***
Вопрос застаёт меня врасплох ровно так же, как всё, что успело произойти до. Но то, что было, то было — я никого не виню в том, что снова веду себя как идиот, а то, что есть… по крайней мере, я нахожу это странным, а потому, предупреждая все прочие не свойственные Сонхва движения, протягиваю ладонь уже к его лбу. Тёплый. Кладу руку на свой, щупаю, сравниваю — Сонхва сквозь полуприкрытые веки напряжённо наблюдает, — и не нахожу никаких совпадений. Моё лицо горит, в том числе от смущения, а он просто по-человечески тёплый, ничуть не поражённый собственными словами и вместе с тем сосредоточенный, будто снайпер. Но раз он спрашивает, то едва ли он пришёл отдать куртку. Хотел бы — отдал ещё Чонхо, я так думаю, по крайней мере. Прости, Сонхва, я совершенно не в курсе, что у тебя на уме и какого чёрта ты бегаешь от собой же поднятых тем. Кто-то из нас, я уверен, похож на жертву со стокгольмским синдромом, но кто — я решить не могу. Это будто бы и Сонхва, кричащий, что обжигается об меня, но продолжающий лезть в костёр, и я, понимающий, что играю со спичками, но из раза в раз зажигающий новые. Наверное, Сонхва ближе к статусу потерпевшего — он и кричит громче, и причины у него объективнее. Да и вообще, моно принято считать маньяками и садистами, а раз уж я не верю в такое, то должен верить в то, что Сонхва меня вовсе терпит. Лишь терпит. Так зачем же он, в самом деле, пришёл? Мы молчим уже какое-то время: я, упав на собственную кровать и склонив голову вбок — иначе неудобно кашлять, — и Сонхва, нависнув и напряжённо закрыв глаза. Интересно, какие образы видят моно, закрывая глаза? Чёрно-белые ли у них сны? Серые ли у их мысли. Пока я соображаю, стоит ли задумываться над вопросом Сонхва, сам он решает что-то, лишь ему известное, и этим размышлениям хмурится. А быть может, и злится. На меня, например. Чёрт его знает. Но его рука, дрожа и потея, вновь тянется к моему лицу. Я правда не знаю, зачем он пришёл, но знаю, за чем он приходить пока не должен. Отнимаю его ладонь с лёгким опозданием — маска успела сползти с носа, — и качаю головой. За нашу короткую перепалку я так выдохся, что крикни на меня — я пропущу мимо ушей и это. На меня, кстати, никогда ещё не кричали. Представляешь, Пак Сонхва? Я, похоже, потому так глуп и бесстрашен, что на меня ни разу никто не крикнул. Но это не повод тянуть ко мне руки. Отстань ненадолго. А нет, постой. Что это в твоих глазах? Неужто я не успел? Не похоже, чтобы Сонхва был готов свалиться с новым приступом мне на грудь, но я клянусь, что видел переливы загорающейся вспышки в его взгляде. Он тихо смеётся, убирая от меня ладони, и протягивает руку к окну. — Ты видишь? — поражённым шёпотом спрашивает он — о боже, как прекрасно если не знать наверняка, то решительно догадываться, как звучит этот шёпот. Стесняюсь спросить, что из того, что увидел он, должен был заметить и я. Всплеск? Впрочем, он не похоже, чтобы нуждался в моих ответах. Его пальцы играют со светом, точно они никогда не встречались… Чёрт. — Да, я вижу, — наконец понимая причину его радости, тем же вдохновлённым шёпотом говорю я в ответ. Я очень надеюсь, что тем же. — А ты знал, что так будет? — Что? Как? Нет. Сколько бы я ни желал стать твоей звездой, я абсолютно не управляю тем, что в окнах. Тобой, в общем, — тоже, иначе бы давно привязал посильнее. Значит, Сонхва пришёл за этим? За солнцем в своих руках. — Ты знал? — повторяет он, отрываясь от очевидного и глазами, до сих пор мутными от перемешавшихся в них цветов, скользит по моему лицу. — Что именно? — открою ли я что-то новое, вытравив из него ответы? Не закроется ли он, не дождавшись от меня нужных слов? Но не показывая себя иного и не скрывая себя старого, Сонхва раздражённо вздыхает и тычет мне пальцем в щёку. Констатирует, что я слишком «сухой», и спешно возвращается к окну. Точно я его кусаю за прикосновения. Или он просто спешит насладиться цветом. — Какой цвет ты видишь? — спрашиваю я, видно, спеша запрыгнуть в уезжающий поезд возможностей. — Уже никакой, — до сих пор вдохновлённо — это ведь впервые, когда он не упал и увидел всё сразу и в интересном ему ракурсе, — и вместе с тем с начинающимся раздражением, похоже, что на самого себя, говорит Сонхва, так и глядя в небо, — но если бы мог выбрать между тем, чтобы видеть все, но так коротко, и тем, чтобы один, но немного подольше… Отвечая мне, он не похоже, что слушает: мой голос — его внутренний назойливый почемучка, перед которым он репетирует речь: здесь я скажу «спасибо», тут повторю «конечно», а потом мы замолчим остальное. Возьмём — и не скажем сути. В стремлении вернуть своим словам вес — это так сладко, говорить хоть сколько-нибудь не в пустоту, а хотя бы в глухую стену: со стеной всё предельно и просто, она либо есть, либо нет, в пустоте же может быть что угодно или ничего, — я вспоминаю что-то с задворок сознания: — Олимп находится на Марсе. И чёрт меня возьми, похоже, сегодня тот единственный день, когда Сонхва не просто обходится со мной, как с небезразличным ему человеком, но и действительно, пусть временами, включается в разговор. Он замирает на пару секунд, затем хмурится и только потом, насмешливо приподнимая бровь, интересуется: — И к чему это? К тому, что ты похож на живущего в своём эфире¹ бога. А я — в своём. Это то, что я хочу сказать. Но это ведь и в моей голове звучит странно, а на слух, наверное, и вовсе ерунда. И говорю я совсем иное: — В последний раз ты говорил про Атланта, вот я и вспомнил. — Атланта? Красный? Тогда? Это ты потому, что Марс красный? Какой приятный голос, когда и искренне заинтересованный, и надменный одновременно. Мурашки бегут по телу, но вздрагивать, убирая их ощущение, я боюсь — на мне будто магия: и Сонхва сидит, не шевелится, и сам я до сих пор чудом дышу через нос, ещё и не перебиваясь на кашель. Но ты не удивляйся, я всегда так. И вчера, и сегодня, и завтра буду! Хотя было бы чему удивляться, я про этот Марс наверняка раз пять говорил, не меньше, пока мы играли в прятки. Дело отнюдь не в цвете. — Ты, — пока чувство сказки не отпустило, перемешавшись в глазах Сонхва с цветом асфальтной крошки и тоски, всё же возвращаю я нас к исходному, — говоря о том, ради чего пришёл и что бы выбрал, о каком цвете думаешь? Какая у этого цвета нота? Я могу услышать его, когда ты смеёшься? Сонхва ёрзает, будто нервничает, и, опуская взгляд на мою шею — мне почему-то кажется, что он ищет веснушки за маской, — доверительно шепчет: — Вот этот… Я бы хотел видеть оттенки этого цвета. Какой он? Этот? Сонхва, очевидно, сгорает по краскам, которыми в его воображении я разрисован. Я сгораю по жизни. Пока мне хорошо, я могу позаботиться о его состоянии? Пару минут с его тяжёлой головой на груди продержусь ли? Всё, лишь бы узнать, что преследовало его так навязчиво, что встреча со мной уже не казалась такой ужасной.10.
29 апреля 2021 г. в 23:10
Сан горел недавно, я помню, и даже сейчас у него руки тёплые и влажные — он отталкивает ими меня, шепча, что я пожалею.
Я делаю это каждый раз, едва замечая у себя мысли о цвете, мне не привыкать.
Ну же, это для твоего же блага, для нашего же дальнейшего общения… для моего спокойствия.
— Сан, спусти маску, — шепчу я, пусть даже сам боюсь, что он послушается меня. Ведь если снимет, я снова провалюсь в реку сменяющихся, как таблички прибытия рейса, красок, оставив себя на какой-то миг в руках Сана. Но если не послушается, возможно, уже он будет безвольной серой тушей, загнивающей в своей настойчивой вежливости и необоснованном страхе быть слабым в моих глазах. А ответственность за реагента мне не нужна, потому всё, что я должен, так это наступить на свою же боязнь и заставить его приспустить маску.
Но почему-то в этот повод не верю я сам. Не вижу в нём важных, действительно нужных причин обнажать лицо Сана так, как мне приходится обнажать перед ним душу.
Но я не вижу и причин, чтобы не делать этого! И раз уж мне в голову пришло о нём беспокоиться, то не должен ли я, задавив свои подозрения, посвятить себя этому? Не расценит ли кто-то жест как мою дурную натуру?
Это просто маска, Сонхва. Тебе ведь нужно узнать, насколько плох Сан — что у него там краснеет, щёки?
На вид обыкновенные, серые. И лоб серый, но и я, и Сан уже с лифта знаем, что у него жар.
Всего лишь интересно, насколько сильный.
Ну же, Сан, сними чёртову маску. Но похоже, что чёртово здесь лишь моё любопытство.
Моё стремление.
Моё желание.
Чёрт.
Я сам же отталкиваю Сана, обиженно смотрю на его жалкий сгорбившийся силуэт — и спрашиваю наконец, в чём же дело. Не ему ли хотелось, чтобы я был рядом и тянулся? Не ему ли так доставляло, как палитра ломала во мне меня?.. Я ночами не спал, пытаясь себя убедить, что я его не ненавижу, а так, просто, ради того, чтобы он не позволял посмотреть на него лишнюю минуту?
Отдай сюда маску!
— Почему ты прячешься, Сан? Нравится вести? — Он подо мной — словно сжавшийся зверь. Кем он там себя называл? Игуаной? Испуганный лемур.
— Не хочу причинять неудобства, — почему-то только и шепчет Сан в ответ. Неудобства — смешной какой.
Начинает раздражать.
— Неудобства? Когда тебя волновало, что мне неудобно? — Может, в самый первый раз, в коридорах, когда я знать не знал, кто ты такой и почему я вдруг лечу в бездну? Может быть, в тот день, когда я упал, ударившись о подоконник, и опоздал на собрание? В столовой? Скажи, Сан, скажи, когда тебя беспокоило то, удобно ли мне терять сознание, а просыпаясь, обнаруживать себя в ином, приторном, пёстром и сложном мире?!
Когда это стало волновать меня?
Допустим, из любопытства стало, ладно.
У Сана глаза блестят так, словно это он ловит вспышку. У него и сердце бьётся так же. Я даже не прикасаюсь к груди ладонями — просто нависаю — и всё равно слышу этот встревоженный стук.
Почему только он так невовремя заболел? Я теряюсь в себе, смотря на его влажные серые веки, которые, стоит признать… Сколько раз я в последнюю неделю вспоминал шоколадные разводы на его радужке! А сколько видел? Сан?
— Раньше тебе ничего не мешало на меня смотреть, не так ли?
— А я разве смотрел? — кусая под маской губы — я ведь могу её снять, могу же? — спрашивает, глядя в самую душу, Сан. — Ты ведь не любишь, когда я на тебя смотрю… мне достаточно одного раза, чтобы я понял.
Достаточно ему… тогда чего же бегаешь, как собака, следом? Я и ходить за мной не просил.
Я правда думаю о том, что он говорит? А он думает? Прямо сейчас в голове взрыв, бедлам и ад: у Сана родинка — и как я мог не замечать это? — прямо над глазом; а я не то снова о маске, не то о радуге, не то о том, чтобы температуру измерить… Скажите мне:
«Пак Сонхва, прекрати валять дурака!» Моего голоса уже не хватает.
Но Сан продолжает говорить о другом, упрямится:
— Скажи, я разве смотрю? Вернее… если бы я правда хотел только смотреть на тебя и «мучить», я бы разве не смотрел чаще? Жмурился бы я при каждой нашей встрече, надевал бы я маску, чтобы стоять в чёртовой темноте?! Да я бы хрен за тобой ходил!..
Он, похоже, хочет сказать что-то ещё, но кашляет, жмурится и дрожащими руками прикасается к моей груди.
Теперь и моё сердце бьётся как заведённый на полную мощность мотор. К вороху мыслей прибавляется ещё и смысл его слов, будто до этого мне мало было!
Значит, не смотришь? Вот оно как. И почему? Чёрт же тебя возьми, скажи, почему!
Не то чтобы я…
Успокойся. Закрой глаза — Сан, ты тоже можешь закрыть, не бойся, — и глубоко втяни носом воздух. Замри. Один, два, три — выдыхай.
Сквозь свои же отсчитывания и затихающий мокрый кашель Сана продолжаю слышать идеи о цвете — тоже свои. И вроде бы даже видеть, как в полудымке, чуть блестящие, но не приторные цвета. Слегка поехавший красками серый цвет точно проступает сквозь веки, напоминая, каким выглядит мир, и шепча мне, ради чего я пришёл. Куртка? Да чёрт с ней.
Так ради чего же?
Раз, два, три — дыши, Пак Сонхва, ты крайне неадекватен. Что-то…
— Сан?.. — совсем немного приоткрывая глаза — я даже вижу ресницы, — зову я его, вновь совсем затихшего, но глядящего на меня с одновременной смесью ожидания и обречённости. Удивительно странное сочетание, которое я не думал когда-то увидеть в чужих чертах. Тем более в его. И уж тем более в так привычном мне сером цвете, который, как известно, не терпит полутонов и, казалось бы, не мог терпеть и таких странных комбинаций. Однако.
— Скажи, зачем я сюда пришёл?
Примечания:
¹ Эфир — пятая стихия в представлении древних греков — тончайший слой горного воздуха, которым дышат боги.