12.
7 февраля 2021 г., 19:53
В открытом дворике всего пара свободных мест для парковки. Пестрые мамаши с яркими колясками инспектируют две скамейки у детской площадки с кремлевской башней. Бурая, мокрая листва скользит под подошвами. Знакомые щербинки на асфальте у подъезда и полусмытые дождем классики, нарисованные синим мелком, вызывают приступ асфиксии. Так же, как мерцающие бусинки-капельки на тонких розовых ветках вишен.
Чувство только одно: зря он сюда приехал. Зря, потому что невыносимо жжет в подреберье, за месяц не изменилось ровным счетом ничего. Здесь его дом. Только здесь ему хорошо спалось. Под бубнение телевизора на тесноватом для двоих диване, с десятикратными пробуждениями от всех Мишиных ерзаний, то рука у него не там, то нога. Воспоминания всплывают целыми гроздями, словно пузыри от дыхания тонущего на поверхность темной воды. От них никуда не денешься. Отпечатаны на обратной стороне век.
Плохо, что вопреки всему, это счастливые воспоминания. Здесь от них не спрячешься. Каждая мелочь — вход в лабиринт. Сердце ноет. Невыносимая легкость бытия кроет так, что становится больно дышать.
Домофон пиликает, откликаясь на приложенную таблетку, но сама дверь уже открывается навстречу, выпуская связку гладких, каштановых такс, рвущихся с поводка гулять. На другом конце поводка круглый зеленый шар — мальчишка лет тринадцати в дутой куртке, увеличенные стеклами очков глаза взирают небесной бирюзой. Задранная вверх голова в мешковатой шапке растерянно-вежливо выговаривает еще не ломающееся:
- Здравствуйте.
- Здравствуй и тебе, - Сергей Дмитриевич приветливо улыбается, несмотря на то, что сердце окончательно превращается в желейный пудинг, только слабенько колеблется в груди, так, что и пульса больше нет.
Зря.
Какой же он все-таки дурак. Решил на прощание приставить дробовик к подбородку и нажать на курок?
Ноги ватные. Каждый шаг заряжает перед глазами новую последовательность кадров. Галчиный хохолок Миши топорщится в мутном свете площадки, на плече тоненький пиджачок, он, как и все его вещи, пахнет густым сандалом, ароматом, от которого томительно кружится голова. От вида линий спины под рубашкой пересыхает рот. Ноги длинные. Подошвы кед шаркают по ступенькам — лифт, как всегда, не работает.
Не работает и сейчас. Стоит раскрытый и погасший, - темное жерло, не ведущее никуда. Как аллегория этого бессмысленного возвращения.
Миша о нем даже не узнает.
Между лестничными пролетами промозглый холод из приоткрытых фрамуг забирается под воротник пальто, под горловину рыбацкого свитера, знобяще стелется по спине.
Подъем альпиниста на вершину Эвереста, чтобы оставить там — что? Свое бренное тело? Хладный труп, который постепенно завеет колючий снег.
Важно справиться с сильным искушением — повернуть ключ в замке, открыть дверь, снова увидеть изломанную графику, этажерку для обуви, подставку для зонтов. Все хранит его прикосновения, отпечатки пальцев. Все грозит закончится вандальным актом фетишизма — бессильным зарыванием носом в пахнущие им сорочки, мелким воровством, и не важно, что красть Серебряников будет у самого себя. Свое собственное, навсегда утраченное счастье.
Больше не вернется.
Завтра улетит.
И забудет, конечно, забудет, и эту горечь во рту, спазмы, сжимающие горло, - невыносимую легкость бытия.
Он поднимается медленно. Понимает, что если сейчас даст слабину, откроет дверь, то уже не выберется из этой западни.
Нужно просто положить ключи в почтовый ящик. И не обернувшись назад, уйти.
Ни одного повода, Сергей Дмитриевич, ни одного повода.
Лестничная площадка обманчиво пахнет карамелью и корицей. Золотятся в тусклом свете номерки. Ключи с клинканьем проваливаются внутрь почтовой щели, в гнездо, застеленное листовками объявлений и районных газет.
Галочка напротив первого задания в списке целей поставлена.
Со вторым — развернуться и, не обернувшись, уйти — не все так просто.
Он ведь будет проклинать себя потом, на борту «Эйр Франс», глядя на растущие на горизонте облака. Будет. Но всё равно подходит и прислоняется к двери горящим лбом. Закрывает глаза.
Знает, что один сброшенный звонок, одно слово, и ждал бы здесь, на вершине своего гибельного Эвереста, команду спасения вечно. Только никаких слов нет. Партия была за ним, но Павлик выиграл войну. По щелчку пальцев. Выиграл, потому что Миша этого хотел.
Некого здесь жалеть.
- Сережа? - удивленный голос, нисколько не поблекшее сопрано заставляет Серебряникова вздрогнуть.
Линяло-рыжий Моцарт признает быстрее, трется о ноги, оставляя на джинсах клочьями отстающую шерсть, и непонятно, что стало с легендой о коте, который должен гулять сам по себе. Не иначе сливочный Пармалат оставляет глубокие колеи в памяти, такие, что не снились и собаке Павлова.
Тамара Ивановна в старомодной шляпке на седых кудрях ставит сумку на верхнюю ступеньку — капризы лифта доведут ее до инфаркта намного быстрее, чем Серебряников увидит Париж. Взгляд из-за узких профессорских очков изумленный — правильно, уважаемый врач застукан за актом порочной любви с чужой дверью.
- Господи! - они, что, сговорились сегодня, решили его дружно добить. Но Тамара Ивановна действительно поражена: - Как ты похудел! Не кормили тебя твои немцы, что ли?
Сергей Дмитриевич берет кота на руки, наплевав, что уже через пять минут таких тисканий будет похож на йети, Моцарт — зверье по родословной персидское и сильно лохмат.
- Какие немцы? - ситуация немного комична, но лучше уточнить.
- Твои. А я Михаилу сразу сказала, что ты вернешься, и месяца у них не выдержишь. Возьми сумку, — Тамара Ивановна — это генералиссимус в старомодной шляпке, все мужчины моложе шестидесяти для нее младенцы или дошколята, — я варенье купила, клубничное. На тебя смотреть страшно. Вот сейчас чай будем пить.
Нужно затащить ее сумку и Моцарта, поблагодарить, отказаться от чайных церемоний и бабушкиной заботы, и уйти, но любопытство пересиливает. Не любопытство. Частящее сердцебиение в горле. Озорной смешок. Чувство разряда от приложенного к груди дефибриллятора и там, похоже, ток удара молнией.
Миша должен был как-то объяснить ей.
Из густой длинной шерсти бледного персикового оттенка Сергей Дмитриевич наводит Моцарту дьявольские рога.
- Тамара Ивановна, то есть, Михаил сказал вам, что я к немцам уехал?
Сниматься в знаменитом домашнем видео, не иначе. Но собственный голос уже урчит, рокочет серебринками.
- Конечно, сказал, — она не понимает, что его так смешит. - Работа, перспектив больше. А я ему говорю: «Вернется твой Сергей, никуда от тебя не денется». Идем. Посидишь со мной немного. Ох, как все дорого, Сережа.
- Тамара Ивановна, - Серебряников опускает рогатого Моцарта на дверной коврик, делает шаг, подхватывает сумку, мягко сжимает птичью лапку в пятнах старческой гречки, заглядывает за профессорские очки, несмотря на смешинки, голос дрожит, слишком многое поставлено на кон, потому что «никуда Сергей и в самом деле не денется»: - Михаил обо мне вспоминал?
- Конечно! - она все-таки искренне не понимает, что его так смешит.
Целый месяц подряд, между бессонницей на кушетке под морочные шептания осенних болот и ночными покатушками на «скорой» под контрабасный мат водителя Семена и фортепьянные отступления фельдшера Вани, Сергей Дмитриевич Серебряников конвейерным способом оперирует больные сердца мюнхенских детей.
Дело, безусловно, благородное.
Тут же спасенные от верной смерти мюнхенские дети на пару с благодарными родителями гордо снимают его в Инстаграм и дарят ему букеты цветов (красных маков забвения, похоже, а иначе почему он ничего, кроме кушетки и скорой, не помнит?).
Вселенская справедливость торжествует и хорошо оплачивается.
Суровые ангелы протестанстких церквей от умиления вытирают скупые слезы в уголках глаз батистовыми платочками.
Все счастливы.
И именно поэтому возвращаться на родину-мать Сергей Дмитриевич Серебряников в ближайшую тысячу лет не планирует.
По крайней мере, так Тот-Кого-Нельзя-Называть объясняет Тамаре Ивановне сложную природу вещей, хотя патриотичная старушка, нужно отдать ей должное, в окончательную и бесповоротную эмиграцию пасынка торфяных болот не верует.
Чайник на плите пронзительно свистит. Двадцать лет как мертвый генерал с черном кантом траурной тесьмы на фотографии молодцевато и курносо вглядывается в заснеженные дали беспросветной Родины-матери. Первый канал из маленького Филлипса на кухонном столе рассказывает утренние новости. Чтобы прослушать аудиоверсию героического кино про собственные подвиги на чужбине приходится выпить два железнодорожных стакана крепкого чая и съесть не один бутерброд.
На самом деле раскрасневшийся Сергей Дмитриевич Серебряников (норвежский рыбацкий свитер, начищенные до зеркального блеска туфли, руки лучшего спеца в Европе — невозмутимо — в глубоких карманах распахнутого пальто) минут пятнадцать гоняет грязный мяч на знакомых щербинках асфальта у шестого подъезда вместе с двумя незнакомыми мальчишками. Показывая чудеса техники и вызывая у мальчишек восторженную зависть. Зависть потому что на протяжении пятнадцати минут честно и по-спортивному отобрать у него этот грязный мяч они не могут.
На самом деле улыбающийся Сергей Дмитриевич Серебряников получает резонное замечание от танкером проплывающей мимо строгой женщины, вооруженной с обеих сторон белыми пакетами из «Пятерочки»: «С самого утра уже набрался, а еще прилично одет». Он весело натягивает шапку одному из мальчишек на нос, на прощание ерошит соломенные волосы другому. В сладко пахнущем дождевой водой воздухе идет к «Фольксвагену» Яндекса со страшным чувством, что действительно «набрался» и за руль ему никак нельзя.
У планеты под ногами совсем другая скорость вращения. Над карандашами многоэтажек невидимый художник проводит лазурной кисточкой, дорисовывая пасмурному утру неожиданной прозрачной синевы. Телефон вибрирует на шелковой подкладке кармана снова и снова, пока никотиновый дым обвивает легкие и анонсирует необыкновенный эффект: все равно, как выкурить сразу несколько сигарет после восьмичасового перерыва натощак — в голову бьет тяжело.
Счастье заканчивается, почти не начавшись.
Почему Миша не сказал ей честно? Ведь она про них знает. Если не знает, то догадывается.
Почему Миша сказал ей, что эмигрант не вернется?
В кончиках пальцев прописывается болезненная слабость, сигарета курится сразу до полоски фильтра.
Телефон настойчиво вибрирует. Докуривая вторую, Серебряников чувствует его бедром.
На черном фоне экрана пропущенные от Андрея. Последние новости катятся по клинике. Давид никогда не позвонит сам, слишком многолетняя и слишком откровенная у них дружба, но не важна она сейчас. Не столь важна.
Снимок в профиле у Миши — единственный, оставшийся на память, у них был свой собственный невысказанный запрет — не оставаться друг у друга в прошлом, еще с отеля.
Серебряников затягивается дымом второй сигареты, пьет его, как темное горькое вино: не так.
Для Миши не так.
Павлика на круг в его чертовом прошлом столько, что можно на материале выставку организовать. Уровня нью-йоркского Metropolitan Museum по количеству экспонатов.
Миша улыбается уголками губ с вечерней набережной, авторство снимка в профиле мессенджера не вызывает сомнения и раздражает больше всего: у Миклавчича хрипловатое земное обаяние, и он переносит его на людей, которых фотографирует вне профессии, безошибочно «выставляет свет» и делает «правильный акцент».
Павлик — это навсегда.
Поэтому для Миши Сергей Дмитриевич никогда не вернется из «Мюнхена».
Не должен вернуться.
Зачем он мучает самого себя?
Зачем мучает, если сердце сейчас дробно стучит в горле и каждое прикосновение к чертам на снимке отзывается в солнечном сплетении? Невыносимой жаждой. И плевать на то, что ее причина — безжалостная дрянь: вежливо стирает его из памяти волнующейся старушки каждый день. Из своей жизни стирает. Щедро рисуя ему заслуженную la vie en rose, когда на самом деле нет никаких ни la vie, ни en rose, черные сумерки одни, способ выживания в мире, которого не существует.
Не нужно было сюда приезжать.
Но разгневанный большой палец машинально жмет на пиктограмму телефонной трубки, анимация вызова складывается в красный круг, и рот мгновенно пересыхает, потому что спустя месяц в напоенном дождем сладком воздухе утробно слышен первый длинный гудок.
И еще один.
И еще.
- Да, я слушаю, — блядский гейский пунктик «динамо-машину не включать», ни в коем случае, а еще он ведь крайне воспитанный мальчик, до тех самых пор, пока грубо не вытрахаешь, вбивая в простыни, не позволяя вдохнуть, тогда все его маски слетают, раковины катятся к черту и искусанные губы повторяют только: «Блядь, блядь, блядь…».
Но голос усталый, и вся злость на него тает, словно табачный дым, растворяется в проклятой детской нежности — засыпать рядом, держать в руках, зарываться носом в волосы на затылке, чувствуя, как в крови взрывается эндорфиновый фейерверк и наступает самый тяжелый и самый долгожданный опиумный приход.
Мир плывет. На языке только один вопрос: «Что ты со мной сделал?». Ни гордости. Ни самолюбия. Больная попытка держать лицо. Бессмысленная попытка.
- Был тут рядом, заехал к Тамаре Ивановне, — легенда для горе-разведчика сочиняется на ходу, зато произносится с бесстрастностью истинного камикадзе, несмотря на то, что камикадзе не чувствует собственного тела, ничего не чувствует, только дрожь в коленках, только ее. - Она сильно сдала. У Большакова стационар, лучшие врачи Москвы, небесплатно, там своя специфика, но я договорюсь, Кирилл мой старый друг, нужно положить недельки на две-три, подлечим.
- Хорошая идея, - ловить интонации в его голосе бесполезно, их нет, когда бы они звучали, но уже включается это беспокойство, тысячи переживаний «не простудилось ли дитя», и Сергей Дмитриевич героически давит готовый сорваться с губ стон:
- Нужно согласие родственников, - не нужно, но Миша не в курсе таких нюансов, озвучивает то, что Серебряников прекрасно знает:
- У нее нет никого.
Ох, как прекрасно Сергей Дмитриевич это знает. Берет короткую паузу, делает вид, что прикидывает варианты, рассматривает хрустальные капельки дождя на белой краске «Фольксфагена», не видя ни одной.
Игра без правил.
Поверх беспокойства голодный звериный азарт срывается с цепи, не остановишь уже.
Кто сказал, что Павлик победил?
Кто это решил?
Зачем Серебряников мучает себя? Он же лев. Он тяжелой лапой наступал на любой свой страх, перед первой операцией, перед кардиограммой, уходящей в сплошную. Он вылечит всю эту дрянную вежливость, всю эту хреновую «ошибку юности», убедит, заставит, сломает. Чего испугался? Сложил знамена, даже не подравшись толком. Сдал форт, никого в оборонительном рву не утопив. Расклеился, как брошенная приемными родителями сиротка, потому что не любят ее.
- Есть волонтерская программа. Я тебя оформлю. Только в бумагах распишешься, — в голос возвращаются обаятельные нотки, Серебряников стирает ледяные капельки с краски свободной рукой, зубами достает из раскрытой белой пачки новую сигарету.
- Хорошо. Я на работе, но смогу выбраться на пару часов в обед. Куда нужно подъехать?
Ах ты, невозмутимый сукин сын! Месяц ада. Чертов месяц!
- Нет, - с такой властностью в голосе можно стены крушить, — я сам привезу все нужные бумаги, — затягиваясь дымом, Серебряников поднимает голову на окна, — домой, — потому что это, черт возьми, его дом! — Сегодня вечером. К восьми. Ты ждешь меня дома в восемь, Миша, да?
- Ладно.
Никакого удивления. Никаких эмоций. Ровно.
Сукин сын.
Сукин ты сын!