10.
7 февраля 2021 г., 12:57
Утром в неярком свете ванной он похож на тонкого мальчика из чувственных видео про беспощадную сексуальную эксплуатацию юных неофитов матерыми мужчинами в мормонской общине. Такой же затраханный. Еле стоит на ногах. Глаза устало закрываются. О том, чтобы наутюживать рубашки или стрелки на брюках уже не идет речи — руки не поднимаются. Четвертое утро в ходу то, что не нужно гладить, и зауженные дальше некуда джинсы. Вид утомленно-порочный.
Сергей Дмитриевич забирает бритву из слабой руки, усаживает его на стиральную машину, берет частый гребешок, начинает расчесывать встрепанные, торчащие в разные стороны прядки, улыбается:
- Кто у мамы хорошенькая блядь? Мишенька у мамы хорошенькая блядь.
Мишенька никнет головой вниз, тычется подбородком в плечо, с раздраженным смешком цедит сквозь зубы в шею:
- Может, хватит уже, а?
Нет, не хватит.
Пока не спустятся до самых глубин, до самых сокровенных желаний и полной обнаженности друг перед другом, пока не станут одним целым, - нет, не хватит. Секс и разговоры. Жесткий секс вне постели и разговоры в остывающей воде ванной — нежные объятия, с рукой медленно ласкающей член, чтобы Мишенька не расслаблялась.
Пока он не перестанет представлять себе своего цыгана, - нет, не хватит.
На кухне золотистый свет августовского раннего утра наполняет его загорелую кожу матовым сиянием.
Серебряников знает присказку про красоту в глазах смотрящего. Знает про старую, как мир иллюзию: у человека, в которого ты влюблен, нет недостатков, каждый изъян вызывает только большую привязанность, этот человек желанный любым. Не в похоти дело. Не в ревности. Миша зацелован весь. От макушки до мизинца на ноге. Каждое утро на кухне — распирает грудь. Не грязно, подчиняя, трахать хочется. Не исправлять его недоеб. Или свой. Хочется героями Лоуренса неделями не выбираться из постели. С эйфорией в крови, со сладостью путешественника, пробующего на вкус свой собственный, заключенный в одном единственном лице Млечный путь, целовать в закрытые глаза. Вслушиваться в каждое слово. Думать о них часами. Разделить все мысли, все впечатления, умирать от расставания на пять минут.
Павлик, словно рентген, высвечивает то, что Миша — не заколдованный Кай, нацеленный только на складывание слова «вечность» в ледяных покоях снежной королевы. Он — другой.
Проблема в том, что Сергей Дмитриевич — не Павлик.
Проблема в том, что приникая губами к его виску, лбом к мокрой спине, щекой к влажному животу, Сергей Дмитриевич может повторять только одно.
«Кончать в тебя — это словно кончать жить»*.
Единственная правда.
На кухне из вазы, спрятанной подальше в шкаф, наперекор каше как бы «незаметно» воруется липкая арахисовая конфета в блестящем фантике. Тут же заметно разворачивается и съедается. Бороться с этой страстью все равно, что со своей собственной, только растущей к нему любовью — невозможно. Миша еле стоит на ногах, но спрятанная конфетница находится на автопилоте, по системе эхолокации, как у дельфина. От усталости у дельфина закрываются глаза.
Расставляя тарелке на столе, Сергей Дмитриевич хрипяще предупреждает:
- Я тебя отвезу и заеду в обед.
Миша упрямо встряхивает головой.
- Нет.
- Да. И вечером заберу. Заодно поужинаем, там у тебя рядом неплохой японский ресторан.
Думает. Сейчас, вот сейчас сорвется, конечно. Нужны трое суток и неподъемная, затраханная усталость, чтобы сложная система блокировок, закрывающая всё внутреннее наглухо, делающая его невозмутимым вежливым мальчиком, начала рушиться. Теперь в такие моменты можно увидеть, словно в увеличительном стекле, какой он настоящий. Жестокий? Не то слово. Безжалостный. Делает весомые, звенящие паузы между словами:
- Может, меня воротит от сырой рыбы. Может, я тупо хочу картохи фри, в одиночестве. Где ключи?
- Не за руль, сказал.
- Кто у мамы ебанный хирург? Сереженька. - Передразнивает. - Сошьешь меня обратно. Где ключи?
- Еще чуть-чуть, и ты договоришься до того, что в твоем «Макдональдсе» я тебя нагну. Или лучше сейчас?
Миша панически делает шаг назад, натыкается на шкаф, предупреждающе выставляет ломящие от усталости руки, с фантиком, зажатым в кулаке:
- Блядь, Серега, не трогай меня. Я на работу опаздываю. Только не на столе!
Серебряников ловит его за руку, притягивает, начинает торопливо расстегивать зауженные дальше некуда. После сухих оргазмов и только пары часов на сон они оба едва стоят на ногах, опустошены, истощены, затраханы, как неофиты после нон-стопной ебли сразу с тремя матерыми мужиками из мормонской общины, но что, черт возьми, значит это «не на столе»?
Миша открывает губы навстречу поцелую. На языке вкус жареного арахиса, мгновенно сводящая с ума сладостная горчинка.
Белеющие пальцы сжимают край полированной столешницы.
Каша остывает.
Не нужно об этом вспоминать.
Воспоминания — это плейлист со случайным выбором композиций, поставленный на бесконечный повтор. И все мелодии в нем — тоскливая музыка без слов.
Вести его в бархатно-сумеречный приват и опускать там на колени, - невозможно. Похож. Везти его на нейтральную территорию, в гостиницу, и там трахать вдумчиво и долго, - невозможно тоже. Похож. Не придумывает себе претенциозное имя родом из увиденной в детстве слезливой мелодрамы или геройского боевика. С хода не включает женственного любителя философии Хабермаса, клетчатых пледиков и коньяка. Один. Изредка приходит сюда только ради секса. Собран, не болтлив. Совсем не против того, чтобы Серебряников заплатил за такси. И здесь, скорее, не инфантильная уверенность — ебарь должен обеспечить место, доставку и винцо. Скорее, осознание: взрослые дяди в пятилетней Дашеньке самостоятельную личность — не видят.
Под невесомой моросью мелкого дождя на пустынном в поздний час тротуаре Дашенька зябко протискивает узкие ладони в прорези-карманы короткой кожаной куртки. Любопытствующим взглядом обводит арки окон-витрин, тонкие пики оград и кремовую пастель дворянских особняков.
Где-то в подреберье у Сергея Дмитриевича болезненно колет.
Эта узкая кость запястий?
Стремительная стройность?
Стрижка?
Или стирающая любые различия жажда обмануться?
Слава — это, видимо, настоящее. Из свидетельства о рождении. И в размытом свечении фонарей настоящий Слава, как близнец, напоминает уже ненастоящего, уже ушедшего в нерезкую глубину кадра, чтобы там навсегда исчезнуть, Мишу.
«Слава тебе, безысходная боль»**. Потому что дыхание перехватывает. Сырой ледяной воздух втягивается в грудную клетку строго дозированными порциями, вызывающими кислородное голодание, а вовсе не прилив сил. Серебряникову не двадцать лет, но факт, что как двадцатилетний мальчик, раз за разом перебирающий свои воспоминания, на кушетке в клинике он не может спать. Не мог уже там, в отеле, когда Миша улетел. Бродил потеряно, быстро угасая. Не прошло и недели, как стоял на пороге, чувствуя сердце, бешено колотящееся в язык. Блядская привычка во всем и всегда брать быка за рога — оперировать безнадежных, властно «решать вопросы». С бессмертным девизом сказочного персонажа на щите: «Сел Иван-царевич на коня и — поскакал». Куда поскакал? Зачем? По ходу дела разберемся.
Из Шереметьево он ехал, зная только одно: что бы там не скрывалось, за голосом в телефоне, пусть даже жена и пятеро детей, раковая опухоль или уголок садомазохиста, Сергей Дмитриевич Серебряников будет водить детей (всех пятерых) за ручку в школу, искать лекарство от рака или практиковать секс с истязаниями и поркой.
Гребанная Настенька. На детское предложение накрывшей глаза горячими ладошками Нани «Загадай желание» страстно пожелавшая только одного — чтобы ей было к кому возвращаться.
И теперь?
Серебряников расплачивается с таксистом.
Под моросящим дождиком Слава ждет. Не инфантильное дитя, не самец. Парень, совсем не похожий на случайный секс после бессонницы на кушетке. Еще в такси смутно пахнущий знакомым: сандаловым, кожей куртки, ментоловым холодком, пеной после бритья. Еще в такси — с той же твердой линией подбородка, по вечерам покалывающей под кончиками пальцев. Хочется вспомнить это тактильное наслаждение? Хочется навсегда их забыть? - прикосновения вслепую, контур скулы под ладонью, сонное дыхание, неожиданную для самого себя потребность спать ложками, с чуткой подстройкой под положение его согнутых ног, с тренировкой нордического терпения по отношению ко всем бесконечным перекладываниям с бока на бок, поиску уютных ямок затылком на подушке, от которых в конце концов помогала только одна проверенная тактика — намертво зафиксировать в объятиях, так, чтобы даже пошевелиться не мог.
Хочется вспомнить.
Нестерпимо хочется.
В лифте Сергей Дмитриевич жмет на аварийный стоп. Резким металлическим вжухом сверху вниз расстегивает молнию короткой кожаной куртки. Ладонями проводит по обтягивающему черному «Дизелю», бокам, спине. Чувствует, как следом за этим скольжением по мышцам катится лавина и резко подскакивает чужой пульс.
В лифте — теплые старомодные тона, рембрантовский свет, акцентирующий точеные скулы и контур губ. Зрачки у Славы - сразу - огромные. Он неловко глотает слюну поцелуя, растерянный и ведомый. Не понимает куда деть зажатую на уровне ключиц руку, и Серебряников освобождает ее сам. Многократно множа резонанс мазохизма, незаметная щетина колет в кончики пальцев, но у твердых, приоткрывшихся навстречу губ совсем другой вкус. Мятная жевательная резинка. Обескураженный быстрым стартом Слава выходит из позы соляного столба, обнимает, проявляет инициативу, но она — снова — не та, не та. Нагловато-робкая. С ноткой раздражающей послушности. Для Сергея Дмитриевича когда-то идеальный Женин вариант. Но распакованный из асексуальной апатии страданий по Павлику Миша — огонь.
В лифте Слава выдыхает. То ли возвел в правило не целоваться, когда трахается с первыми встречными, и теперь несколько растерян, то ли шестым чувством улавливает, что тут сильно не его. Но ждет продолжения. Руки перебираются под расстегнутое пальто, смыкаются на спине. Инициатива будет всё той же — неловко-нагловато-послушной, как у мальчика в любительской постановочной порнушке. Серебряников знает: ничего у них не выйдет, но из минус десяти лет Славе в такое в принципе не верится.
Ощущая, как улетучиваются желание, осмысленность этого съема и надежда на то, что получится заснуть, Сергей Дмитриевич ласково проводит по его скуле вниз, к подбородку: невидимая щетина снова напоминающе покалывает.
Но Слава — другой.
Зря.
Слава — не Миша.
Он озирает заброшенность барских хором, их мертвую помпезную роскошь, весь этот версаль, призванный создать иллюзию уютного семейного очага. В семейном очаге чехлы на мебели и могильный холод. Но по любопытствующей улыбке Славы ясно, что ему даже нравится. Багира, дитя московских джунглей, приведена дрессировщиком в музей. Сейчас ради забавы начнет сталкивать когтем античные амфоры с их малахитовых постаментов. И наблюдать, как классно они разлетаются на тысячу кусков.
Сталкивает парочку — в ледяной зябкости снимает куртку, прижимается, пробует поцеловать сама. Для нее это случайный секс, с заранее приготовленным Дюрексом в прорези-кармане. Но нужно закрыть окно, включить камин, дать ей бренди, а иначе замерзнет до того, как Дюрекс понадобится: оплетенные голубоватыми венами руки захватывает армия мурашек, волоски от холода встают дыбом. Серебряников освобождается, тянет сигарету, словно черенок трубки зажимает ее в углу рта, предупреждая готовность приступить, не откладывая:
— Сначала выпить.
Центральное окно закрывается. Газ в камине вспыхивает рядком сине-фиолетовых свечек. Табачный дым струится в горло. В холодильнике сиротеет целый лимон, в голове первое правило деда — для бренди нужны широкие бокалы.
— Врач? — Слава перемещается в другом измерении. Заглядывает за стекло книжных шкафов. Шуршит парусиновыми чехлами. Мертвая тишина барских хором взрывается новостным репортажем с экрана телевизора — Багира продолжает ронять античные амфоры.
— Хирург, — Серебряников соглашается, что в наблюдательности гостю не откажешь, затягивается на полсигареты, берет широкие бокалы с бренди и сервированный лимон, идет назад, в голос специального корреспондента, в неспешно нарастающее тепло.
От боли, захлестнувшей тело, не получается вдохнуть.
Среди зачехленной мебели Миша стоит перед камином на одном колене, протягивает узкие ладони к свечкам из трехкратных газовых сопел. Невозможный, невыносимый кадр. До судорожного глотка. Потому что Серебряников искренне любил крошечную двушку над ревущим проспектом, постоянно глохнущий лифт, линяло-рыжего кота Моцарта, там всё приводило его в детский восторг, но место Миши было здесь. На дедовской даче. На озерах. Под крылом. И теперь иллюзия резким световым пятном бьет по глазам. Картинка того, что не случилось. Понимание того, что еще не скоро, ой, как не скоро, он избавится от своей зависимости — выбирать похожих, среди тысячи искать одного, делать это машинально и мучиться от того, что они — не оригинал.
Ледяной ветер Антарктиды свищет в разверстую рану живота, вьюжит мерзлым снегом, боль физическая, сгибающая пополам, до железного солоноватого вкуса крови на языке. Зубы стукаются о кромку широкого бокала. Бренди пьется залпом, до дна, пресно полощет горло.
Слава оборачивается на звук шагов. Замечает выражение лица. Встревоженно поднимается с колена.
Читается по глазам, по реакции.
Эта история проста. Он не инфантильный ебливый мальчишка восемнадцати лет. Ему нужен постоянный секс, надежный партнер, а не буря чувств. Грань молодости. Когда еще хочется чувствовать себя иногда всемогущим, а иногда ребенком. Слава останется, если предложить. Если не предложить, завтра ненавязчиво перезвонит. Они пару раз поужинают с последующим сексом, проведут вместе выходные, в русле нагловатой послушности, где всё решать будет Серебряников. Идеальный вариант. Слава будет ждать по вечерам, переживать за пациентов, планировать летний отдых. Видно по глазам. Всего один блик за взглядом Багиры, узкий серпик стоит тысячи слов. Глухое одиночество. Бессмысленность жизни в безвоздушном пространстве коротких связей, где никто никому ничего не должен, где никто никому никогда по-настоящему не нужен. Усталость от этого. Глупое желание хоть кого-нибудь глупо любить. Не ебаться от случая к случаю. Не возвращаться в пустоту. Это их общее, размноженное. «За меня бухого никто так не волновался» Кости. Под бодрый репортаж из российских глубинок Сергей Дмитриевич смотрит на самого себя.
Ро-ман-ти-ка.
Серебряников ставит пустой и полный бокалы на выступ камина, сбрасывает пальто в зачехленное кресло, стягивает со Славы Дизель, целуя, удерживает ладонью за колкую щеку, расстегивает ремень. То ли жалость, то ли нежность, то ли боль, но не страсть. Он не может, как Миша, — спать с нелюбимыми, четырнадцатилетними разовыми потрахушками не научен. Через два часа, когда Слава заснет, разбудит воткнутый между книгами на полке ноутбук. В списке почтовых контактов есть старый адрес Паскаля.
«Согласен».
Стрелкой по «Отправить».
Иначе это не закончится.
Никогда.