Имя мне — легион

NC-17
Завершён
151
автор
Размер:
46 страниц, 15 152 слова, 8 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
151 Нравится 50 Отзывы 29 В сборник

6. Уныние

Настройки
Саша открывает глаза и жмурится, чувствуя, как голову словно пережало с силой терновым венцом. Свет из окон бьёт по глазам, от света из окон раскалывается голова, и это заставляет его растянуть губы в дрожащей усмешке, от которой в висках болезненно ноет ещё больше. Больно — это значит ты живой: больно — это значит есть, чему болеть; не болит ничего только у мёртвых. А ещё свет слишком яркий — Саша уверен, если бы он умер, его бы ждали котлы да вилы, а не холодная светлая белизна. Он с трудом фокусирует зрение — без линз все плывёт, все кружится, становится цветными пятнами. От напряжения голова и вовсе взрывается. Это ничего. Это можно потерпеть — главное понять сейчас, где он находится и что происходит; главное вспомнить, что было до этого; главное выдохнуть и привести мысли в порядок. А о том, что больно до дрожи, он подумает после. Яркое пятно, напоминающее ему пламя — обычное, не колдовское, человеческий огонь — оказывается на поверку чьими-то пышными, чуть вьющимися прядями, и Саша выдыхает, чувствуя себя если не в порядке, то по крайней мере в безопасности. Лена поворачивается к нему и с грохотом ставит на стол какую-то посудину, которую до сих пор держала в руках. Саша не видит её лица, поэтому может только додумывать: улыбается ли она одновременно губами, глазами и немножко сердцем или смотрит на него строго, нахмурив брови и сжав жёсткую уверенную линию рта. Саша не может знать наверняка. Но строить догадки, пожалуй, все-таки не совсем его стиль. Он вслепую хлопает ладонью по тумбочке рядом с кроватью — и каким-то чудом нащупывает дужку. Дужка массивная и тяжёлая, за ней с противным звуком тянутся все очки целиком, и Саша морщится — от звуков, от нового мельтешения (мимика, видимо, в его положении пока — неоправданная роскошь), от подкатившей к горлу тошноты. Ему паршиво пиздец. Ему кажется, так чувствовал себя Прометей, каждый день оживающий для того, чтобы измучиться снова — он открыл глаза пару минут назад, и ему уже плохо настолько, что хочется снова провалиться в темноту. Темнота не пытается заставить его проблеваться желчью как следует или возжелать отрезать самому себе голову, лишь бы больше не болела. В этом её безусловный плюс и безукоризненное преимущество. Он все же цепляет очки на нос — хочется все-таки видеть хоть что-то кроме ярких тошнотворных пятен, раз уж темнота пока недоступна по ряду причин. Очки кажутся чем-то из прошлой жизни. Он давно перешёл на линзы — очки слишком легко сломать, а то и разбить стёклами внутрь и забив хрусталик осколками до основания. Очки в его жизни были ещё до начала всего этого безумия, и Саше в них одновременно дискомфортно и очень спокойно, словно два стеклышка и металлическая полоска прячут его в какой-то воображаемый домик. Объяснить бы ещё разваливающемуся на куски телу, что домик ему не нужен — ему нужна передовая, кровь и огонь; и это даже не искусная ложь самому себе. Просто мессии тоже иногда устают, ведь правда? Лена смотрит на него устало и хмуро, капельку по-матерински; Лена почти не злится, но Саша точно знает: если они начнут говорить, Лена вспыхнет как сухой хворост, и тогда полетят головы. Лена, пожалуй, слишком много переняла у своей маленькой, но чертовски опасной женщины. Саша смотрит, как на ленином красивом лисьем личике проступает тяжёлое, взрослое неодобрение. Саша, даром, что сам провозгласил себя мессией и мессиром, на секунду чувствует себя провинившимся ребёнком, на которого злятся. Злится кто-то важный, ценный и дорогой, от чего стыдно вдвойне. Хочется почему-то извиниться. И тут же он злится сам на себя. Ему не шесть и даже не шестнадцать, чтобы чувствовать себя школьником, порвавшим штаны, пока прыгал с дерева. Саша гордо вздергивает подбородок, стискивая зубы от того, как в виски словно впиваются две тупые дрели, и смотрит на Лену с вызовом. Она вздыхает. Она, кажется, от этой демонстративности начинает воспринимать его как ершистого подростка только сильнее, и это так ожидаемо, что он медленно выдыхает через нос, стараясь больше не делать резких движений и не тревожить несчастную голову. Она и без того слишком много пережила. Лена подходит ближе, держа в тонких ладонях таблетки и вонючую, явно самодельную мазь. Саша старается не морщиться от запаха — чтобы не нагнетать и чтобы больше ничего, блять, не болело. Он глотает таблетку, не жуя, и жадно запивает её водой — глотать больно, но горло дерёт словно наждачкой, и Саша впервые задумывается о том, сколько же он провел в отключке. За окном день, но это не показатель — когда они уходили из пропахшей потом, сексом и пламенем комнаты, был тёплый вечер, и пройти могла как ночь, так и несколько суток. Лена начинает втирать мазь ему в виски, — их словно взрывают по новой — мажет скулу, подбородок и правую бровь. Саша боится думать о том, как выглядит его лицо — уж не как перемолотый ли фарш. — Я надолго?.. — он спрашивает негромко, но звук словно ударяет его по ушам; собственный голос кажется хриплым, сорванным и совершенно незнакомым. Лена качает головой, опускается изящно, словно лёгкая хрупкая машина для убийств, на колченогую табуретку рядом с кроватью. Лена берет его руку, мягко втирая в разбитые костяшки мазь, а на деле — просто сжимая пальцы, успокаивая и держа. — Два с половиной дня, — мягко говорит она, явно сдерживая недовольство и злость, и Саша искренне ей за это благодарен. — Мы тебя еле вытащили. Яр... Яр. Саша последнее, что помнит — его глаза. Огромные, синие, горящие. Перепуганные. Сумасшедшие. Их окружают со всех сторон. Саша с досадой думает, что они вдвоём себя очаровательно-опрометчиво-убийственно переоценили. Идти вдвоём против целой толпы, против тех, кто уже перебил половину отряда отличных бойцов — удивительное безрассудство. Может быть, с другой стороны, их немного оправдывают обстоятельства — камон, кто вообще принимает здравые решения после охуенного секса; к тому же, они оба никогда не были замечены в здравомыслии; и все же — это абсолютный и феерический проеб. Саша даже готов признать, что они оба конкретно облажались с таким неподражаемым умением оценивать собственные силы. И ладно он со своим комплексом бога и плясками на собственной могиле со смертью под руку, но Яр — его мир, его покой, его тишина — стоит здесь рука об руку и скалится так ярко, что Саше глаза слепит. И мерещится за яркостью хлипкая истерика. Саша улыбается так же как он. Широко и жадно, светя крупными клыками и бесшабашно сжимая ярову руку. Их бы расстреляли прямо здесь, посреди площади, уже за одно это, правда? За то, что они сплетают пальцы у них на глазах, за то, что им ни разу не стыдно. Им хорошо. Саша думает, что мог бы, пожалуй, рядом с ним умереть — если бы не осталось шанса на то, чтобы выжил хотя бы кто-то, если бы это был их последний день на земле, и завтрашний день бы не настал, и страшный суд бы был ближе, чем все остальное — Саша бы мог умереть вот так, держа его за руку и ни о чем не жалея. Как в сопливой песенке Флёр — и в один день, и взявшись за руки, и не пожалев ни на миг ни о чем. Слабоумие и отвага, честное слово. Вот такая в стране оппозиция — сплошь влюбленные психи. Яр смотрит на него так влюблённо, что Саше не жалко за этот взгляд умереть. Саше за этот взгляд вообще ничего не жалко — ни себя, ни других, ни мира, ни города. Только вот умирать с таким взглядом — преступление против человечества. С таким взглядом нужно жить, гореть и сражаться за все то лучшее, что в мире есть. А Саша — ну а что Саша, Саше себя не жалко. Жалко только время, которое они могут ещё провести вдвоём. Жалко того, сколько всего ещё у них не случилось. Только жалеть поздно, когда в воздухе уже пахнет пламенем, кровью, смертью; жалеть незачем, когда ветер дует в лицо, а в глаза смотрят синим взглядом цвета горящей серы. Яр, кажется, думает, что они умирают вместе. Сюрприз. Саша отталкивает его от себя подальше, — так, чтобы он не попал под линию огня — улыбается ещё шире, так, чтобы совсем безумно и выдыхает громко, на всю площадь, и при этом так, чтобы интимно до мурашек у самого себя: — Я люблю тебя. Ярик смотрит — смотрит своими огромными, синими, горящими, перепуганными, сумасшедшими глазами. А Сашу сносит волной чьего-то чёрного пламени и впечатывает в стенку, ломая кости. И он к р и ч и т. Лена ласково гладит его по руке, позволяя пережить жутковатую стычку снова. Саша смотрит перед собой в стену, прокручивая раз за разом в голове — он и правда мог умереть, он был на грани, на самом краю, и на этот раз все было чертовски всерьёз. Страх приходит запоздало — только сейчас. Ему по-детски хочется спрятаться под одеяло от этих мыслей о собственной смерти. Это глупо и очень бессмысленно — он уже бывал на волосок от смерти, он знает, что это такое, просто сейчас все до дрожи иначе. У него есть не просто ради чего можно сражаться и умирать. У него есть то, ради чего стоит жить, и если он все же не смог его защитить, это будет страшнее всего. Мысль неожиданно бьёт по щеке наотмашь. Что, если всего этого оказалось недостаточно? Что, если Яра все-таки тронули, и его здесь нет? Он сжимает ленину ладошку так, что ей, наверное, больно; у него самого ногти впиваются в мякоть ладоней. — Как он? Лена хмыкает, и Саша немного выдыхает. Лена не выглядит потерянной, виноватой или печальной; Лена даже недовольной выглядит не настолько, и это даёт своеобразное утешение: если она считает, что все в порядке, значит, все и правда в порядке. — Его Даша с Василисой увели, — говорит она, косясь на дверь так, словно толпа любопытных девчонок может подслушивать их прямо сейчас. — Поспать немного. Я разбужу. Саша смотрит на неё в упор, практически не мигая. Не только потому, что так не настолько болят глаза; ему почти хочется, чтобы Лена высказала сейчас все то, что горит у неё на сердце, чтобы недоговоренные слова не повисли в воздухе огненными письменами. Лена улыбается одними уголками рта, не размыкая губ, устало и невесело. Саша трёт свободной рукой зудящую ключицу. — Ты его любишь? — вместо тысячи нотаций и ворчливых, сердитых слов, вместо тысячи криков и скандалов она задаёт самый простой в мире вопрос, и Саша кивает с легчайшим сердцем. — Тогда учись бояться не только за него, но и за себя. Саша ершится — он понимает, что она права, он верит и знает, что Яру он нужен живой, а не герой, но что-то внутри тянется язвить и резко спорить с ней. — Сама-то, — бросает он; говорить больно, но не говорить — не получается. — Ты здесь же валялась, на этой же койке, и что-то не думала о том, что тебе нужно за себя бояться ради неё. Лена встаёт со стула с шумным выдохом, но вроде бы даже не сердится — просто психует. Они все здесь немного чересчур эмоциональные — это если не сказать отбитые наглухо. Саша провожает её взглядом — прямая спина, вывернутые лопатки, рыжая копна волос. Лена оборачивается в дверях. — Я готова научиться бояться для неё, — говорит она слишком мягко для того, как резко говорил с ней он, и ему моментально становится стыдно. — Разбужу Ярика. Она выходит, плотно прикрывает за собой дверь, и Саша бессильно откидывается на подушку. Голова ноет. Когда он открывает глаза, вместо Лены в дверях стоит Яр. Яр смотрит на него в упор, устало прислонившись к косяку щекой и плечом; у него лицо немного осунулось и побледнело, словно он совсем не ел эти два дня, а в мешки под глазами можно запихнуть все золото, которое они накопили для демонстраций, но замечает Саша даже не это. У Яра из глаз — сизых, практически серых, совсем не таких, как Саша привык — катятся слезы. Они крупные, тяжёлые и наверняка горячие; они срываются с подбородка, капая на ключицы и ворот толстовки, и Яр даже не пытается их вытирать. От этого становится совсем страшно. Он просто стоит и плачет, словно не выплакался до этого весь, целиком, а Саша пошевелиться не может от него вот такого. Непривычно хрупкого, незнакомо ранимого. Саша впервые понимает, как просто его сломать — его, сумасшедшего артиста, безумного революционера. Слишком просто. Саша тянет к нему руки, игнорируя боль во всем теле — он до сих пор не в курсе, сколько костей умудрился переломать, но болят как будто на всякий случай все. — Ясенька, что ты?.. — он спрашивает потерянно и разбито, незнакомо вовсе, словно кто-то другой вместо него. Яр смотрит в глаза и плачет. И всхлипывает вдруг — задушенно, надтреснуто, как разбивающееся стекло. Саша старается не думать о том, что разбиваются сейчас они оба. Господи, помоги мне выжить среди этой смертной любви. Саша продолжает протягивать ему руки — словно к чуду, словно в молитве, словно грешник в попытке исцелиться от мессии, и Яр, отмерев и продолжая глотать текущие без остановки слезы, подходит и осторожно устраивается на самом краю кровати. Кровать на двоих явно не рассчитана, и им места мало до ужаса, и Саше все ещё больно лежать вот так, вплотную, почти кожа к коже, но ему — нужно. Ему необходимо — чувствовать, понимать, верить. Быть. Ярик, кажется, не бьёт его только потому, что на Саше живого места, куда можно ударить и не добить насмерть, просто не осталось. Ярик просто утыкается носом ему в плечо и позволяет себе всхлипнуть ещё раз. И ещё, и ещё — он ревёт взахлёб, тихо, стеклянно и страшно, пропитывая сашину кофту слезами, ловя судорожно губами холодный воздух. Саша даже обнять его толком, крепко, до хруста костей не может, утешить не может, уберечь. Он только руку устраивает между красивых точеных лопаток, грея и охраняя чужую спину. Он только сейчас вот и здесь понимает, о чем говорила Лена: беречь себя, чтобы беречь его. Сложно и просто одновременно. Странно и правильно, смешно и грустно — сплошной, блять, оксюморон. Яр, выплакав все страшное и одинокое, все накопившееся, просто замирает, прижавшись лбом к плечу, на несколько долгих минут, и Саша целует его бережно в макушку и виски. Яр ощущается куколкой из стекла — тронешь неправильно, и разлетится. Он изо всех сил старается правильно. Ярик поднимает голову и смотрит ему в глаза заплаканными и покрасневшими. Пугающе юный, пугающе хрупкий, пугающе сломанный — и все равно такой потрясающий. Саша почти швами наружу выворачивается от нежности. Ярик мягко гладит его по спутанным, грязным и наверняка кое-где подпаленным волосам. Ярик льнет к нему весь, как котёнок, жмется, словно без Саши ужасно замерзал, и даже не злится на него и весь мир, как злилась Вера, когда Лена лежала неподвижно и сломано на этой самой кровати. Их всех так блядски легко разбить, кто бы знал, господи. Яр внимательно смотрит в глаза. Заглядывает так, словно надеется в сашиных, наверняка тоже посеревших радужках разглядеть ответы на все свои вопросы разом. Жаль, что не выйдет. — Зачем это все? — он выговаривает неожиданно чётко и внятно, хотя у него губы, блять, ходуном ходят, как у больного. — Я не знаю, зачем это все, Саш, больше не знаю. Ребята умирают, ты чуть не умер... Ради чего? Саша смотрит ему в глаза, чуть подаётся вперёд, касаясь носом носа. Мог бы — встряхнул за плечи и выцедил в лицо, чтобы не сдавался, не переставал гореть и верить в свое, только вот не получится, не сможется, и он может только смотреть. От этого все вдруг становится не горячим и яростным, не сердитым и уверенным. Все становится до трепетного нежным. Таким, как у них ещё не было никогда, ни разу; не выпадало ещё вот так собираться вдвоём из осколков, глядя друг другу в глаза. Что ж, сука, может быть интимнее, а? Саша все ещё гладит его невесомо между лопаток. Нежничает с ним и пытается беречь себя — он мог бы все-таки плюнуть на все, сгрести его в охапку, кому-то что-то да доказать, только вот некому и незачем. Яр знает, что ему больно. Саша и сам знает, что ему больно. А больше ничего и не важно, на самом деле. Саша гладит его между лопаток и думает, что здесь могли бы расти крылья. Они, может, и растут — где-нибудь в другой жизни. Не с ними. Не для них. Не так. — Революция не умирает, Яр, — он говорит это как-то неожиданно тихо, неожиданно истово, словно молитву. — Как бы нас ни жгли и ни стреляли, как бы ни пытались заткнуть, затоптать, спрятать под полами и сделать вид, что нас не существует. Мы существуем. Всегда будем. Ярик обжигает его хмурым чужим сизым взглядом из-под ресниц, и в этом взгляде больше нет всепрощающего надломленного Христа, в этом взгляде любовь не висит на кресте, и это гораздо честнее и по-яровски. Саше больно улыбаться, — губы у него, судя по ощущениям тоже больше похожи на сырое мясо — но он все-таки тянет их в чем-то похожем на гримасу. — А если я не хочу, чтобы не умирала она? — у артиста в голосе вызов и сталь, и Саша устало закрывает глаза — ему нравится на Яра смотреть, но от света все-таки ужасно больно ещё. — Если плевать я хотел. Я хочу, чтобы не умирал ты. Ни за меня, ни за неё, ни за что-то ещё. Эгоистично, да? А мне похуй. Саша улыбается непослушными губами его ершистости ещё шире. Губы, похоже, рвутся ещё сильнее, но из него рвётся хоть что-то, потому что пусть Ярик лучше злится и ругает всех и вся, чем плачет сломанной детской игрушкой. Есть вещи страшнее смерти, пожалуй, он теперь знает. Сломать его — одна из таких. Саша целует его в лоб — и Ярик не Иисус, и в этом поцелуе нет ни капли от "радуйся, учитель", — лишь чистая нежность из глаз и пор — но в прикосновении все равно сквозит чем-то отчаянным. — Я — революция, — сипловато говорит он. — И я не умру. И сам в это верит. Яр прижимается к нему, чуть дрожа и все ещё немного умирая внутри. Саша умирает вполне себе снаружи, но всё-таки прижимается в ответ. Больно — это значит ты живой. Вот и хорошо. — Не признавайся мне в любви больше посреди боя, — ворчит Яр ему в ключицы. — Это жестоко. Пиздец как жестоко. Саше вообще-то кажется, что это пиздец как романтично, но он самоотверженно кивает и укладывает подбородок Яру на макушку. — Положи меня, как печать, на сердце твоё, как перстень, — тихо начинает он наизусть, — на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь... Ярик засыпает под Песню Песней и дышит мерно, щекоча кожу дыханием. Саше почти не больно.
151 Нравится 50 Отзывы 29 В сборник
Отзывы (5)