Pitfall

R
Завершён
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
62 страницы, 27 237 слов, 15 частей
Метки:
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Нравится 50 Отзывы 7 В сборник

1.

Настройки
Остаться ночевать здесь — не самая хорошая идея. И на спасательную шлюпку для пассажиров с тонущего среди ледяных глыб Титаника она не тянет. Гигантский корабль разламывается со скрежетом, под драматическую музыку слишком быстро идет ко дну. Саундтрек не успевает — трагическая скрипка еще рыдает, когда над кормой элитарной баржи смыкаются темные воды осенней Атлантики. Примерзшие к оторванным частям корпуса пассажиры — в шоке, черное звездное небо над их головами — там же. Вывод стабилен, словно экономические кризисы при капитализме или ежегодный приход неожиданной зимы в отдельно взятую страну: никогда не верь в то, что ты — непотопляем. И все имеет свойство повторяться. В его жизни — точно. Проблема в том, что он никогда не любил ни этого тяжеловесного дома с высоченными потолками и декором сталинского ампира, ни дорогого вида на стародворянские особняки и футуристические пагоды Москвы из каждого окна. Вечерний проспект, словно красная артерия большого города, подкрашенные софитами фасады зданий культурного значения, под логотипами банков и операторов сотовой связи — панорама отчаяния с высоты седьмого этажа. Прижиматься к ней горящим лбом. Сидеть в ее полусвете на паркетном полу, подпирая лопатками кожаный бок дивана. Наказанным мальчиком из сиротского приюта обнимать коленки. Слушать оглушительное тиканье наручных часов. Давясь сухими спазмами, вглядываться в металлический блеск полуночного неба над осенней Атлантикой, не в силах ни подняться, ни заснуть. Проблема в том, что Серебряников — не пассажир с тонущего Титаника. Он — сам Титаник. Спасать попавший в беду корабль должны люди, но величина пробоины и размеры судна не оставляют им, маленьким и слабым, ни одного шанса. Стремительно набирая скорость в падении на дно, Сергей Дмитриевич отчетливо слышит только то, как давление глубины сминает корпус: глухие стоны железа. Алферову не следовало впускать. Серебряников искренне рад ее видеть, но своими бесцеремонными вопросами Юля словно резко сдирает корочку с раны, только-только начавшей подживать. Зачем он опять врет-то себе, о-боже? Подживать? У него постоянное внутреннее кровотечение. Неостановимое. Прижать и зашить невозможно. Только замучивать себя снова и снова бесконечными вопросами: где он ошибся, что сделал не так? Нужно было говорить с ним, все время, о каждой мелочи, ежеминутно спрашивать, как спрашивают все влюбленные идиоты: «О чем ты думаешь?». Нужно было писать ему сентиментальные подростковые глупости в мессенджерах, разлучаясь даже на пять минут. На это Сергей Дмитриевич по возрасту, воспитанию и вкусу не способен, но ведь нужно было? Нужно было засунуть в задницу свой властный характер и не тиранить уродскими «Я так решил», «Я так сказал», «а у Мишеньки никто не спрашивал». Но когда Мишеньке только-только вторую прививку от кори делали, Сергей Дмитриевич уже экзамены сдавал, это никуда не денешь, у него есть все-таки какое-то чертово право, твою же мать. Или это он сейчас в очередной раз занимается обманыванием самого себя? Занимается. Определенно. Словно арестант в тюремной камере, граф Монте-Кристо в квартирном замке Иф, нарезает круги от стенки к стенке. С волчьим оскалом смотрит на частые прутья решетки вдоль крошечного окошка — нет рядом аббата Фариа, ни живого, ни в мешке для покойника. Ни поговорить, ни сбежать. И нет у Сергея Дмитриевича никаких прав. Есть холодное московское небо, неторопливо наливающееся стылой, осенней синевой. Правда в том, что даже задремать у него здесь — нет, не получится. Стоит только принять ванну, расстелить кровать, завернуться в одеяло, включить новостной канал для создания иллюзии хоть какой-то жизни, и сразу болезненно сведет живот. Словно у него там пулевое ранение, заражение крови, септический шок, и уже никакой наркоз не вырубит, никакая операция не спасет. Под синхронный перевод стилизованной картинки американского сериала на кабельном канале (обнаружены Стив Бушеми, бутлегеры, ревущие двадцатые и бликующий бриолин на сутенерских стрижках) Серебряников упрямо тащит из шкафа полотенце – большое, банное, мохнато-белое. Закидывает его на плечо. Шлепает задниками тапок по паркету к циновкам версальской ванной, отвинчивает мерцающие краны – наполовину «горячий», на четверть – «холодный». Старается не думать о том, что делает все это назло Сергею Дмитриевичу, который давно уехал бы в клинику или на ночную смену с прозревающим в нем замаскированного Бэтмена фельдшером Ваней. Этому Сергею Дмитриевичу противопоказано оставаться тет-а-тет с самим собой. Иначе он сразу начинает вскрываться, вешаться и стреляться. Этому Сергею Дмитриевичу необходимо заваривать цейлонский чай Танечке – в строгом соответствии с древней китайской церемоней, вникать в семейные проблемы Андрея с выпускницей-дочерью, мотаться по сумеречным ночным улицам Готэм-Сити под злые матюгальники Вани – и всё по принципу легендарного ленинградского блокадника: «Делай, что хочешь: ходи из угла в угол, хорони мертвецов, пиши от руки мелким почерком историю Академии Наук, но, сука, делай!». В противном случае воспоминания пеленают его в сырой октябрьский туман, пулевое отверстие в животе разрастается до размеров четырех футбольных полей, а выкуренные за день сигареты исчисляются дюжинами. Юля права. Где-то глубоко в подсознании, там, где принимаются важные решения, он вздумал себя убить. Загнать до той степени усталости, когда становится безразлично, что будет с тобою завтра. Пережить катарсис. Снова двенадцать часов подряд оперировать безнадежную девочку. Было уже. Помогло. Но тогда он был на восемь лет моложе. Снова собрал себя по разлетевшимся осколкам. Оживил глиняного голема, заставил дышать. Знал. Знал, конечно. С первого взгляда, там, на террасе. И после, когда ужинал с Паскалем. Темным, горько-сладким, неисцелимым влилось в кровь. Решал еще. Долго взвешивал. Да или нет. Зачем? Дурак. Планы строил — карточные домики, замки из песка. Дурак. В последние ночи, уже не трезвея от ревности и страха потерять, трахал грубо, грязно, слишком поздно наверстать, ведь ошибся, после первого раза не давал себе воли, думал, что не страстный, а там — огонь, бушующий и опустошительный, никакого «сижу, дружу», - шампанское и шлюхи. Дважды, трижды дурак. Назло Сергею Дмитриевичу Серебряников стягивает свитер, бескомпромиссно намереваясь а) заночевать в этой огромной пустой квартире, где все ему чужое б) сладко проспать до самого утра. Сбрасывает тапки. Чтобы разминировать голову, вспоминает о том, что самоубийц не отпевают, и что он сам никогда не верил во всё, стоящее за церковными ритуалами. Жесткий, практический ум? Семьдесят лет официального безбожия? С повальным увлечением религиозной символикой в девяностые? Словно каким-то извращенным фетишизмом? Когда и вера стала на уровне фитнеса и йоги – всего лишь модой? Но нет, не так. Вера всегда оставалась для него за скобками. Пугающим воспоминанием о протяжном бормотании молитв над телом его известного на всю эсэсэрию деда, сине-зеленом Ригеле в неподвижной толще зимнего неба - крошечном осколке сверкающего льда. «Гори, гори, моя звезда…» Потом, когда от рака умирала мать, он был на двадцать один год старше, но ни на один месяц не умнее. Знал, что не поможет, профессионально понимал, что наступает не сентиментальный финал, и никакой Бог не сотворит для нее чудо. Есть ситуации, где любые самообманы бесполезны. Есть мгновения абсолютного отсутствия надежды. Мать сидела в кресле-качалке на остекленной веранде дедовской барской дачи, будто проникнутая внутренним сиянием, все еще необыкновенно красивая, даже после стольких операций. Был тяжелый, матово-серый январский день. В полном безветрии снег вдруг осыпался с темных еловых лап. Белой, летящей на хвою вуалью. Внутри у него вертелось злое раздражение, то нервное перенапряжение, из-за которого где-то в межреберье перегорают пробки. Под ее взглядом он, не садясь, на одном выдохе сыграл колошматящий, бравурный марш. Видел, как она, прекрасно знавшая его упрямый характер, улыбнулась, после притихшего на веранде шторма поддразнила с усталой иронией: «Что-нибудь более подходящее моменту, пожалуйста». Что-нибудь… Более… Но что еще – более? Горячая вода плещет в версальскую ванную, большое зеркало затуманивается, ледяной сквозняк из открытого в проспект окна веет на Стива Бушеми, щиплет босые ноги на широкой циновке. Плохо то, что здоровье у Сергея Дмитриевича неубиваемое – бронированная, живучая тварь. Как нечего делать ломает мелкие простуды и гриппозные поветрия о коленку; вместо того, чтобы «общими недомоганиями» завернуть его хотя бы на пару дней в температурную сонливость и спасительную неспособность связно мыслить, показывает наглый кукиш, убеждает, что с полпинка он смог бы лечить даже средневековую чуму. Из болотистой, дождливой темноты суровых Middle Ages вламываться в убогие английские домишки, с надеждой кричать на смеси французского и вульгарной латыни: «Эй, есть тут кто живой?». Но лучше уж моровая язва, чем тонущий Титаник. И больше не знать, что на католическое рождество в Прагу он полетит один. И больше не ловить себя на мыслях, замечая цифры на электронных часах в холле клиники: «Проснулся уже», «Обедает», «Едет домой», не дергаться всем телом от каждого входящего вызова, не полировать ладонью телефон, часами выдерживая большой палец над записью контакта, мучительно выискивая повод, чтобы позвонить. И больше не слышать сердитый рокот проспекта, там, в просыпающейся языческой Москве в предпоследнее августовское утро, шумный плеск шин после ночного дождя. Больше не слышать «нет». Но оно по-прежнему оглушает. Над льющейся в версальскую ванную водой сгибает пополам. Душным, невыносимым головокружением, жаркой слабостью под коленками. Здоровье у него неубиваемое, но ничего общего с содержанием сахара в крови это желание лечь и сдохнуть прямо здесь и прямо сейчас не имеет. И без ворожения на ванне понятно: не заснет, не обманет себя. Чтобы бессонница исчезла, ему нужно действовать, чутко вслушиваться в кардиограф, кормить «Веселым молочником» приблудившегося к флигелю котенка, отсчитывая удары сердца, бежать вниз до станции метро, спорить с Андреем, брать быка за рога, чувствовать, как лупит по вискам адреналин. Раз за разом играть этот бравурный, отрицающий победу смерти и готовность к смирению марш. Ему нужно быть уверенным в своей правоте, напористым, непреклонным, то есть, как раз таким, каким он с любимыми людьми он ни разу не бывает. Потому, что оно – как? – невозможно? Потому, что предпоследним августовским утром это безусловный рефлекс: со всей силы въебать тому, кто рядом, кому безнаказанно можно, ведь тому, кто нокдауна действительно заслужил, – нет, нельзя. И Миша бьет. Что Серебряников здесь не понимает? Просто, как дважды два. Ведь это он сам себя приговорил - позволил невыносимому счастью владеть, любить, принадлежать вырасти до четырех футбольных полей. Он сам виноват в том, что теперь на их месте громадная пропасть. Искрящего запала, медной на вкус ненависти тогда хватает ровно на полдня. Сергей Дмитриевич не умеет бывать жестоким, напористым, непреклонным с любимыми людьми. Умеет художественно складывать себя к их ногам, в подарочной коробке, с золотой ленточкой, а потом молча делать для них все возможное и невозможное, млея от вселенского счастья, что нужен, важен, любим. Только не нужен ни хрена. Под звон хлещущей в ванну воды и рекламный анонс новых сериалов на кабельном канале он садится на циновку рядом со сброшенными тапками, обнимает коленку, упирается в нее острой скулой. Месяц бежит этот долгий осенний марафон от собственной памяти, так бережно хранящей контур кисти, уголок рта, запах волос, изгиб босой ступни – тысячи кадров, десятки мелочей. Месяц обороняется от выжигающей яркости воспоминаний, упрямо читая на кушетке забытый Танечкой феминистский роман (шестую ночь – неподвижно на двадцать седьмой странице), докуривая вторую пачку за день, споря с Андреем, слушая полуночную Ванину болтовню. Но Юле о последнем лучше не знать. Давид и тот останавливает руку, гостеприимно разливающую по бокалам гранатовое вино. Внимательно всматривается в глаза, пытаясь найти в глубине зрачков ответ на вопрос: а не сошел ли Сергей Дмитриевич с ума? В доме у Давида всегда шумно, весело, пьяно и тепло, независимо от того, какой ад творится у него в душе, и Серебряников каждый раз попадает в волшебный мир большой дружной семьи. В кабинете за закрытыми дверями сажает к себе на колено августовской паутинкой липнущую к ногам четырехлетнюю Нани. Дом Давида — чужой Эдем. В своей неограниченной свободе, позволившей ему не растратиться на пустяки и быт, стать тем, кем он стал, в своем неизмеримом, космическом одиночестве сферический олень в вакууме Сергей Дмитриевич просто хочет, чтобы его ждали, чтобы у него был свой дом. С психоделическими пейзажами, бегущим по лестнице навстречу котом Моцартом, упорно ищущей на подушке уютную ямку принцессой на горошине, а не Стив Бушеми, тонущий Титаник и глухой гул ледяной, осенней Москвы. Он просто хочет не услышать это «нет». Никогда не услышать это «нет». Под говор синхронного перевода разглядывает стык мраморных плиток рядом с мизинцем, после всю свою руку – твердую, сильную, крепкую. Не жизнь. У него теперь – не жизнь. Дали подышать свежим воздухом и перекрыли кислород. Научная работа, десятичасовые операции, бессмысленные конференции, тусклый свет холодных фонарей в аллейке, наполненной винной горечью ночной воздух, маленькой птичкой заснувшая под полой пиджака Нани, пораженно качающий головой Давид: - Куда?! Ты на руки свои посмотри. Нет, посмотри! Руки лучшего спеца в Европе. Они не нужны бомжам и алкоголикам, поверь мне, они нужны Андрею, они нужны мне. – Если не бомжам и алкоголикам, то никому не нужны, Дато. Свихнусь. На месяц, на два, на ночные дежурства, и не спрашивай ничего. - И не спрошу! Ничего не спрошу, ты, совсем сумасшедший! Знать про тебя ничего не хочу! Импульсивный, слишком эмоциональный для молчания Давид отставляет вино, поднимается, уходит в тень, к стеклу книжного шкафа, по-русски без акцента говорит только в полном спокойствии, а сейчас они ругаются совсем, как в институте двадцать лет тому назад, непримиримо, зло по отношению друг к другу именно потому, что не умеют друг другу врать. Кого-то Сергею Дмитриевичу все это слишком напоминает. Щенка блядского и Костю? Зубы сводит. Курчавая, изящная куколка-Нани сонно трет кулачками глаза, по тону понимает, что отец в бешенстве, и Серебрянников начинает ее покачивать, в мотиве колыбельной из «Спокойной ночи», «спи, моя радость, усни». У него музыкальный слух, жесткий, практический ум, третьи сутки бессонницы. Давид сдается. Перед второй сменой Сергей Дмитриевич покупает пакет бразильских кофейных зерен и термос – Ваня литрами пьет мутноватую дрянь из пластиковых стаканчиков. У Вани двадцать шесть лет, лазоревый взгляд и яркий румянец во всю щеку. У возлюбленной принцессы на горошине – античные кисти рук, гибкая стройность, узкие бедра и завораживающая темная кайма вокруг серой радужки. Нельзя ее вспоминать. Но не вспомнить — невозможно. Вжавшись в колени горячим лбом Сергей Дмитриевич скулит, жалко, надсадно скулит от этой непереносимой боли. Вода хлещет в ванную. Проспект рокочет. Титаник тонет. «Цвет глаз у моей любви – камни в холодной воде»**. ______________________ **Аквариум "Камни в холодной воде"
Нравится 50 Отзывы 7 В сборник