A beautiful liar, Love for him is pain. The temples are now burning, Our faith caught up in flames. I need a new direction, Cause I have lost my way.(с)
XV
- Скорей, скорей! – кричал мчащийся через лес всадник. Тёмно-лиловая накидка развевалась позади, из-за бешеной скорости даже не цепляясь за ветки. Двое гвардейцев, что скакали следом, едва поспевали, тихо бранясь на острые сучья, и нещадно хлестали своих лошадей. Топот копыт и треск ломающихся веток заглушал остальные звуки, и троица не сразу услышала гневный оклик, раздавшийся из чащи. Вскоре они были вынуждены остановиться: дорогу им преградил человек на белом коне, весь вид которого говорил о том, что он знатен, силён, и не потерпит неповиновения. Взгляд его налитых кровью глаз был совершенно безумен. - Шевалье де Рошфор! Кажется, прошлым вечером вы срочно прихворали и отбыли обратно в Париж? Что же вы делаете здесь? Неужели несварение так и не выпустило вас из лесу? - Ах, Ваше сиятельство, граф де Ла Фер! Вы бесконечно любезны, - положив руку на эфес, названный Рошфором выпрямился в седле и добавил, - Я внезапно нашёл своё недомогание слишком незначительным, чтобы прогуливать службу. И вы великолепно выглядите, граф. Как поживает ваша очаровательная супруга? Глаза Арманда сверкнули непонятным Рошфору злом, а вмиг побелевшие губы дрогнули в гневной ухмылке, но не произнесли ни звука. - Теперь же, Ваша светлость, попрошу нас пропустить. - Возвращайтесь туда, откуда приехали, сударь! – выкрикнул де Ла Фер, молниеносно обнажая шпагу, - Или возомнили себя бессмертным? - Займитесь им, - вполголоса приказал Рошфор гвардейцам, - Удерживайте как можно дольше. Пользуясь короткой паузой, дворянин в лиловом плаще поставил лошадь на дыбы и рванул с места, слыша, как за спиной зазвенели клинки. Над этим лязгом возвышался, словно рык медведя над шумящим лесом, голос: - Ты трус, Рошфор! Ты жалкий трус! Мчась дальше сквозь густые заросли, Сезар де Рошфор молился Небу и Аду о том, чтобы его бойцам удалось задержать Арманда хотя бы на четверть часа. Он прекрасно понимал, что двое из лучших молодцов гвардии не смогут одолеть графа, превосходно фехтующего обеими руками, даже когда обе ранены. Каждая минута была дорога, даря смутную надежду на успешный побег искомой личности. Прошло не более десяти минут, прежде чем Рошфор оказался в небольшой рощице у графского замка, в самом конце которой стоял высокий раскидистый дуб. Чуть поодаль виднелся пруд, и блики воды, отражающие внезапно родившееся из туч солнце, ослепляли. Закрываясь рукой от яркого света, Рошфор повёл лошадь вперёд, ближе к дубу, нижние ветви которого утопали в траве. - Поздно… - прошептал он, глядя в зелёную крону. Бесконечностью показалось небольшое расстояние, что отделяло его от повешенной, которая не подавала признаков жизни. Её руки были связаны за спиной, а лицо скрыто за растрёпанными волосами, которые кое-где свисали вырванными клочьями. Алое её платье, некогда роскошное, было изодрано и перепачкано. И именно это платье, сшитое из самого дорогого атласа, открыло потрясённому Рошфору то, что перед ним тело отнюдь не женщины. Изорванная ткань открывала слишком много мертвенно-бледной плоти. Недолго думая, дворянин обхватил тощие бёдра и потянулся за ножом, собираясь перерезать верёвку, как вдруг ушей его достиг слабый хрип. Рука уловила мелкую дрожь, и от неожиданности он выронил нож. Не было времени гадать, жив мальчик ещё, или агония необратима, но надежда исполнить приказ вернулась, и, выхватив шпагу, он одним махом перерубил толстую верёвку. На плечо упало лёгкое, терзаемое судорогами тело, покрытое ожогами и синяками, тошнотворною волной поднимая в нём отвращение к хозяину имения. Все прочие признаки насилия заставили содрогнуться даже его, видавшего виды вояку. Распустив петлю, что сжимала тонкую посиневшую шею, он соскочил с лошади, и бросился к пруду. Устланная водяными лилиями, вода искрилась на солнце странными изумрудными бликами, хотя сама была черна, как опал. Опустив свою ношу у кромки пруда, Рошфор прислушался – полноценное дыхание не восстанавливалось, но сердце давало редкие удары. В этот момент, казалось ему, стихло пение птиц, и тёмно-зелёное марево сильнее сгустилось над водоёмом. Дворянин смотрел на красивое, совершенно детское, белое лицо, на котором застыли боль, слёзы и кровь, что двумя дорожками от носа пачкала губы, и чувствовал, как нутро скручивается в бессильной ярости. Варварство. Надломленный цветок, чьи безупречные линии шеи от ключиц до острого подбородка уродовала багровая поперечная полоса. Солнце душно светило из-за свинцовых туч, и дворянин почувствовал, что впадает в некое торжественное оцепенение, словно вот-вот случится нечто великое. И случилось оно, когда мальчик распахнул глаза с кроваво-красными белками, резко закашлялся, и стал судорожно хватать воздух. Опомнившись, Рошфор аккуратно перевернул его на бок, так, что щеки его касалась вода, которая тут же окрасилась алым - горлом хлынула кровь. На миг мужчина пожалел о спасении, поскольку признаки напоминали внутреннее кровотечение и перелом шеи, но когда юноша сам попытался зачерпнуть воды, понял, что шанс на жизнь ещё есть. Де Рошфор стал помогать ему, смывая кровь и засохшие слёзы, убрал со лба налипшие волосы, и когда кашель немного приутих, и кровь не шла, помог перелечь на сухую траву, устроив голову найдёныша на своих коленях. Мальчик дышал, но взгляд его оставался невидящим. Он судорожно втягивал воздух, то и дело закашливаясь, и глядел в пустоту, внушая Рошфору ещё большую жалость. Сухие, до сих пор синеватые губы едва заметно шевелились, и то, что читалось по ним, было ужасно при всей прелести беззвучных слов. - Je ne suis pas coupable… Je t`aime, Je t`aime… * Дворянин отвернулся и сплюнул, испытав крайнее отвращения к де Ла Феру. Освобождая руки юноши, он обратил внимание на то, с какой силой они были связаны, словно неудавшимся убийцей всю жизнь управляла неудержимая ненависть к своей жертве. Синие полосы и кровь тёмными браслетами перерезали слабые запястья, а на тело ниже ключиц смотреть было больно: белые разводы на подоле платья свидетельствовали о низком надругательстве; ожоги чёрными клеймами зияли на плечах, животе и бёдрах. Рошфор поправил сбившиеся лохмотья, прикрывая нагое тело, которое нещадно бил озноб. Воплощённое зло. Преступление было слишком красноречиво в своей молчаливости. Мальчик. Красивый мальчик. Попытка убийства, дабы скрыть всю правду о себе. Либо же… Взглянув на плечо, де Рошфор горестно вздохнул – маленький чёрный ирис, знак Валуа, был выжжен. Скорее всего, раскалённой рукоятью шпаги или кинжала. Такими же были ожоги и в других местах. Демон. _____________ *- Я не виноват. Я люблю тебя. (фр.) Пора было покидать злосчастное место. Сезар де Рошфор поднялся с земли и вдруг услышал топот копыт неподалёку, периодически перебиваемый скрежетом клинков. Он знал, что его самого будут разыскивать мушкетеры короля, а Арманд, рано или поздно, расправится с его гвардейцами. По-видимому, две первые силы встретились, и вскоре будут у замка, который – Рошфор это знал, - теперь переходил в распоряжение короля. Уходить с тяжелораненым было сложной задачей, но именно мальчик без имени, был целью. Когда Рошфора посылали за «графиней де Ла Фер», ему назвали несколько примет на всякий случай, но одна из главных была зверски уничтожена калёным железом, а пол жертвы вовсе стал неожиданностью. И теперь, когда везти искалеченного куда-либо можно было только в карете, Рошфор должен был незаметно вывезти его из лесу верхом. Лоб мальчика стал горячим и сухим, а полуприкрытые слезящиеся глаза бессильно закатывались, когда он пытался открыть их. Тонкая кисть безвольно лежала в воде, и своим видом юный Гиацинт напоминал невольному спасителю своему затоптанный на мостовой цветок, выпавший из корзины цветочницы. При этом он так естественно выглядел на берегу, среди лилий и кувшинок, что безумная мысль о том, что юноша принадлежит одному этому месту на всей земле, на миг овладела умом де Рошфора. Женское платье, мгновение назад казавшееся глумливым издевательством, казалось единственно правильной для него одеждой. «Во всём виноват чёрный пруд» - нелепая мысль слишком навязчива. Не раздумывая дальше, дворянин приподнял юношу с земли, получая сдавленный хрип в ответ. Не без усилий взобравшись в седло, он укутал ценную ношу в свою накидку и привязал его к себе за талию куском ткани. Напоследок окинув взглядом зловещие очертания бывшего графского замка, Рошфор пришпорил коня и пустился в путь, который был неблизким и опасным. Слух опытного воина улавливал любые, даже незначительные звуки, и когда далеко позади он услышал крики и конское ржание, понял, как вовремя он приехал в то страшное место, и как вовремя его покинул. Теперь оставалось в сохранности доставить мальчика тому, кто за ним посылал.***
Отвратительное чувство, будто голову набили ватой, а потом выбросили в невесомость. Опустошенность. Нарастающая паника от незнания, где находишься, и почему так холодно внутри. Глухо звучащие чужие голоса. А мысли вьются вокруг единственного - после продолжаешь думать о том же, о чём думал до. Я шёл рядом, касался гроба, нёс цветы тебе, и хоронил не глядя. Выпавшие волосы и измождённое тело? Я видел тебя и в худшем виде. Какая разница, какой, только бы увидеть, прикоснуться, хотя бы в последний раз. И поцеловать осязаемого… снова мёртвого. Почему снова мёртвого?! Почему всегда так? Зачем отсылать так далеко и приходить призраком, когда мог заполучить меня просто – здесь, на земле! Дать мне работу, повышать почти каждые полгода, но общаться через других, а в итоге отослать и самому умереть вдали. Что же ты наделал… Попытка открыть глаза ни к чему не приводит – на них повязка. Как и попытки пошевелиться. Полная обездвиженность. Снова вьюнки? Да. Ты меня не любишь и не любил никогда. Тогда зачем затеял этот театр? Беспомощное мычание и хрипы вместо собственного голоса. И мерзкое, отвратительное ощущение чужой руки на лбу. Тёплой. Где мой любимый запах ладана? «Он просыпается?» - даже сквозь неестественно плотный воздух, голос звучит знакомо. Ткань скользнула по переносице. Том делает резкий вдох, с усилием приподнимая тяжёлые веки, и в узкой щёлке появляются цветные пятна: «Том, сынок…» Папа? События, растянутые на неопределённое время, захватывают память хаосом. Ла Фер, гостиница, тексты, приезд Уоррена, библиотека, ноут, Лавендер, письма, ночи… Он больше не придёт. Похороны, дом, его комната, его роман. Картинки смазываются, оставляя единственное, болезненное: «он не придёт». Реальность возвращается не вовремя, когда у Тома нет сил даже на дыхание. Он так и не задал главного вопроса. Резкий запах медикаментов возвращает в реальность вместе с болью, которую неспособно утолить ни одно лекарство. Кроме смерти. Эллиот уверен, что так. Но такой роскоши ему не видать, и вопросов всё больше с каждым вдохом. Вдохи эти Том ненавидит, потому что каждым из них обязан чёрным крыльям. А ещё Том понимает, где находится. Перешёптывания медиков и употребляемые термины – он достаточно знает латынь, чтобы понять элементарное. И он - не шизик, и ему не место в психушке. Он нормален. Он ясно помнит, что ему стало плохо в доме на Силвер-Лейк. Сердечный приступ или банальный обморок, но не то, о чём они говорят. Первое, что Том делает – это просит пить, и кто-то заботливо меняет его положение, поднося к губам стакан. И сколько ни пей, на языке всё равно сухо. И это очень напоминает ему кое-что. Так и не напившись, он с усилием приподнимает веки и наблюдает две пары глаз: одни - перепуганные, несчастные, ввалившиеся от недосыпания. Другие - полные профессионального безразличия и снисходительности. Взгляд быстро обегает помещение: бледно-зелёные стены и белый потолок; белая мебель и бледно-зелёные простыни – какое разнообразие! Рядом с кроватью - столик со всякой медицинской всячиной, который сразу хочется разнести к чертям. Капельница: сразу ясно, отчего так ноют вены. Если бы не был привязан, нах*й разбил бы тут всё и ушёл. Потому что нормален! - Это очень хорошая больница, но скоро мы уйдём отсюда, - отец на миг прерывает поток мыслей Тома. Улыбается и мягко проводит рукой по его щеке. Целует в лоб, - Если бы ты знал, сынок, сколько мы пережили… - Почему я здесь? Это не реанимация. Тому совсем не хочется выслушивать, что они пережили. Они ничего не скажут, а он не маленький уже, чтобы верить словам отца, который так и не научился врать. Не смог даже сказать «скоро мы уйдём отсюда» так, чтобы оно не звучало, как «я не знаю, когда ты отсюда выйдешь». Именно потому, что «скоро», руки и ноги перетянуты ремешками. А матери рядом нет. И, к счастью, нет Лавендер. - Тебя уже перевели оттуда. Ты чудом спасся! - Папа. И возникает пауза. Том не может заставить себя взглянуть на отца. Отвернувшись к окну, он смотрит в серое небо, в котором чёрными точками кружат птицы. В небе нет покоя. Том вдруг понимает, какой вещи не хватает ему. Отец же – напротив, - впился взглядом и даже не чувствует, как больно сжал его пальцы. Бесшумно подошедший санитар аккуратно расстёгивает ремешки, и выходит за дверь, оставляя отца и сына в неловкий момент. Злость на всех, и безысходность. Том самому себе поражается, как удаётся скрывать буран чувств за холодным безразличием. Потирая запястья, он садится в кровати, рассматривая себя: больничная пижама, вздутые вены и темные точки, оставшиеся после игл. По рукам даже можно прочесть, сколько дней он здесь находится. И вдруг он понимает, что голову свою ощущает немного странно. Дотрагиваясь до макушки, испытывает мутный испуг и кровь мигом приливает к вискам. Вопросительно-возмущённый взгляд метнулся к растерянному отцу, выпуская на волю речь, которой сейчас боятся оба. - Так надо. Надо? Какое право они имеют на твои волосы? Их любил Я. - Где мои вещи? - Здесь, в шкафу Опять этот успокаивающий тон. Чёрт бы побрал! - Пожалуйста, дай мне мой коричневый шарф. Понимая, где находится, Эллиот пытается произвести самое адекватное впечатление. Отец должен понять, что это ошибка, он всего лишь хотел… - Тебе холодно? Я скажу, чтобы в палате сделали температуру повыше. - Пап, мне просто нужен шарф. Отец встаёт и подходит к небольшому шкафчику, откуда достаёт… - Я попросил коричневый, который был на мне. - На тебе было только это, - он сконфуженно косится на вещь, которую держит в руках – это тёмно-бирюзовый шарф, который Том носил раньше. Подходит ближе и нерешительно протягивает. Они убеждают тебя, что меня нет. А я есть. Душа бессмертна. Эллиот раздражённо скрещивает руки, глядя в глаза. - Его украли, да? - Том, здесь только… - Тебе наверняка запретили меня «тревожить из-за возможных последствий», да? Но лучше бы ты говорил всё как есть. Я не сумасшедший! - вцепляясь в руки Эллиота-старшего, шипит младший, и видит, что тот боится. Боится его - собственного сына, - Неужели ты веришь, что у меня съехала крыша? Кому ты веришь?! - Сейчас тебе надо отдохнуть, Томми… - отец кривится и трёт пальцами лоб, - Сынок. Давай, ты полежи пока, а я как раз позвоню маме, чтобы она приехала. Ты ведь хочешь… - Не говори со мной, как с психом! Если бы ты хотел, ты бы выслушал меня и не слушал их! Его держат за идиота! Забрали единственное, что так нужно ему – последнее, что осталось от той их жизни, и при этом пытаются лечить. На фоне разгорающейся истерики продолжают звучать слова: Тебе даже этого не дают. Ты – раб. Они не имеют прав на тебя. Беги. Прикинься, что согласен, а потом беги! Но паника сильнее. Они обрезали его волосы, забрали любимый шарф, и теперь хотят сгноить в этой пропахшей лекарствами дыре! Где то холодное самообладание, которым Эллиот был так горд пару минут назад? Его нет, как нет того, ради кого он должен выйти и дописать. Ему. Нужно. Дописать. А дальше – будь, что будет. Том выполнит обещанное и докажет ему (ведь Билл где-то там, наверху, и всё видит), что любить его можно вечно, и что не все - дер*мовые эгоисты, как его давно подохший у*бок! На пол летят шприцы, таблетки и мензурки с того самого столика. В палату влетают санитары, медсестра уводит отца, врач раздаёт команды и шипит кому-то, что только идиот мог оставить этот столик в пределах досягаемости пациента. А Том… Том вновь оказывается бессилен, когда в руки и ноги стальной хваткой вцепляются, фиксируют, и вводят какой-то мерзкий препарат в вену, от которого язык заплетается. Он уже не кричит, но из последних сил продолжает хрипеть о том, что вокруг одни воры, что он здоров, и его должны отпустить. Жалко и бесполезно. В мыслях вдруг складывается, как дважды два, что от него просто избавились, чтобы заполучить наследство Грэхема. Кроме отца и Риджвея, никто на ум не приходит. А потом и лекарство возвращает ватную глухоту, и губы наливает свинцом так, что открыть рот невозможно. Эллиот каждой клеткой чувствует, как это ледяное вещество растекается по венам, парализуя. Только сознание упорно сопротивляется реакции организма, кричит и зовёт на помощь. Ему даже не дают подумать и вспомнить всё до конца. Теперь вся надежда на сон. Ведь ему что-то снилось все эти дни? Снилось. Снилось, что спасли, когда это было совсем не нужно. Как и его.***
При пробуждении Том всегда долго слушал либо тишину, либо голоса. Глаза он не спешил открывать, так как ничего нового увидеть не предстояло. Всё тот же белый потолок. Пошла третья неделя его нахождения в мягких стенах, и он уже почти спокойно воспринимал уколы и капельницы, таблетки с нечитаемыми названиями для нечитаемых диагнозов, семенящий на цыпочках медперсонал и периодические беседы с психотерапевтами. Чего он только не наслушался о себе за эти дни: что пытался утопиться в озере, раздевшись догола, но оставив на шее шарф, и что сам шарф на самом деле не коричневый, а бирюзовый, и что ориентация у него что ни на есть натуральная, потому что у него есть жена, и неважно, что посещавшие его сновидения (!) имели гомосексуальный характер. От него требовали объяснить свои действия, но когда он это делал, в его словах постоянно искали подвох, отрицая само собой разумеющееся. На эти доставания Эллиот перестал обращать внимание после пары горячих споров, вследствие которых его очень просто «выключали» - инъекцией. Хотя нельзя сказать, что к его аргументам были совсем глухи - возразить на его вполне резонный довод, что тогда, стало быть, и мистер Грэхем, и наследство от него вместе с Арагоном - не более чем мираж, никто из его плановых собеседников не мог. Он вернулся из Франции, где трудился над книгой, и у него не может быть наследственных заболеваний, и его решение развестись – не плод воображения, как и коричневый шарф, который на нём был, и он это хорошо помнит. А ему тычут какие-то фотографии, требуя признать то, с чем рассудок никогда не смирится. Во-первых, он не пытался утопиться. Его лишь позвали туда, где ему будет хорошо, и он пошёл, и не был раздет. Или... ладно. Во-вторых, ничего он не вырывал себе волосы – там путались вьюнки, и мешали, а сиделка, вместо того чтобы обрезать ползучие стебли, чтобы те увяли, зачем-то подстригла его. Но больше всех Эллиота раздражал отец, постоянно прячущий глаза и отвечающий на редкие вопросы шаблонными фразами. Мама приехала и… уехала в тот же день вечером. Вела себя скованно, и Том никак не мог найти в ней ничего родного. Она словно стеклянную стену выставила, пробивать которую он не собирался – не было желания и сил. Была и ещё одна грань жизни, которая тревожила в редкие проблески полноценного сознания, но стоило лекарству заструиться по венам, беспокойство исчезало, и Эллиот проваливался в сон, после которого кончики пальцев горели от желания коснуться клавиатуры. Ровно как Уильяма… память напоминала, что тот лежит в земле, но другим ведь Том его и не знает. Уильям всегда был мёртвым, так что изменилось сейчас? С каждым днём желание писать и записывать то, что приходит во сне становилось всё сильнее, но Тому не разрешали пользоваться собственным лэптопом и сотовым. Только тошнотворные мелодрамы и комедии, тщательно подобранные лечащим врачом, и только в его присутствии. Эта дрянь была настолько скучной, что Эллиот засыпал в течении первых двадцати минут принудительного просмотра. Ему не давали побыть наедине с собой и разложить по полочкам то, что периодически всплывало по ночам, разрывая плотную медикаментозную плёнку – Том вскакивал в холодном поту от ясного осознания того, что он похоронил Билла и спустя несколько часов сошёл с ума. Так мечтал увидеть его, изводил себя, пытался не думать о нём, тогда как он лежал в гробу, который даже не дали открыть. Ясность мысли превращалась в непрерывную боль, которая монотонно звучала одной нотой в голове, словно кто-то нажал на клавишу и не отпускал. Голова гудела. В такие моменты Том возвращался в точку невозврата – светофор, перекрёсток, ворона, - и лежал до утра, не смыкая глаз. И к девятичасовому обходу подушка промокала насквозь. Ему нужно было поговорить с кем-то, кто перестал бы пытаться помочь, впихивая мерзкие «радости» жизни, и просто принял его таким, какой он есть. Том потерялся, он чувствовал это, болтаясь где-то между двумя мирами, в одном из которых был он и его фантом, а в другом чернела пустота.*
http://youtu.be/IyEF7fWOrEc - Thirty Seconds To Mars - End Of All Days
Шёпот дождя за окном, в сочетании с обволакивающим тенором Эрнста, который всё говорил и говорил, не то чтобы полностью успокаивал, но расслаблял. И пока с парящегося кофе исчезала пенка, Том не отрывал взгляда от тёмного содержимого чашки, легко вдыхая и выдыхая. И слушая. Вопросов он назадавал достаточно, и теперь оставалось только получить ответы, или хотя бы мысли. Почему Эрнст? Да потому что он оказался единственным, кто связался с Риджвеем и оформил опеку, а по приезду в клинику уговорил врачей не лечить больше «этого парня с обычным нервным срывом» от шизофрении. Врачи рекомендовали кругосветное путешествие, как смену обстановки, или какой-нибудь тур. Отчасти Эрнст их уговорам внял, и даже предоставил билеты до Лондона, куда они с Томом вылетели на следующий вечер. - Я верю тебе, поэтому мне легко понять. Как просто говорит это Эрнст, сдувая кофейную пену. Синие глаза блестят, а взгляд блуждает по лицу Тома, цепляется, считывает мысли. - А я не верю отцу. Я не верю, и мне хреново от этого. Я подозревал его в ужасных вещах… - Твоё право, Том. Не говори сейчас того, чем не мучишься на самом деле. Тебе ведь по*уй. - Потому и гадко. - Не поэтому. Забудь. Ты недоговорил о нём. Молчание будет пропитывать воздух ровно пять минут, прежде чем Том заговорит. Но теперь уже не будет скрывать того, что ему по-настоящему важно. Потому что он слишком многого не знает. - Он нужен мне. - Том, это западня. В конце концов, у тебя есть все его вещи и альбомы с фото. Это хотя бы… - Я не могу! Крик. А чем ещё защищаться? Вещи, на которых даже запах остался. Фото, на которых застыла безупречность. Книги и… всё то, чего касались тонкие пальцы. Орать, выть, бежать без оглядки до края земли, которого нет, чтобы броситься вниз или просто раствориться в воздухе сейчас и навсегда. Что ещё сделать? - Что мне делать... ? Что. Мне. Делать. Я могу только любить, обожать. Хочу … хотел касаться его вот… так, - очерчивая в воздухе силуэт, Том зажмуривается. Эрнст смотрит на его дрожащие руки, которые пытаются ухватить тень, только что промелькнувшую между ними. Эрнст верит, потому что чувствует и видит что-то необъяснимое. - …и …запах, Эрнст. Это не то, что обычно происходит, и я знаю, что меня не привлекают другие. Меня не привлекает их запах, их тела. Хочу только его. Двадцать четыре часа в сутки думаю, вспоминаю и не верю, что такое могло быть галлюцинацией. Вкус, понимаешь? Он имел вкус… да, только во сне. Но это был не сон! Я просыпался, а он был рядом. - Считаешь, что имеешь отношение к его прошлому? - Не знаю. Но я не могу оставить тему. Я начинал писать… я был одержим идеей! А ещё время, Эрнст. Помнишь ту записку? Ты ещё сказал, что не прошло и трёх дней в Хайгейт, как мне письма стали… - Помню. - Четырнадцать тридцать семь. - Время той его смерти. - Не только. «Спроси у своей матери, в котором часу ты родился» - зачем? Ввинчивая сигарету в пепельницу, Эрнст хмурится и тихо произносит: - Я могу ответить. Но если тебе вновь начнёт казаться, что… Его сомнения подавлены решимостью, которая завладела Томом. Том видит, что Эрнст что-то знает, и не упустит шанса. Потому что потерян и должен понять, куда идти, кого и о чём просить. - Я не болен! - Том вскакивает и тут же садится обратно, повинуясь взгляду синих глаз. Эллиот согласен. Он вообще соглашается слишком быстро, на всё. А потом хватается за голову, до боли сжимая, когда Эрнст невозмутимо сообщает, что Дженнифер – мачеха, а настоящая мать Тома уже двадцать четыре года содержится в психиатрической клинике с диагнозом «шизофрения». Вскакивает, начиная ходить туда-сюда по комнате, сцепив руки в замок, когда выясняется, что Глэдис Эллиот разыскивал весь штат, после того, как она оставила коляску с двухмесячным сыном в парке и исчезла. Забившись в угол, этот самый сын сидит на полу и боится раскрыть глаза, когда Эрнст сообщает его точное время рождения, прибавляя: - Не вини отца, Том. Он сделал всё для того, чтобы ты не страдал. Как и Дженнифер. Тому вдруг становится глубоко плевать. Уже не хочется выть, и тупик кажется выдуманным. Резкий всплеск паники внезапно переходит в апатию, и Том способен не только адекватно воспринимать услышанное, но и бесстрастно его анализировать. Как последняя балка горящего дома разламывается пополам, и здание благополучно оседает в огненное гнездо, так видоизменяется сейчас его жизнь. Обстоятельства дают понять: не существовало никакой жизни. То, что было до перекрёстка, то, что он считал жизнью, оказалось иллюзией. И не за что цепляться. Само выражение «возвращение к полноценной жизни», которое в последнее время он слышал в обещаниях медиков, становится на фоне истины смехотворным. И с этим даже как-то легче. Отец обманывал, а Дженнифер скрывала правду. Даже молчание Эрнста Том оправдывает – Глэдис его родственница. Наследственность неумолима, и вот, теперь можно гордиться диагнозом гениев. - Всё, что можешь сделать ты сейчас – это написать. А я постараюсь найти Клайва. Уверен, он восстановит диск. Пиши. - Почему-то иногда мне кажется, будто ты знаешь, что это такое. - Возможно. - Значит, знаешь. - Я знаю, что такое - быть одержимым сатаной, Том. И он коварен. И только если вовремя покаять… - Только не надо тут про Бога и добродетель. Напомнить, чем ты угрохал Полин? Эрнст до хруста сжимает костлявые пальцы, и закрывает глаза. Том видит его внезапно состарившимся. Внутри. Том делает больно и видит это, но раньше он бы извинился, или вообще не говорил, а сейчас ему очень нравится наблюдать. Слишком увлекательно наблюдать за чьими-то муками. Хоть чьими-то. Полин обожала своего мужа, а он разбил ей сердце в прямом смысле. Слишком похоже на кое-что. А ещё это похоже на него самого. Том теперь наверняка знает, что такое, когда перекрывают кислород. И кто угодно, но не Эрнст будет говорить ему о божьей каре. - Никогда не поздно покаяться, Том. Ведь и ты не знаешь, каково жить с бременем вины. - Эрнст! - Я всего лишь потерялся, и не знаю, что мне делать. Мне плохо. - Я тоже потерялся. - Но ты знаешь, куда тебе нужно. И я тебе завидую. Ты не видишь себя, когда говоришь о нём, а я вижу. - Он мёртв. - Но не в тебе. От этой простой фразы немного дурно. Глаза Бакли – кристально чистое небо, за которым отягощённая душа. У Тома мурашки по коже от его слов. - Вот здесь, - Эрнст касается рукой непослушно торчащих волос Тома, кладя руку ему на макушку, - И вот здесь, - перемещает ладонь на грудь, - он до сих пор жив.***