Красной Шапочки. — Я не сияю! Я невкусный! — Я тебя обожаю, — Мак смеётся и ерошит мокрые прядки моих волос. — Ты сияешь, сладкий, и даже не осознаешь, как ярко, — прижимается лбом к моему плечу и, целуя царапину, шепчет: — Я полечу, — сплевывает пух и мотает башкой. — Какой пиздец мы тут устроили! — почти восхищается, садится голой жопой на крышку саркофага и, оглядывая учинённый нами бардак, срывается на смех, запрокидывая голову. — О, малыш! — Мы развалили твой гроб, — улыбаюсь, перехватываю его за щиколотку и, прижимая ступнёй к плечу, целую косточку, скашивая взгляд снизу вверх. — Тебе больше негде прятаться от меня. Слезай, жопу застудишь. — Надо покурить, — Максим зачесывает пятерней назад взмокшие волосы и, соскальзывая на пол, шлёпает босыми ногами по стылому бетону. — И продолжить, — прихрамывает и выглядит, мягко говоря… Не очень. — Ты будешь? Молчу, облизывая его взглядом. Спина, блестящая от пота, вся в пуху и кровавых разводах, волосы взъерошены, плечи искусаны, шея в засосах, грудак в крови, ладони тоже, по бёдрам стекает сперма, как и по животу… Красавчик, в общем. Интересно, я так же хорош?..Байка о благих намерениях и относительности «рая» и «ада»
10 марта 2021 г., 22:53
Крупные хлопья снега, медленно кружась, оседают на землю и еловые лапы. От снегопада вокруг светло, почти как днём.
Вываливаюсь из автобуса, перехватываю сумки удобнее, прижимаю Багиру к груди и пару минут стою, вглядываясь в ночь. Отблески света фар вскоре скрываются за поворотом. Рёв двигателя растворяется в свисте ветра.
И больше никаких звуков. Никакого городского шума. Тихо. Слышно, как жалобно завывает ветер в кронах деревьев.
Пусто. И холодно.
Почему-то здесь холод ощущается острее.
Или в городе всё-таки теплее, или причиной тому осенний плащ — не знаю.
Медленно спускаюсь по грунтовке, миную занесённую снегом обочину и захожу в лес.
Вековые деревья тихо поскрипывают под порывами ветра. Снег на дороге почти не примят с вечера.
Утопаю по щиколотку, не спеша бреду в направлении кладбища, глубоко вдыхая запах хвои и морозной свежести.
Где-то на окраине деревни лает собака, едва различимо пахнет дымом и домашней выпечкой.
Все такое знакомое, но кажется почти забытым. Будто это было давным-давно. Будто в прошлой жизни и не со мной.
Багира глухо мяукает под плащом. Прижимаю его теснее и, спускаясь по склону, иду через замёрзшее болото к кладбищу. Сухие камыши тихо шуршат под порывами ветра.
Ныряю под еловые лапы, поднимаюсь на холм, перехожу просёлочную дорогу и ступаю за кладбищенские ворота.
Ноги ведут меня сами. Ни одной мысли в голове.
Просто холодно. До дрожи.
И тёплый Багира на груди совсем не согревает.
Добравшись до склепа, нахожу ключ и открываю тяжёлую дверь.
Внутри, кажется, ещё холоднее, чем снаружи. Слабо пахнет кровью, смесью масел и Митей.
Бросаю сумки на пол, отпускаю Багиру и, зябко ежась, скидываю плащ. Рвано выдыхаю облачко пара, веду плечами и, проходя по склепу, зажигаю свечи.
Холодно. Почему же здесь так дико холодно?..
Потому что ты разнежился в городе, придурок клыкастый. Вот, почему.
Быстро привык к хорошему. Теперь придётся долго и мучительно отвыкать, ломая себя и сращивая заново. Но ничего. Ты привыкнешь и к этому. Тебе не впервой за четыре сотни лет, дряхлая развалина.
А вот кошака жаль.
Багира переминается с лапы на лапу, жалобно мяукает, принюхивается и рыскает по помещению. Наверное, ищет Рыжего.
Тяжело выдыхаю, на миг прикрываю глаза и разминаю переносицу подушечками пальцев.
Хорош.
Надо с чего-то начинать.
Беру ведро и иду к колодцу за водой. И так раз десять. Вода, что была в таре в склепе, конечно, замёрзла, и оттает лишь весной.
Ничего. Это к лучшему.
Монотонная ходьба позволяет не думать ни о чём. Не думать — это как раз то, что надо. Не думать, умыть рожу, проспаться, а утром начать жизнь заново. В энный раз.
От острого желания грохнуть какую-то клыкастую когтистую тварюгу чешутся руки.
Неважно, какую. Просто грохнуть.
Снести башку, выпотрошить, вырвать хребет, переломать ребра, слушая мелодичный хруст костей… И купаться в фонтанах крови.
Долго. С удовольствием.
Чтобы это поскорее помогло вспомнить, что я сам мало чем отличаюсь от той дряни, на которую охочусь.
Но это потом. Вечером.
Обязательно найду кого-то и вырву ему кадык. Или сломаю ей хребет. Там уж будет видно.
А пока греется вода, перетряхиваю одеяла и перебиваю подушки.
Постельное пахнет Митькой. Может быть, совсем слабо, едва различимо. Но я этот запах ни с каким другим не спутаю и учую где угодно.
Хочется зарыться носом и дышать. Долго. Пока холодный атлас ещё хранит знакомый аромат его кожи и лёгкие нотки одеколона, пробивающиеся сквозь запах масел.
Мотаю башкой и прикусываю щеку изнутри.
Ты окончательно охуел и размяк, Макс?! Давай, ещё соплю тут пусти! Пусть, стекая, превратится в сосульку.
Не хватало, блядь…
Рвано выдыхаю, ёжусь и раздеваюсь, решая не разбирать сумки. Не сейчас. Всё после.
Парующая вода в лохани — как лёд. Холодно. До дрожи. Настолько холодно, что зуб не попадает на зуб.
Зато это почти отрезвляет.
Выбираюсь из воды и, шлёпая по каменному полу босыми ногами, направляюсь к столу. Нахожу под горой макулатуры помятую пачку и закуриваю без всякого удовольствия.
Странно и непривычно.
Прихватив початую бутылку коньяка, выхожу на крыльцо в полотенце на бёдрах и делаю большой глоток. Жидкость обжигает горло и зловонной мерзкой лужей стекает в желудок, но не согревает.
И это тоже странно. Коньяк, насколько помню, неплохой. Но сейчас не имеет ни вкуса, ни запаха, и совершенно не греет.
Холодно так, что колотить начинает, как в лихорадке.
Упрямо стою, глядя на стремительно светлеющее небо над покрытыми инеем мраморными надгробиями да старыми обелисками. Багира выходит на крыльцо следом, начинает тереться о голые ноги и жалобно мяукает дурным гласом.
В две затяжки докуриваю табак, вдыхаю облачко пара вместе с дымом, подхватываю кота и, возвращаясь в склеп, сразу юркаю в гроб.
Свечи тихо потрескивают, догорая. Багира продолжает истошно орать и рыскать по помещению.
Одеяло пахнет Митей. Подушка пахнет Митей. Всё здесь им пахнет.
Утыкаюсь в холодный атлас носом, прикрываю глаза, чувствуя, как покалывают замёрзшие ноги, ёрзаю, вожусь, но постепенно согреваюсь. И, стоит только теплу растечься по телу, моментально проваливаюсь в сон.
Разбирать сумки, думать, за какое дело теперь взяться и куда податься дальше — это я буду уже вечером. Сейчас просто спать. Пока постельное ещё хранит знакомый запах.