ID работы: 10366491

Лучшее время всегда «сейчас»

Джен
R
Завершён
339
автор
Размер:
136 страниц, 17 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
339 Нравится 147 Отзывы 165 В сборник Скачать

15

Настройки текста

So just be yourself and you can be what you’ve always been. I want to live on love’s side. Don’t ask, don’t lie just get high. 3 Colours Red — «Love's Cradle»

      Шариковая ручка перестала писать на середине, поэтому слово «состояние» разделилось на «состо» и многозначительное, натужное «ие». Врач встряхнула письменную принадлежность, взглянула на Хоуп Люпин рыбьими от толстых стёкол очков глазами, кончиком малинового ногтя сдвинула мост по переносице и чуть выпятила вперёд лоб. Ремус стоял рядом с матерью, маленькой и хрупкой на металлическом стуле без спинки; его ладонь лежала на её плече, укрытом палевым платком с узором из восточных лилий. Нарочитая надменность принимающего врача вызывала стойкое отвращение. Он был сыт по горло такими вот знатоками-лицемерами, сначала О’Каллахан, теперь вот доктор Элспет Форман; он бы ушёл и увёл Хоуп с собой с превеликим удовольствием, в конце концов именно по части опыта избегания медицинских осмотров он превосходил многих других. От сизо-голубых стен и флюоресцентных ламп делалось зябко. Второй выдвинутый стул пустовал с самого начала осмотра, в его непродавленности сохранялось что-то обиженное. Речь врача сочилась смесью кленового сиропа и дёгтя. Кленовый сироп лился приторной сладостью, усыпляя бдительность: «Это нормально. Абсолютно нормальная реакция». Дёготь не давал вздохнуть: «Курс медикаментов придётся продлить». От сутолочных и противоречивых соображений, перекрикивающих друг друга, в виске глухо позвякивал бубенец. Аукалась не столько нервозность, сколько обида за то, что Хоуп безропотно сносила небрежность и равнодушие. В этой ситуации она, фарфоровая фея с полки коллекционера антиквара, статуэтка с тонкими трещинками на глазурном покрытии, нуждалась в постоянной опеке. Отец позвонил ему во вторник утром и дрожащим от страха голосом — голосом, какой Ремус слышал у него от силы второй раз в жизни — сообщил, что у Хоуп «простреливает» спину, что она чуть не плачет: боль нестерпима. Ремус, спавший ночью всего несколько часов, не стал бы ручаться, но, судя по всему, Лайелл действительно пробормотал «сынок» и «прошу тебя». «Сынок»… Выходит, кое-что общее у них сохранилось. Любовь к Хоуп. Любовь примиряла и объединяла их без взаимных извинений.       В вагоне тянуло сквозняком. Объявлялись станции. В мыслях блуждало всё одно — скорей бы к ним. «К ним», не только к матери, но и к отцу. Лайелл встретил его на пороге в наспех запахнутом халате и с всклокоченными спросонья седыми волосами. Перед тем, как Ремус и Хоуп сели в такси, она, ссутулившаяся, с миражом усталой улыбки спросила о поездке в Девон. Даже сейчас она думала о чём угодно, но не о себе; Ремус сказал ей об этом с негромким укором. Она ответила: «Нам говорят, что мы похожи, Реми. Вот недавно я снова это слышала… не помню, от кого я слышала… От Марты, может, нашей соседки? Не помню, милый. Совсем беда с памятью».       Терпение таяло с каждым росчерком на бумаге. Ремус и сам не до конца понимал, что на него нашло, когда он наклонился к матери и сказал: «Пойдём», а врачу вместо крепкого ругательства: «Благодарю вас, мы всё». И они ушли: он поддерживал Хоуп под руку. С уличного аппарата Ремус звонил всем своим знакомым в Лондоне, чтобы проконсультироваться по выбору хорошего врача. Чувство от непривычного набора номеров с первых страниц записной книжки по новизне приближалось к полёту на дельтаплане. Инициатива и предприимчивость окупились, когда у четвёртого по счёту человека — приятеля по частной школе Далвича, где Люпин преподавал пару месяцев, — обнаружился подходящий вертебролог в больнице Харли Стрит. Вечером того же бесконечного дня, он остался в доме родителей, чтобы удостовериться в том, что матери полегчало. Хоуп легла спать около девяти — она была совершенно изнурена, но боль в пояснице, по её признанию, несколько унялась после компресса. Кудряшки, пепельно-белые при блёклом освещении ночника, оттеняло сиреневое постельное бельё; рука Хоуп погладила щеку Ремуса, когда тот укутывал её дополнительным тёплым одеялом. «Завтра буду скакать, милый мой. Буду как новая, — гаснущим от подкрадывающейся сонливости голосом пообещала она. — Какой ты у меня хороший». Он поцеловал её, выдернул провод ночника из розетки и вышел, плотно затворив за собой дверь.       Ремус и Лайелл остались наедине в гостиной. Лайелл попросил сына немного посидеть с ним в полутьме при включённом телевизоре, и Ремус не воспротивился этой невразумительной прихоти. Лайелл с грехом пополам возвращался в нормальное состояние: мандраж выпускал его из тисков, хотя в выражении его сохранялся след былой уязвимости. Он перелистывал каналы из ритуала — не из реального желания оценить разнообразие рекламных роликов.       «Когда мы последний раз так сидели — и при этом не ссорились, не доказывали ничего друг другу? И чтобы всё было так нормально?» Ремус не разыскал ничего похожего по описанию в сводке семейных вечеров за двадцать лет.       — Реми.       Обращение по детскому сокращённому имени застало его врасплох. Он посмотрел на отца, в чьих очках отражался синий фон, на котором выгодно смотрелся белый пакет со стиральным порошком.       — Что бы я без тебя делал.       На признание в несостоятельности и жестокости некоторых прежних суждений не годилось, однако Ремус обнаружил — закономерно и в то же время внезапно, — что у него в груди потеплело и что, предложи ему сейчас Лайелл пересмотреть «Нюрнбергский процесс» или «Эта замечательная жизнь» (двух таких разных отцовских фаворитов), он поддержит инициативу. Он не выдал своего благодушия, когда ответил:       — Ведь это ты учил меня вдумчиво подходить к любому делу. «Алгоритмы» — любимое слово.       — Нет, — с непреклонностью отказался от лавров Лайелл. — Я не учил тебя многому, чему стоило. И ты воспитал в себе это сам. Неравнодушию не научишь со стороны.       — Она же моя мать, как инач…       — Я не только об этом случае, — отмахнулся Лайелл. — Думаю, ты не сильно удивишься, если я скажу, что Хоуп рассказывает мне о тебе всё. О том, как ты добросовестно работаешь. Как относишься к ученикам. Она рассказала мне, как ты однажды отвозил какого-то мальчика к нему домой после травмы.       — Я ей говорил в общих чертах…       — А тут много-то знать и не надо. Это было благородно с твоей стороны. Что, — он обернулся в кресле, — станешь отпираться?       «У вас есть право…»       — Не стану.       Лайелл вернулся к сугубо номинальному просмотру спортивного канала. Под негромкий голос комментатора Ремус в голове усердно складывал факты один к одному, но они распадались, как хлипкая башня из домино, а мотивы отца всё так же окутывала тайна.       — И про поездку в Девон я тоже краем уха что-то слышал, — обронил Лайелл как бы нехотя, — и об этом… компаньоне.       «Во имя всего святого, господи боже», — скороговоркой произнёс про себя Ремус. Он бы припомнил и кельтских друидов, только бы те избавили от продолжения этой огорошившей его беседы.       — Компаньон — это не совсем подходящее слово, — заметил Ремус, вспоминая английских «компаньонок»: старых дев с двумя парами вязальных спиц.       — Другое я употребить себя не заставлю.       — Не терпится обсудить мою непристойную личную жизнь? Хочешь глазами теоретика взглянуть на Содом и Гоморру?       Он применил последнюю уловку в своём запасе. Удобная причина закончить разговор была дана в распоряжение, однако недостаток Лайелла заключался в полном отсутствии чувства юмора.       — Избавь. Я не сомневаюсь, что в том, что ты себе когда-то выбрал, ты можешь оставаться приличным человеком. В какой-то степени, разумеется, я не могу тебя судить, да и не ставил я такой цели. Всё давно сказано и по много раз. Я только хотел узнать, взаправду ли ты… — Лайелл не закончил.       — Что? Взаправду ли я — что? — с некоторой долей наущения спросил Ремус.       С какой стати ему непременно потребовалось провоцировать очередные распекания, он не представлял, но если быть совсем откровенным, он — возможно, преждевременно — приободрился от того, что они с отцом впервые за долгий срок беседовали так, словно не темнело никаких выжженных пятен в их взаимоотношениях, словно диалог мог и обязан был увенчаться мирным соглашением и взаимным искренним пожеланием: идти по тому пути, какой каждый выбрал. Они бы остались сыном и отцом, они не соглашались бы, как раньше, друг с другом по пустячным вопросам, но в главном оставались бы непреклонными — в нерушимости взаимного уважения.       — Означает ли серьёзность твоих намерений то, что ты… — исправился и снова замолчал Лайелл. Топтания на месте ему не шли, и, точно почувствовав это, он обратился к прокурорской деловитости: — Кто этот Блэк? Кто-то особенный, что ты поехал с ним в такую даль?       Захолонуло подло отзывчивое на имя сердце, и во рту пересохло, как будто он неделю скитался по безводной пустыне; в разом проявившихся симптомах смущённого потрясения винить следовало либо бесхитростную прямоту отца, соприкасавшуюся с бестактностью, либо шквал впечатлений от минувшего — ведь это было вчера, только вчера! — великолепного, незабываемого, совершенно потрясающего поцелуя. Пускай ему было несолидно, аки мальчишке, будоражиться по детскому и смешному поводу, но он никак не мог с собой совладать; по-видимому, он и обратился пятнадцатилетним тупицей, вообразившим себе невесть что, — но он не сожалел, потому что Сириус целовался, как дьявол-соблазнитель. А если начистоту, был ли он им?.. Или дело обстояло наоборот? Ремус бросил все усилия на то, чтобы отстраниться от эпизода минувшего дня, прочистить мозги, затуманенные не нашедшим выход чувственным напряжением, — и безрезультатно; он мечтал целовать Сириуса до беспамятства, по-другому, всеми возможными способами, везде и так, чтобы доставить немыслимое удовольствие. В глубине души он опасался, что его собственное тело — на тот случай, если Сириус захочет ответить — отвыкло от губ, от касаний желанных рук…       «Не будь кретином. Не витай в облаках, сейчас не время… Это был порыв, вы должны ещё всё обсудить…»       — Тебя никогда не интересовала эта сторона моей жизни, — заметил Ремус. — Не принуждай себя спрашивать об этом только потому, что так заведено. Пожалуйста.       — Как язык-то повернулся? Я был немного резок в некоторых наших спорах, но я всегда желал и буду желать только добра тебе. Ты не веришь мне, но я имею право на…       — Верю, — неожиданно для самого себя сказал Ремус. — Давай договоримся: если я буду убеждён, что мне нужна открытость и гласность, и если я сочту это необходимым, — я рано или поздно скажу.       — Нас с твоей матерью это устраивает.       Под сопроводительный бас комментатора бейсболист отбил мяч.       На следующее утро Ремус, переночевавший в своей старой комнате, заехал домой, переоделся к занятиям в чистую рубашку и свитер и провёл три лекции в колледже.       Поскольку у Гарри литература в расписании не значилась, Люпин дождался окончания последнего занятия. Когда Гарри вышел из кабинета химии, параллельно болтая с Джинни и смеясь, он чуть не прошёл мимо своего уже почти бывшего преподавателя по литературе. Люпин окликнул его, и Гарри обернулся; улыбка сползла с юного лица. Гарри наскоро попрощался с Джинни и подошёл. «Вы солгали, сэр! Вы всё-таки уходите! Вся школа в курсе!» — было первым, что он выплюнул с претензией на негодующее обвинением, не стесняясь громкости своего восклицания. Ремус мог бы ответить многое: что они праздновали Рождество вместе, и пора отучаться называть его «сэр»; что уход из колледжа ровным счётом ничего не значит, и Ремус будет, как и прежде, советовать Гарри книги, вытаскивать его из передряг; что, вероятно, повышать голос на человека вдвое старшего неэтично — как и неэтично учителю целовать крёстного своего студента на вокзале Йеофорда. Но это отступления. У Гарри всё было хорошо, только это имело значение. Пока в Гарри догорало недовольство, они вместе спускались по ступеням вниз, и Ремус, согласно данному обещанию, передал, что Сириус вернётся через несколько дней. Если уж становиться частью чего-то большего, то нужно и отдавать себя без эгоизма, без промедлений и сокрушений. Около семи Люпин пил чай в роскошном особняке на Эбери Мьюс, в Белгравии, по приглашению сменившего гнев на милость Гарри. Кузина Сириуса, норвежской внешности женщина лет сорока, отпивая из чашки эрл грей, с завидным мастерством вела диалог: направляла, предлагала темы, не расспрашивала о том, что её не касалось. В основе всего в её доме лежали мера и вкус; гостеприимство тоже словно было тщательно взвешено в одних только ей известных разумных пропорциях. Она говорила тем сдержанным и правильным тембром элиты, какой иногда — лишь иногда — появлялся и у её двоюродного брата.       У Гарри здесь был свой угол. Если можно назвать «углом» отдельную комнату. Ремус постучался, и ему разрешили войти. Гарри сидел на пуфе возле высокого, французского окна; ноги его, как всегда, были сложены по-турецки, а голову венчали наушники. Он мгновенно снял их, когда Люпин вошёл — жест доброй воли расценивался как привилегия для избранных.       — Твоя тётя спрашивает, будешь ли ещё чай, Гарри.       — Не-а, спасибо.       Они помолчали. Люпин ощутил, что на него слегка обижены, словно Гарри знал что-то, чему ему пока что знать не следовало — и огорчался, что его не посвятили в подробности. Дети обладают высокой естественной чуткостью к любым замалчиваниям.       — А Сириус… Как он там? Он скоро?.. — начал Гарри.       — Через несколько дней вернётся.       — Вы к нам зайдёте?       — Конечно.       Однажды он подыщет подходящую форму для объяснения.       В четверг вечером Ремус, взяв курс на исполнение всех обещаний и планов, наконец-то созвонился с Дорой, и они назначили встречу. Для тет-а-тет он и старинная подруга выбрали один из двух столиков на улице возле кафе «Milk & Berry», на месте которого когда-то, двадцать лет назад, было совсем другое заведение, памятное им по мороженому с вафельными трубочками и вишенками и по долгим разговорам под сенью полосатого зонта. Нынешнее злачное место тоже нацелилось на молодёжь, поэтому, хоть Ремус и Дора не соответствовали контингенту, выбор в пользу этого кафе они оба сочли символичным. Волосы Доры, при последней их встрече выкрашенные в кричащий, ягодный оттенок и всклокоченные, как у её иконы Синди Лаупер, были подстрижены и уложены под вдохновением от героинь французских фильмов новой волны: ровный срез, густая чёлка и подкрученные внутрь концы — как раз подстать замужней женщине, которая следит за внешностью, но не за скоропреходящей модой. Всё бы ничего, да только в окрашивании этой самую малость консервативной причёски Дора сохранила верность себе и остановилась на цвете клубничного безе; именно благодаря этой броской детали Ремус и узнал свою «До-Ре» за полсотни ярдов и помахал, привлекая внимание. Дора в свою очередь побежала навстречу, придерживая на плече ремень сумки-почтальонки, и, как только они поравнялись, встала на цыпочки, одной рукой приобняла его за шею, выкрикнула: «Дождалась!.. Ну теперь ты у меня поплатишься!», — на что Ремус разрешил ей взять гигантский молочный коктейль и потрепал её по «конфетной» макушке, после чего Дора заслуженно шлёпнула его по ладони и принялась исправлять учинённый беспорядок. Между делом она сказала, что благоверный Чарли обожает её новый образ. Отказавшись для встречи с Люпином от грандж-кантри, составляющего весомую часть её гардероба, она надела слаксы и длинную блузу с бахромой; в её образе расцвело что-то совершенно новое, женственное, и ей это шло.       Они сели за столик, и официант в рубашке, напоминающей рубашку-поло с вышитым на кармашке рожком мороженого, принял у них заказ. Дора не стала брать десерт, вопреки своей неистощимой любви к сладкому; Ремус отметил для себя странность этого. Допытываться он не стал. Почувствовав пристальный взгляд, Дора смешалась и пробормотала, что нужно беречь фигуру, однако это объяснение Ремуса не удовлетворило. После замужества и преодоления отметки в тридцать лет Дора оказалась от нарочитой эпатажности в пользу умеренного чудачества: вместо жилеток и джинс она стала носить безразмерные кофты и расклешенные брюки, что только подчёркивало её довольно щуплое сложение, которое компенсировала разве что округлость бёдер. Дора всегда ела то, что хотела, и не беспокоилась из-за лишних килограммов.       — Ты замечательно выглядишь, что за глупости, — попытался переубедить подругу Ремус. — Возьми хотя бы кусочек торта… маленький…       — Нет, — упёрлась Дора, давая понять, что соблазну не подастся. Она вдохнула. Обычно уговоры действовали на неё безотказно, но сегодня она явно была настроена бойцом. — Диета есть диета. — Её мимолётное уныние, впрочем, испарилось, как только она перевела тему: — Я и Чарли уже месяц на телефоне с риелтором. Мы планируем перебраться в Лондон.       — Правда? Это же превосходная идея, поздравляю!       — Спасибо, да, да, верно, — она выдавила неуверенную улыбку, — но… боже… это так нервно. Я вся извелась из-за того, что нет подходящих вариантов. Я хочу, чтоб там была комната под студию, а ещё комната для… ну, для отдыха, просторная и светлая. Аппетит совсем пропал, и у меня мало времени на себя, сроки на работе горят, а нам ещё нужно готовить серию портретных фотографий в чёрно-белом цвете для журнала, а Чарли… Чарли старается изо всех сил, но он тоже не железный, и одному ему не справиться, я же вижу!       — Не драматизируй, — поморщился Ремус. — Он у тебя крепкий, на все руки мастер.       Перед его мысленным взором возник муж подруги: невысокий, широкоплечий, с неровным от давнего перелома носом и лёгким акцентом уроженца южных графств. Дора познакомилась с ним в университете, где она училась на журналиста — у них обнаружилось общая страсть к внушительным объективам и фотопроявочным студиям, в одной из которых на третью годовщину их знакомства палец Доры и украсило кольцо с александритом, камнем-хамелеоном, таким же переменчивым и ярким, как она сама. Не планировавшая связывать себя узами брака по личным убеждениям, она сдалась под натиском нахлынувших на неё романтических чувств; на их свадьбу не приглашали фотографа: невеста и жених снимали друг друга поочерёдно, сделав из этого «изюминку» торжества. Люпин находил Чарли Парсона славным и испытывал к нему благодарность, поскольку тот сумел подарить Доре то простое и искреннее счастье, какое не смог он. Не смог не только потому, что относился к Доре исключительно как к близкому другу, но и потому, что явственно ощущал свою неспособность находиться с ней — изумительной, непоседливой, энергичной — постоянно: каждый день, каждый год до одряхления.       — Вы справитесь, и переезд себя оправдает. Я даже не сомневаюсь в этом, — сказал Ремус.       Дора фыркнула:       — Я не уверена, а он уверен. Ладно, не важно. Как родители? Как твоя работа? Эти детишки ещё не довели тебя до белого каления?       Стандартный и безопасный круг вопросов крепко держал в узде её любопытство. Так уж у них повелось: Дора, обычно болтавшая напропалую о вещах, которые ненароком взбредали ей в голову (пусть в этом очарование непосредственности), смирилась, что к более интимным темам при общении с Люпином нужно было подбираться издалека, а лучше вовсе не подбираться, предоставляя только новости от себя самой. Люпин принялся говорить о Хоуп, о её самочувствии, значительно улучшившемся за несколько лет. Дора слушала его внимательно и лишь изредка спрашивала о чём-то сама. Когда Ремус признался, что уходит из колледжа, худенькое, смешливое лицо Доры вытянулось.       — Уходишь? Но почему? Я думала, тебе нравится преподавать.       — Так и есть. Я не планирую бросать это, просто хочу сменить место, попробовать где-то ещё.       — Опять сбегаешь.       — Что?.. Нет.       — Сбегаешь, сбегаешь, — констатировала она с возмутившей Ремуса самоуверенностью. Она произнесла это так, будто и не могло быть иначе, будто она наперёд предвидела все его поступки. — Хоуп проговорилась мне по телефону, что ты собираешься в Ирландию, то есть опять застынешь там на сколько-то лет…       — Дора, — одёрнул её Ремус с предупреждающими нотками, — если моя мать что-то тебе и сказала, это вовсе не значит, что так на самом деле обстоят дела. Я принял решение. Я хочу остаться в Лондоне. Навсегда, — точно запечатывая конверт сургучом, добавил он.       Дора, смотревшая до этого с выражением скептическим, на последних словах посерьёзнела — от тёмных глаз до сжавшихся в тонкую линию губ; такой сосредоточенной Ремус наблюдал её четыре-пять раз за время их дружбы, но самым поразительным было то, что последний раз случился недавно, во время её же реплики о непреложном соблюдении диеты. Поводы абсолютно не совпадали по значимости, что опять таки дало Люпину материал для составления теорий.       — Ремус… прости, пожалуйста, — в тоне её зазвенело раскаяние, — конечно, это же хорошо, что ты решил остаться, это то, что нужно. Я за тебя рада! Давно пора! Как и нам… а я проецирую…       Она опустила взгляд на свои руки, лежащие на белом пластике и листке с названиями напитков. Под перстнем с александритом, который она теперь крутила, сияло тонкое обручальное кольцо; в солнечный день камень помолвочного стал зеленовато-голубым, как прозрачная морская вода.       — Я дура. И Чарли не заслуживаю. Вот и всё.       — Что ты такое…       — Да, да, я дура! Даже не переубеждай! Я ведь хотела доверить тебе одно ответственное поручение, а теперь трушу, как маленькая девочка… трушу, только не из-за того, что нужно сказать тебе, а потому что сама ещё не могу понять, что думаю об этом…       Мысль она не довела до конца, поскольку официант вернулся с напитками на подносе. Поставив на неустойчивый стол коктейль с двумя трубочками и клубникой для Доры и холодный зелёный чай для Ремуса, он удалился. Дора вынула из сложенной конвертом салфетки ложку и стала бодро снимать ей верхний слой взбитых сливок, отправляя затем их в рот; она демонстрировала такое увлечение этим поглощением третьего блюда, как основного, что Ремус, видевший у неё всякие странности, счёл за лучшее не придавать им значение. Очевидно было одно: она не владела собой.       Ожидание затягивалось, поэтому Ремус позвал:       — Дора!       — М-м?       — Что с тобой такое?       — Со мной? — Дора всполошилась. — Ничего. Всё как обычно. И ты вообще собирался рассказать о том, зачем тебе в Ирландию…       — Дора, — мягко, но настойчиво повторил он, — у тебя на лице написано, что ты хочешь поговорить. Так что не ломайся. Что там за поручение такой огромной важности, что ты доверяешь его мне?       Она приоткрыла рот, но вместо того, чтобы ответить сразу, поймала губами трубочку, отпила молочного коктейля и только после этого пролепетала:       — У нас с Чарли будет ребёнок, а я бы хотела, чтобы ты был крёстным.       Всё встало на места.       — Ну ты даёшь!.. Почему ты скрытничала? Я рад за вас.       — Я вот не знаю, рада ли я. Нет, то есть, я рада, что у меня будет ребёнок от Чарли, он будет прекрасным папой, но я не знаю, готова ли я сама быть матерью! Мы никогда всерьёз это не обсуждали, не планировали, у нас была карьера, амбиции… Наш брак — предел. Я боюсь, что не справлюсь. Ты же меня знаешь, всю жизнь я думала о том, что не хочу ограничивать себя или нести на себе больше ответственности, чем я могу выдержать, а малыш… малыш и есть слишком много. Ремус, мне тридцать четыре, я же старуха для этого! Всё происходит так быстро, нам вдруг потребовались новая квартира, новые условия, комната под детскую. Это какой-то оживший бред.       В том, что она говорила, содержалось досадное зерно истины, но внутреннее убеждение Ремуса не позволило склонить чашу весов в сторону оправдания слабовольной паники Доры. Трусость была знакома ему не понаслышке.       Ремус отпил холодный чай. Мир казался ему ясным и прозрачным, и ему не терпелось поделиться этим восприятием.       — Ты бы сожалела, если бы за всю жизнь судьба не дала тебе шанса иметь ребёнка от любимого человека?       — Ремус…       — Просто ответь: да или нет.       — Ну… — Дора опустила глаза, — …да, сожалела. Я понимаю, что это большое чудо. А в моём возрасте!.. Но мне страшно, хочешь верь — хочешь нет.       — Любому бы на твоём месте было бы. Я не только про беременность. Перемены всегда тревожат, но если ты в самом деле хочешь этого материнства — страх не должен тебя останавливать. Дора, ты постоянно выслушивала мою галиматью в тяжёлые времена…       — Всего два раза! Это ерунда!       — Уже много для одной жилетки. Позволь дать тебе совет: оставь страхи более подходящим событиям — смертям или болезням. А насчёт твоего поручения, ответ утвердительный. Не знаю, какой из меня будет крёстный — наверное, хуже некуда — но сделаю всё, что от меня зависит. — Ремус протянул руку через стол и сжал ладонь Доры. — Так что кончай мучить себя по таким ничтожным поводам, До-Ре.       Дора приободрилась и подняла глаза.       — Ты в курсе, за что я тебя обожаю?       — Подозреваю, что за мою исключительную ортодоксальность.       — Ты умеешь находить нужные слова для всего, а теперь ещё и… веришь в это. — Она усмехнулась. — Ты изменился. Прямо невооружённым глазом видно.       — Недосып, стресс, возня с сочинениями — и вуаля.       — Изменился к лучшему, я хотела сказать. Ты… — Дора защёлкала пальцами свободной руки, — …не знаю, как объяснить… Ты как-то обновился, что ли.       — Думаешь?       — А разве нет? Дело ведь не только в Лондоне?       Непокорность. Вот, что с ним приключилось. Он чуял сквозящую в их беседах предупредительность и винил себя в том, что годами отстранялся от подруги, вынуждая её по крупицам восстанавливать достоверное изображение его жизни; и ему, усовестившемуся, захотелось наверстать упущенное: говорить открыто, в подробностях описывать жизнь, за исключением той её зыбкой субстанции из дымки с цитрусовой цедрой рассвета, шлейфа обнажённого неба и города после ночного ливня, аромата нагретой кожи в салоне старого форда; она была всё ещё неосязаемой и в то же время такой настоящей, живой, что для него невозможно было облечь в связный рассказ: всё равно, что заспиртовать аромат озона и свежей луговой травы — то, за что его ценят, потеряется и сотрётся, сделается искусственным и вымученным.       В Луишем, в свою съёмную квартиру, Ремус возвратился в седьмом часу. Скудный остаток дня, благоволящего к задумчивости, Ремус посвятил чувству, название которому нашлось бы только на мудром Востоке: он тосковал по Сириусу (не минутами и часами это измерялось) и утолял жажду терпением, как живительным соком. Он и ненавидел, и любил это чувство; однако, пожалуй, любил сильней, ведь он знал, что ожидание сменит встреча рано или поздно.       В пятницу телефон зазвонил, и в трубке он услышал голос Сириуса.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.