«Ты бежишь, примеряя чужие лица, Как волчонок, затравленный злыми псами. Ты хотела быть сильной, большой волчицей? Так учись понемногу владеть клыками». … «Между жизнью и смертью покров так тонок… Ты лишь тень, но о прошлом ты не забыла. Повторяй же молитву свою, волчонок. Ты судья им, ты их приговорила». ©Валар Моргулис. Айрэ и Саруман
В то, что долгие месяцы бегства для меня и моего ребёнка остались позади, верилось с трудом. Я никак не могла привыкнуть к тому, что могу отдохнуть и отрешиться от всех своих забот. Хоть ненадолго окунуться в привычное подобие нормальной жизни: без работы на постоялых дворах до изнеможения, без скитаний по всей Франции и полуголодного существования, когда никто не преследует и не обещает тридцать тысяч ливров — за мою поимку или мою голову. Наконец-то я и моя дочь оказались в человеческих условиях, а не мёрзнем в ледяной комнатушке на чердаке — за неимением дров — дрожа от холода и кутаясь в одеяло, крепко прижимаясь друг к другу, чтобы согреться. Конечно, я бы могла оставить Жанну в приюте или в монастыре, но я мать! Мать, а Жанна — мой ребёнок, причём единственный, часть меня самой, и самый дорогой для меня человек! Пусть я убийца, распутница, предательница и лгунья, интриганка до мозга костей, отравительница, но я не кукушка! Прекрасно зная о том, какие порядки царят в монастырях и приютах, я никогда не стану обрекать своего ребёнка на жизнь, знакомую мне самой не понаслышке. Чёрт со мной, моя собственная жизнь уже и без того искалечена и разорвана в клочья, но моя дочь не пройдёт мой путь — костьми лягу, но всё сделаю, чтобы уберечь её от этого. Она не пойдёт по моей дороге: как мать, я этого не допущу, только повторения ею моей судьбы мне не хватало! Да, мой путь последние восемь лет был усеян трупами, по которым я научилась упорно идти к своей цели, проливая кровь даже тех, кто ни в чём не был предо мной виноват — но стоял на пути у Ришелье. Признаю, я вероломна и порочна, во мне мало чего осталось искреннего и светлого, за что меня можно любить. Мало во мне не запятнанного. Быть может, я не достойна того, чтобы меня любили, не достойна счастья?.. Но справедливо ли, когда кто-то один рождён для радостной и безоблачной жизни, а кто-то другой лишь для скорби и страданий? Не отрицаю, я убийца и предательница, но вот кем я никогда не была и не стану — так это чёрствой и бессердечной матерью, равнодушной к судьбе своего ребёнка, в глазах которого я всегда буду казаться лучше, чем есть на самом деле! По отношению к моей девочке это было бы предательством — бросить её одну, среди чужих людей и в чуждом ей месте; лишив её материнской любви и ласки, заботы, тепла… в которых Жанна ещё так сильно нуждается, ведь она совсем дитя, невиновное в прежних дурных деяниях её матери! Может я и предавала тех, кому втиралась в доверие и потом обрекала на гибель, но ни за какие коврижки я не предам своего ребёнка — доброе, искреннее и чистое создание, которое любит меня уже потому, что я дала ему жизнь, и которое во всём лучше меня. Предать Жанну и отречься от неё для меня значило предать и отречься от самой себя. Да уж лучше подвергнуться всевозможным пыткам! За эти долгие месяцы странствий она многое вынесла на своих детских хрупких плечиках, не для десятилетнего ребёнка такая тяжесть, но Жанна явила собой пример небывалой стойкости и несгибаемости, которой бы позавидовал взрослый человек. Я не сетовала при ребёнке на то, как тяжело мне приходится, но моя дочь своим примером заставляла меня взять себя в руки и не сдаваться, мысли о её благе давали мне силы продолжать эту нелёгкую борьбу за наше выживание. Порой меня одолевало чувство, что я устала бороться с судьбой и принимать от неё одни удары. Устала пытаться и дальше, после несчётных падений, подняться выше и получать за это в наказание удары куда более жестокие, до крови и переломов. Иногда мне хотелось просто лечь спать и больше никогда не просыпаться. На меня находило смутное желание умереть во сне. Но стоило мне подумать о моей дочери, которая мужественно делила тяготы и невзгоды со мной, я гневно отметала мысли, навеянные унынием — справедливо причисленным к одним из самых смертных грехов. Раз моя дочь не сдаётся и не опускает рук, у меня тем более нет на это никакого права. Я не имею права умирать, вот устрою лучшим образом судьбу моего ребёнка — другое дело, а пока ни в коем случае нельзя. Нельзя сдаваться, когда в тебя верят самые родные люди. В тот день — до того, как я стала наёмной работницей за еду и комнатку на чердаке, — когда растаяли безвозвратно деньги, вырученные за мою одежду и наши с дочерью волосы, я была в таком глубоком отчаянии, что крамольная мысль — продавать своё тело любому, кто хорошо заплатит — сама собой закралась в мою голову. Но потом я взяла себя в руки, встретившись своим потухшим взглядом с ясным взглядом карих глаз Жанны, с безграничной доверчивостью и нежностью взирающей на меня, как на святую с церковных фресок, на которую я была совсем не похожа. Как бы я смотрела в глаза своему ребёнку, опорочь все его представления обо мне, если бы запятнала в глазах Жанны образ её матери — всегда безгрешной для любящего сердца девочки? Она бы меня простила, но простила бы я сама себя, если бы ей пришлось увидеть меня среди всей этой грязи и разврата? Смогла бы я выдержать её взгляд с застывшей немой скорбью и болезненной нежностью с состраданием, без тени упрёка, но угнетённый и виноватый? Знаю, опустись я до ремесла дам полусвета, Жанна не отвернулась бы от меня с презрительным негодованием и брезгливостью. Вот только горечь понимания того, что её мать ради куска хлеба для нас обеих пустилась во все тяжкие, отравит ей душу и сердце, а я не хотела заставлять страдать своего ребёнка. Для своих десяти лет она уже очень много понимает, даже слишком много… Жанна — единственный человек, которого мне страшно разочаровать, подвести, причинить боль. У меня ещё оставались гордость и чувство собственного женского достоинства. Это и удержало меня от падения в пропасть, из которой бы мне потом было очень непросто выбраться. И без этого в моей жизни грязи и мерзости предостаточно. Ну, уж нет, этого от меня никто не дождётся! Не собираюсь я становиться подстилкой, уж лучше прислугой в трактире — в сравнении с занятием проституцией, быть поломойкой и кухаркой не так унизительно, а из двух зол обычно выбирают меньшее. Я — миледи Винтер, из тех женщин, которые не сдаются и не рыдают из-за сломанных ногтей, проданных волос, утраченного богатства, померкнувшей красоты и огрубевших от тяжёлой работы рук. Уж тем более такие женщины как я слишком самолюбивы и горды, чтобы торговать своим телом на каждом углу и обслуживать любого, кто пожелает купить услуги публичной девки на одну ночь. «Любое препятствие преодолевается настойчивостью». — Слова Леонардо да Винчи, часто приходившие мне на ум в минуты слабости и отчаяния, и которых я, стиснув зубы, придерживалась. Несмотря на закалившие и всё равно не ожесточившие её трудности, моя дочь по-прежнему оставалась той Жанной, которой я нужна. Такая нежная, доверчивая, и потому уязвимая, что внушало мне страх за мою дочь, не имеющую той «брони», которой обросла в своё время я сама… Боже, если ты всё же внимаешь молитвам даже таких закосневших грешниц, как я, убереги мою дочь от горечи и боли разочарований, пусть хоть она не будет избита жизнью подобно мне! Не ради меня, Господи, ради неё, а на меня можешь дальше плевать с небесных высот, привыкла уже с десятилетнего возраста… Молю, позволь мне только дожить до того дня, когда Жанна вырастет и у неё появится своя семья… Тогда мне даже умирать будет не страшно, зная, что моя дочь счастлива — это послужит мне лучшим утешением, когда Ты призовёшь меня к себе и заставишь держать ответ за все мои преступления, обрекая на вечное пребывание в Девятом кругу Ада. Я ведь не прошу о многом — только дать возможность вырастить мою дочь счастливым ребёнком, ибо самый лучший способ воспитать детей хорошими — просто сделать их детство счастливым и радостным. Дать Жанне всё то, чего сама была лишена в её возрасте, оберегать её сердце от невзгод, но не потакать бездумно её желаниям. Выстраивать с ней отношения не по принципу «Владелец-вещь», а быть ей матерью и другом. Жанна росла очень тихим и робким ребёнком, сильно стеснялась, и ей было трудно сходиться с другими детьми. Она не чувствовала себя уверенно в компании своих сверстников, предпочитая им общество её няни Джейн Блейк и самой меня. Я многие годы была Жанне верным и единственным другом, не только её матерью. Меня она делала поверенной всего того, что тревожило пытливый ум девочки, недетский для ребёнка её возраста. У меня искала она утешения и поддержки, когда ей было грустно. У неё в целом мире нет никого, кроме меня, а у меня — никого, кроме неё… Я точно не знала, от моего английского супруга лорда Винтера или от графа де Ла Фер Жанна рождена мною на свет, мне до этого не было никакого дела. Жанна моя дочь — этим всё сказано, и за неё я бы голыми руками вцепилась в горло хоть самому Дьяволу, посмей даже он к ней сунуться. Наверно, моя любовь к дочери граничит с одержимостью, но ведь она — единственное по-настоящему дорогое, что у меня есть и составляет мою жизнь, и я буду всегда заботиться о ней, даже находясь одной ногой в могиле. До сих пор для меня остаётся загадкой, как у такой испорченной и негодной женщины растёт такая прекрасная дочь, ставшая единственным лучом света в сгустившейся надо мной тьме. Как в ней развились те самые лучшие человеческие качества, которых нет у меня? Как много бы я отдала, чтобы этот лучик никогда не потускнел и не угас… Ах, я и забылась, в глазах многих, кто меня ненавидит, у леди Винтер не может быть слабых мест. Этой жестокой и холодной женщине, этой новой леди Макбет и Дьяволу во плоти, неведомы человеческие чувства. В их понимании эта омерзительная дрянь никого не может любить искренне и до полного самозабвения, для неё не может быть ничего святого. Адова посланница в дивном обличье недостойна и этого. Откуда им знать, что я не испытываю тех же чувств, как и они? Что я не ощущаю боли и никого не могу любить, что для меня не существует ничего святого? Удосужься они заглянуть мне в душу, их бы постигло жестокое разочарование. У меня, оказывается, есть чувства и сердце, которое умеет биться и обливаться кровью, когда его железным раскалённым обручем сжимают страх за будущее моего ребёнка и сомнения, суждено ли хотя бы Жанне вырасти счастливой. У меня всё же есть душа, наличие которой многими отрицается! В том, что душа у меня всё-таки есть, я убеждаюсь каждый раз, когда мне туда плюнут. Даже у такой женщины как я, есть то, чем она дорожит больше всего на свете и свято чтит. У меня есть только одно слабое место — Жанна, не станет её — умру и я. Да что они обо мне знают, кроме того, что ничего не знают, — тем не менее, с непоколебимой уверенностью заявляя, будто видят меня насквозь?.. Позади все эти долгие месяцы переездов из города в город, и довлеющих над нами опасений попасть в руки моего бывшего покровителя, решившего уничтожить меня, чего бы ему это ни стоило. Я столько лет была самозабвенно преданна Его Высокопреосвященству, стольких устраняла с дороги, марая руки в крови и грязи, чтобы он мог проводить без всяких помех свою политику в интересах Франции. Столько лет отдано службе человеку, который попросту пользовался мной для достижения своих целей, и от осознания этого меня грызло изнутри омерзение и горькое разочарование. Так постыло и гадко, склизко на душе… Неужели за всё сделанное мною по приказу Ришелье, я не удостоилась даже сотой части его доверия, что он всерьёз вознамерился меня уничтожить, дабы не создавала угрозы для положения первого министра Франции?! Нормально взять с меня слово не разглашать государственных тайн мы не можем. Да если бы он потребовал, я бы заверила своей подписью и печатью сотни подписок о неразглашении. Неужели была необходимость в том, чтобы травить меня, будто лисицу в пору охотничьего сезона?.. Чёрт бы их всех побрал, я просто хотела жить себе тихо и спокойно, оставив в прошлом былые треволнения, и растить своего ребёнка! Я хотела забвения! Использовали в своих целях и вытерли об меня ноги — ещё кое-как смогла бы это пережить, так хоть не мешайте выживать, если уж выбросили меня подобно старому хламу, когда я перестала быть вам нужной, Ваше Высокопреосвященство! Я отдавала должное Ришелье, как талантливому премьер-министру и хитроумному политику, покровителю искусства и науки, радеющего за объединение Франции, но как человек он много потерял в моих глазах, что его никогда не будет волновать. Кто я такая, чтобы сам кардинал и первый министр переживал из-за ненависти к нему какой-то преследуемой женщины? Кому какое дело до выброшенной куклы, которой сильные мира сего наигрались, и которая перестала быть им нужной после того, как потерпела неудачу — что в их глазах непростительно? Подумать только: покорная приказу кардинала, я убрала с дороги Бэкингема руками Джона Фельтона, обманув доверчивого и набожного протестанта. Следуя приказу Ришелье и желая отомстить ДʼАртаньяну за его подлость, я отравила ни в чём предо мной невиновную Констанцию Бонасье, пособницу королевы в её шашнях с Бэкингемом. Да, Констанция помогала королеве бесчестить себя и венценосного супруга, бесчестить французскую корону, но не убивать же её было за это! Может было бы лучше тогда её переманить на свою сторону, обрисовав не самые радужные перспективы для тех, кто бездумно выполняет любую прихоть государыни? Быть может, мне следовало в присутствии Констанции изобличить гасконца в его измене ей со мной, заодно и раскрыть всем глаза на истинную личность моего мужа и причину, по которой он ушёл в мушкетёры? Задание было бы окончательно провалено, зато маски графа де Ла Фер и его юного пройдохи-дружка оказались бы сорваны и сброшены мною наземь. Но в поздних бесплодных сожалениях нет толку. Констанцию и Фельтона это к жизни не вернёт, а они были единственными из моих жертв, чья участь теперь стала мне горька. Наверно, знай в ту пору, что за многолетнюю верную службу первому министру Франции получу в награду предательство и преследования, я бы… Не знаю, не знаю, что бы тогда сделала… Я уже ни в чём не уверена, всё так зыбко и утекает подобно песку сквозь пальцы! Не грянь с неба гром на мою голову, я бы так и не очнулась, продолжая принимать за чистую монету сны и миражи. Не взглянула бы на прожитые мною годы совершенно другими глазами. Больше полутора лет назад я однажды заснула знатной дамой, но проснулась уже разыскиваемой преступницей, обвиняемой в государственной измене, и лишённой всего своего богатства. Меня обвиняли в измене тому самому государству, где я родилась. Государству, службе на благо которого я отдалась со всем жаром, получая за это немалые деньги, позволяющие безбедно жить мне и моей дочери. С трудом избежав гибели от рук моих врагов, я теперь выше ценила свою жизнь. Та жалкая пародия на суд в Армантьере навсегда отвратила меня от того, чтобы плести интриги и вмешиваться в политику. Спасибо, мне с лихвой хватило! Мне всё же дорога моя жизнь, в которой было не очень-то много светлых и радостных дней, так что позвольте мне побеспокоиться о её сохранности. Вот тебе и благодарность великих умов и политиков мира сего за всё, сделанное мной: пока я была нужна для выполнения самых грязных поручений, чтобы этой грязью не пачкал белые руки Его Высокопреосвященство, у меня было многое. Я владела обширными землями, у меня были деньги и положение в обществе, связи. Да, я была знатна и богата, в моих руках была власть, при дворе обеих держав у меня были влиятельные знакомые. Я вращалась в самых высших кругах Англии и Франции, устраняла с дороги неугодных кардиналу людей, которые могли помешать его амбициям и интересам родной страны. Способы устранения неугодных людей я выбирала самые разные: обман, подкуп, поддельные бумаги, отравление, наёмные убийцы, клевета. Но самыми излюбленными из них, что греха таить и с лицемерной стыдливостью отводить в сторону глаза, были кинжал и яд. Временами, когда у меня не получалось найти подходящего человека на роль исполнителя заказного убийства, я брала дело в свои руки, обольщая жертву и нанося ей смертельный удар, как случилось с заклеймившим меня много лет назад палачом. Ха, идиот наивный! Если я отказалась делить с ним постель тринадцать лет назад, за что он и впечатал мне лилию, с чего этот изверг взял, что я ему отдамся в обмен на своё освобождение? Одно слово: глупец. Обвести палача вокруг пальца было делом нехитрым: всего лишь сыграла на его потаённых желаниях и влекущих страстях, сулила ему свои ласки и объятия. Наплела, что в моих бывших любовниках не было той неистовой звериной силы, которая влечёт меня к нему. Мне нисколько несложно — моё воображение всегда отличалось яркостью, многообразием, пылкостью и богатством. Постоянно озвучивала страстным шёпотом мысль: «Ты — мужчина в самом расцвете лет, ещё нескоро будешь старым, к тому же привлекательный. Ну, а я всего лишь женщина, которая давно не знала крепких мужских объятий и горячих ласк». Внушила палачу навязчивую мысль, что вместе мы могли бы провести время гораздо лучше, чем, если бы он меня обезглавил, когда мы прошли вглубь леса. Руки мои были развязаны им, эта тварь разделась догола сама и кинжалом разрезала мои одежды, повалив на прелую поверхность мха. Какое-то время приходилось делать вид, будто я получаю удовольствие от прикосновений к телу его вспотевших грубоватых рук, и поцелуев, от которых на самом деле выворачивало наизнанку. Как вспомню, что его язык был у меня во рту… Иными словами, лучше не вспоминать об этом, особенно на сытый желудок, иначе съеденная пища покинет его пределы. До сих пор моё лицо от сильного отвращения кривится, как подумаю об этом. Господи, как же было мерзко! Да и любовник из палача абсолютно никакой: как обращаться с женским телом и заставить его обладательницу опьянеть от ласк, совершенно не знает; его манера целоваться скорее напоминала собачье облизывание. Но эту малоприятную прелюдию, которой всё равно было не избежать, мне выдержать пришлось, и я-таки её выдержала, возобладав над своим отвращением к этой падали! «Да, священник, чарам которого я поддалась в своё время, был и то искуснее. Чёрт возьми, тот обманутый мною фанатик-пуританин Фельтон и то был бы изобретательнее в постели, чем эта поганая свинья, лапающая меня сейчас в лесу — на земле — словно крестьянскую девку! Муженька представлять вместо него и то приятнее — хоть лицом красив и зажечь пламенем мою кровь умел, думая не только о своём удовольствии в альковных делах, но и о моём тоже, когда мы ещё жили вместе!» — подумалось тогда мне, чувствующей своим обнажённым телом холод мокрого от дождя зелёного мха. Вот что могу лишь сказать, если бы кому пришло в голову спросить меня о весёлом и незабываемом времяпровождении с палачом в лесу: ему следовало бы внимательнее следить за своим кинжалом в ножнах, которые он отстегнул от ремня, когда вынимал его со своих штанов. Мало ли, вдруг моя тоненькая нежная ручка дотянется до ножен, вынет холодное оружие и перережет этому мерзавцу горло, вонзив после кинжал в грудь владельца по самую рукоятку? Впрочем, именно так всё и было. Испытывала ли я муки совести, убивая палача, чувствовала ли жалость к убитому? Ха-ха, очень смешная шутка. Я прямо-таки по полу катаюсь в приступах дикого хохота… Не погнушалась я и тем, что присвоила себе всю одежду убитого, в которую поспешила переодеться, поскольку моё платье и нижние юбки с рубашкой он разрезал своим кинжалом, и который я тоже позаимствовала у него навсегда. Чувство вины и жалость? По отношению к подонку, исковеркавшему мне всю жизнь, заклеймив цветком лилии, лишь потому, что я не уступила его настойчивым домогательствам? Не многовато ли для ничтожества вроде него? Жалеть его и виноватой себя чувствовать я буду, как же! Совесть не загрызёт, я с ней давно договариваться научилась и затыкать ей рот, так что это вредное и надоедливое свойство меня особо не мучает, если оно у меня действительно есть. Минутку, как можно договориться с тем, чего нет, если речь зашла о моей совести? Да и чёрт с ней, без неё даже лучше, не будет докучать мне угрызениями лишний раз, которые мне всё равно ни к чему. Хотя, я могу и ошибаться. Может быть, у меня всё-таки есть совесть, если временами я чувствую к себе острое отвращение? Но какое же неповторимое чувство опустошения от многолетнего гнёта я испытала в ту ночь, отомстив палачу за мою разрушенную жизнь, какая безумно пьянящая радость завладела моей душой! Око за око и зуб за зуб, его жизнь взамен моей жизни — изломанной и загубленной им, на удар отвечают ударом! Представься мне шанс убить палача во второй раз, я бы сделала это — и глазом не моргнула, бровью не повела, рука бы моя не дрогнула! Даже если бы оказалась обречена после смерти на пребывание в Девятом кругу Ада, я и тогда бы не отступилась, снова отправила бы палача к его праотцам и ни о чём не пожалела! От пролитой крови этого мерзавца мои руки краснее не станут, они и так по локти в этой самой крови, так что мне не впервой их пятнать грязью и отнятыми жизнями убиенных, и совесть меня за всё совершённое мучить не будет. Палач мучился угрызениями этой пресловутой совести, когда тащил в постель четырнадцатилетнюю девчонку, и заклеймил её знаком воровки и шлюхи лишь потому, что она имела наглость ему отказать в удовлетворении вспыхнувшего желания — обладать её стройным и юным гибким телом? Он сжалился надо мной, когда я чуть ли не на коленях умоляла не калечить мне жизнь и не отмечать этой злосчастной лилией, выкрикивая слова осипшим и севшим от рыданий хриплым голосом? Может быть, он проявил безграничную доброту и сострадание с милосердием к юной девушке, почти что ребёнку, только вступившему в жизнь? Почему я должна проявлять доброту и милосердие к тем, кто не проявлял этого ко мне? Я Святая Дева, что ли, всё безропотно сносить?! Он внял моим отчаянным мольбам и передумал пятнать меня грязью, отмыться от которой в глазах скорой на категоричные суждения общественности мне будет не под силу, потому что для них клейменая девица навечно виновна во всех смертных грехах? Да, конечно, я всегда была виновна — сама, везде и во всём. Я виновата, что в трёхлетнем возрасте лишилась матери, а в возрасте десяти лет осталась без моего отца, страдающего от чахотки — того же недуга, который свёл в могилу маму. Это я наслала чахотку на своих родителей, от чего их поглотил холодный мрак могилы, ибо ещё задолго до моего рождения было предопределено: Анна де Бэйль — сам Сатана в облике невинного и ангельски прекрасного ребёнка, приносящий зло и несчастья любому, кто рискнёт её любить. Моя вина всецело в том, что моя тётка по отцовской линии, не утруждая себя заботами о приданом, сбагрила меня с рук в монастырь — где я росла, как взятая воспитываться из милости в эту «райскую» обитель, нищая оборванка. На мне целиком и полностью лежит вина за то, что моя тётка Жервеза — алчная старая дева — обобрала меня до нитки и объявила незаконнорожденной (перед этим уничтожила все доказательства брака моих покойных родителей), лишив положенного мне по закону отцовского наследства. Новость о её скором замужестве после этого меня ничуть не удивила — кроме денег, ничем мужчину прельстить не способна, так пусть ей моё отнятое состояние комом в горле станет. Жервеза стала первой, кого я отравила, уже будучи на службе у Ришелье, и совесть меня за убийство тётки не грызла. Старая алчная курица — думала, в самом деле, я приехала к ней ради примирения и возведения сожжённых мостов! Это лишь плата по старому счёту, а с долгами принято рассчитываться. Заставлять любезную тётю Жервезу ожидать уплаты моего дочернего долга перед моими перевернувшимися в гробу родителями — дурной тон, а я всё-таки леди, что накладывает свои обязательства. Раз обещала тётушке в день моей отправки в монастырь, что убью её, значит, нельзя бросать свои обещания на ветер. Сыновья и дочери рода де Бэйль держат своё слово, данное однажды. Это я сама себя насильно заточила в монастыре. Я спровоцировала молодого священника тем, что держалась обособленно от всех открыто презирающих меня воспитанниц, и жила, не поднимая глаз, нося наглухо закрытое платье послушницы, всегда и везде одна. Я всегда была виновата в том, что воспитанницы из богатых семей вечно искали и находили любую возможность уколоть меня больнее, оскорбить, унизить и лишний раз с заносчивым высокомерием напомнить мне о том, что я живу в монастыре только из милости и являюсь бесприданницей. Им назло я усердно изучала те дисциплины, преподаваемые нам в монастыре, и преуспевала в этом. Успехи в учении тешили моё израненное честолюбие и гордость от осознания того, что я в этом заметно превосхожу всех издевающихся и насмехающихся надо мной девчонок, которые могут похвастаться лишь своим знатным происхождением и родительскими богатствами, раз больше им хвастать нечем. В знатности я ничем не уступала им, тоже не на городской помойке была найдена своими родителями и принадлежала к древнему и славному роду де Бэйль. Мои далёкие предки, отличившись отвагой и мужеством не в одном крестовом походе, сделали добрую славу имени, которое я носила в девичестве. Да, «прославила» я — дочь знатного и древнего рода, фамилию предшественников спустя года: запятнала честь семьи грязью, от которой нескоро отмоешься! Моя вина заключалась также в том, что, как правило, в случае конфликтов с задирающими меня девчонками, я подвергалась более строгому наказанию (лишь за умение постоять за себя) розгами или вовсе лишалась ужина. Чаще всё вместе, а ночью меня запирали в самой холодной келье, где никто не жил, заставляя стоя на коленях читать молитвы и цитировать изречения богословов о «смирении и покорности». Частенько мне перепадало за слишком свободные взгляды и смелость открыто высказывать лишь то, что думаю. Могла и нагрубить, если считала себя правой, за что не опять, а снова подвергалась наказанию розгами и ночному заточению в унылой нежилой келье, где коротали время провинившиеся. Холодные стены этой кельи, наверно, запомнили меня как самую частую свою гостью, хотя слова «узница» или «пленница» кажутся более точными определениями. Да не пошли бы все эти святоши к… Ришелье! Это как к чёрту, только намного быстрее, идти далеко не придётся. Назло всем этим старым высохшим грымзам-монахиням я научилась переносить наказания с каменным выражением лица и высоко поднятой головой. Мой отец с детства приучал меня гордо держать голову и не опускать глаза при любых обстоятельствах. Первое время я не желала мириться с несправедливостью и уповала на защиту матери-настоятельницы и других монахинь, но, столкнувшись с презрением и безразличием к «неблагодарному дьявольскому отродью» с их стороны, оставила эту затею и приняла как данность всю её бесплодность. За моих обидчиц при поступлении в монастырь вносили вклад их знатные и состоятельные родители. За мной же не дали никакого приданого — этим и объяснялось их пренебрежение. Конечно, в дурном к себе отношении других послушниц виновата я одна, моё поведение провоцирует их на это. Бесприданнице непозволительно иметь гордый и независимый характер. Я виновата в том, что слишком соблазнительно (по мнению священника) склоняла голову над часословом и сжимала чётки в руках, вознося молитвы Господу нашему, который на самом деле плевать на всех нас — живущих в бренном мире, хотел. Это я сама себя затащила к священнику в постель, пообещав себе же самой помочь сбежать из монастыря, если уступлю и буду помалкивать. Я виновата в том, что сбила с верного пути человека, давшего обеты Богу, и не имеет значения, что не я к нему первая под сутану руки запускала, а он ко мне — под платье. Порой так и тянуло спросить всех, кто считает, будто четырнадцатилетняя монастырская послушница способна затащить в кровать взрослого мужчину, с ехидной ухмылкой: «Откуда столь богатые познания в этой весьма пикантной области? Сами на досуге пробовали?» Разумеется, я всегда мечтала совратить святого человека, чтобы он осмелел и перешёл к более активным действиям, а не просто молча лицезрел меня, когда я пела в хоре. Я же только и думала тогда — в свои четырнадцать лет, будучи девственницей — днями и бессонными ночами, как бы только побольше молодых священников в постель затащить и растлить. Это же очевидно, все юные монастырские послушницы мечтают затащить в койку взрослого мужика, просто как дважды два. Мой изворотливый и порочный мозг в четырнадцать лет только этими думами и был забит до основания. Я ведь беспринципный и вероломный демон в обличии девушки, посланный на погибель этому миру, всюду сеющий и оставляющий за собой лишь разрушения и смерть. Второе воплощение знаменитой Мессалины, вновь вернувшейся на Землю и переродившейся спустя века. Это я виновата, что стала непреодолимым соблазном для человека, давшего обет безбрачия и целомудрия перед Богом, представляющимся в его понимании опостылевшей женой, которой всегда можно изменить с подвернувшейся симпатичной и молчаливой послушницей. На моей совести остаётся то, что этот трус Кристиан осмелел настолько, что решил украсть священные сосуды, даже не посоветовавшись со мной. Действительно, зачем меня в известность ставить? Зачем искать где-то случайный заработок или обращаться за помощью к родственникам, когда можно просто выгодно перепродать украденное? После того, как брат Кристиана выдал нас стражам порядка, был суд. Меня посчитали невиновной, хоть палач и голосил на весь зал суда, что я распутная стерва и совратила его брата, и вообще водила к себе в келью каких-то подозрительных людей. Суд его измышлениям не внял и вынес мне оправдательный приговор. Своё несогласие с решением суда палач выразил позже красноречивее любых слов — цветком лилии на моём плече, возомнив себя наместником Бога на земле, и присвоив его полномочия карать и миловать, без всякого на то права. Это я виновата, что брат священника Жоффруа — городской палач, укрывающий первое время меня и Кристиана, соблазнился мной и, разыскав меня в другом городе спустя несколько дней после суда, клеймил за отказ делить с ним кровать — во всех значениях этих слов. У сильных всегда виноват лишь тот, кто слабее и не может воздать им по заслугам. Кто угодно, только не они сами. Удобное решение для большинства мужчин — свалить весь груз своей вины и ответственности на хрупкие плечи женщины, которую всегда можно выставить крайней. Я никогда не любила священника, живя с ним лишь из простого расчёта, поскольку в одиночку вряд ли смогла бы выжить, точно бы пропала. Но после клеймения моё отношение к нему из безразличного превратилось в презрительное. Отвращение и ненависть, питаемые к его старшему брату Жоффруа, я невольно перенесла на Кристиана, сама не отдавая себе в этом отчёта. Я уже привыкла к тому, что крайняя всегда и везде: в какой-то провинции речная вода вышла из берегов и затопила поля — вина миледи. Извержение Везувия и гибель Помпеи — опять виновата миледи, и плевать, что тогда даже её далёких предков на свете не было, как в случае гибели городов Содома и Гоморры. Падение Римской империи и разграбление её столицы захватчиками — опять, в ту пору даже не родившаяся на свет, миледи всё подстроила! По вине коварной и отвратительной леди Винтер началась Столетняя война, и французские войска потерпели поражение в битве при Азинкуре, в 1415 году. Йорки враждовали с Ланкастерами? Турки в 1453 году захватили Константинополь? Опять я дала волю своим гадким наклонностям и спровоцировала всё это, даже не родившись на свет! Миледи стала причиной гугенотских войн, с её подачи произошла Варфоломеевская ночь! Почему бы и это не приписать мне в вину, помимо «кражи» священных сосудов и «растления непорочного» Божьего служителя? Давайте, повесьте на меня всех кошек и собак, каких только можно! Припишите мне в вину все грехи человечества за последние тысячу лет, и без разницы, что я не могла совершить всех этих поступков, поскольку в ту пору не родилась не то что я — моя дальняя прабабушка! Я же специально пришла в этот мир, чтобы дать ему возможность повесить на меня все его грехи и превратить в безголосую, бесправную мишень — вот в чём суть моей миссии, а я этого до сих пор не понимала, оставаясь слепой столько лет и всячески противясь своему истинному предназначению! Я должна была сыграть отведённую мне роль женщины, падшей ниже некуда, с прежних занимаемых ею высот; сломаться, не выдержать, сложить руки и катиться в пропасть, чтобы доставить наслаждение и повод ликовать алчной толпе, ожидающей моего падения. Но я оказалась настолько бессердечной, наглой и упрямой, что не доставила им такого удовольствия — увидеть меня, опустившейся на самое дно социальной ямы. «Теперь, когда я вырвал твой яд, ехидна, кусайся, если сможешь», — пришли случайно мне на ум слова мужа, сказанные им в харчевне «Красная голубятня». Брось мне сейчас Оливье в лицо эти слова, я бы не стала отрицать его правоту. Единственное, что яд у меня отнял не он, а сама жизнь, видимо, считающая меня безответной куклой для битья, которая стерпит всё, что бы на неё ни обрушилось. Некто незримый там, на небесах, наверно, находит забавным посылать на мою голову один удар за другим, вот только я его мнения далеко не разделяю и игру эту увлекательной не нахожу, пребывая в роли марионетки. Яд у меня вырвали, но непримиримая злоба осталась. Ничего, настанет день, когда я вернусь на прежние высоты и припомню своему бывшему окружению, когда верну себе былые богатства, что они все малодушно отреклись от меня и закрыли перед моим носом двери своих домов… Люди, заверяющие меня в своей преданной дружбе и пылкой любви, где вы были, когда я больше всего нуждалась в помощи? Когда распродавала все свои одежды, когда цирюльник обрезал на парик мои волосы, как и волосы моего ребёнка? Где были все эти почитатели, когда я и Жанна работали не покладая рук, за жалкую комнату на чердаке, не в силах даже позволить себе дрова для растопки камина, и еду? Они пришли мне с дочерью на помощь, когда мы почти всю Францию изъездили, скрываясь от преследований моего бывшего покровителя? Кто возместит моей дочери ушедшее детство, проданные волосы и то время, когда она всеми силами помогала мне в тяжёлой работе, не слушаясь моих запретов? Но те, кому я хотела бы в лицо бросить все эти обвинения, разъедающие сердце, теперь почти что недосягаемы для меня, да и соваться к ним со своей местью за их преступное равнодушие я не рискну. Готова руку дать на отсечение, уж они-то не преминут передать меня прямо в руки моему гонителю. Самый лучший учитель — жизненный опыт. Плату за уроки берёт высокую, но объясняет вполне доходчиво, переспрашивать необходимости не возникает. По достоинству я оценила горячий ужин, поданный Гримо, состоящий из куриных котлет с пирожками и бургундского вина. Как оголодавшая волчица, я жадно набросилась на еду, позабыв о всяких манерах и условностях, благо одна на тот момент осталась. К чёрту манеры, в кои-то веки поела досыта, что в боку появились колики и приятная тяжесть в животе, незнакомая мне так давно! С особым наслаждением я смаковала вино из погреба мужа. Интересно, Оливье хорошо своему верному слуге платит? Готовит Гримо отменно, да и сам по себе славный малый! С Жанной моей сразу нашёл общий язык. Добрый. Даже неловко, что я обманула его, назвавшись кузиной своего мужа. Как так случилось, что слуга графа не узнал меня? Ах, да, со дня нашей последней встречи прошло больше полутора лет. Наверно, тяжело узнать во мне сейчас прежнюю надменную красавицу леди Винтер, чья белокурая голова уцелела на плечах лишь благодаря её изворотливому живому уму и хитрости? У людей встречается хорошая память на лица, но память на тени у них плохая, а именно собственным призраком — уже не тенью — я стала. Горячая ванна восстановила мои силы окончательно, а довершило всё действие сытного ужина и отменного вина. Так приятно было смыть всю дорожную грязь со своих волос и тела, понежиться в нагретой воде, отрешиться на время от всего земного. Казалось, вместе с дорожной грязью и пылью смывается вся грязь впечатлений об этих тяжёлых месяцах из моих мыслей. После ванны я переоделась в то, что нашла в шкафу Оливье: светлую рубашку и чёрные штаны, висевшие на мне мешком. И так эти вещи были бы мне великоваты, но именно сейчас моя ставшая тощей фигура тонула в них. Рукав рубашки сползал, до неприличия оголяя худое левое плечо. Спадающие с меня мужские штаны я крепко перетянула поясом от халата супруга и надела тёмно-зелёный камзол из бархата поверх рубашки. Когда же я закончила приводить себя в порядок и хозяйничать в шкафах даже не знающего о моём спасении мужа, то внимательным и оценивающим взором окинула своё отражение в зеркале. Вид мой немного утешил меня. Хотя бы не предстану перед Оливье уставшей и неприбранной, чего бы мне совершенно не хотелось. После тёплой ванны, вкусного ужина и вина моё лицо немного посвежело и оживилось, в глазах появились свойственные мне в счастливую пору искорки. Вот только фигура стала худощавой, формы потеряли былую округлость, но талия по-прежнему тонкая и ноги стройные. Пусть руки огрубели, став шершавыми и покрывшись цыпками, это легко исправить при должном уходе. Краски вновь вернутся на щёки и губы, лицо не будет таким осунувшимся, если я буду хорошо питаться. Всё не так плохо, не такой уж большой урон нанесли скитания и тяжёлая работа моей красоте, всё ещё способной служить мне оружием. Правда, оружие нуждается в том, чтобы ему вернули былую боевую готовность. Но как всегда ко мне в комнату вовремя явилась Жанна, сманив меня гулять по замку и не дав впасть в меланхолию окончательно. Пожалуй, дом давнего врага, которому я когда-то отдала свою руку у алтаря, идеальное временное пристанище. Кардинальским ищейкам никогда бы не пришло в голову искать меня в замке моего мужа, для которого я столь ненавистна, что он бы с удовольствием всадил мне пулю в лоб, снеся полчерепа на вечную память. Большим везением для меня обернулось то, что Ришелье ничего не знал о моём первом замужестве, как и не знали об этом в его кругу. Как и не знает ничего ни одна живая душа о моём ребёнке. Вернее, никто не в курсе, мальчик у меня или девочка… Потому и не пришло бы никому на ум разыскивать меня в Берри, вдобавок у человека, который меня презирает и ненавидит. Наверно, Оливье бы с радостью передал меня моим нынешним недругам, связанную по рукам и ногам, а обещанную награду — тридцать тысяч ливров гневно швырнёт в лицо тому, кто осмелится дать ему в руки вознаграждение за мою поимку. Не преминул бы он и голубой ленточкой с пышным бантиком меня обвязать вокруг талии. Смешно и грустно было бы смотреть на это со стороны. Какими глазами мой муж посмотрит на меня? Да и как я предстану перед ним нищей, лишённой практически всего, тогда как он знал меня такой богатой? Жанна, светящаяся радостью и азартом подобно солнечному лучику, с которым я мысленно сравнивала её, не разделяла моих мрачных мыслей. Переодетая после ванны в своё пурпурное шёлковое платье простого покроя, которое очень ей шло, и обутая в мягкие домашние туфли, она гуляла по замку, держа меня за руку. Показывала мне картины и скульптуры, водя по коридорам, чья планировка была до боли знакома, и восторженно щебетала: «как же здесь красиво и уютно, какой прекрасный вкус у «моего старого знакомого, который, наверняка, замечательный человек». Да, старый знакомый мне граф де Ла Фер, как же! Настолько хорошо знакомы, что до сих пор немножечко в браке, пусть Оливье не знает ничего о том, что я выжила, стерев с лица земли палача. Не в курсе он и того, что к нему изволила пожаловать с дочерью его «дорогая кузина Катрин де Браве из Оверни». Весь тот путь, что я и Жанна преодолели до провинции Берри, я поддерживала в её душе огонёк надежды, рассказывая легенды о «добром знакомом мамы — графе де Ла Фер, который настолько влиятелен, что вполне сможет оказать нам покровительство». В её богатом и пылком воображении образ моего первого мужа приобрёл некий ореол рыцарственности. Жанна и сравнивала графа с рыцарями круглого стола из легенд о короле Артуре. Она у меня любит эту тематику. Настолько сильно, что образ любого положительного во всех отношениях героя связывает с личностью совершенно незнакомого ей человека, но о котором очень много хорошего рассказывала мама. Надо же было что-то придумать, чтобы Жанна меньше страшилась будущего и знала, что есть такой человек, который не закроет перед нами двери и примет, тогда как все отвернулись. То, что на самом деле я стремилась в неизвестность, на свой страх и риск, тешила себя химерами и миражами, ребёнку моему знать совершенно не обязательно. Пока человек живёт надеждой, его не сломить жизненным невзгодам. Я не давала надежде в сердце дочери угаснуть, придумав для неё красивую сказку о дворянине, на чью защиту мы обе можем уповать. Наивное дитя — с такой святой и непоколебимой уверенностью судить о графе, даже не зная его. Но мне было жаль рушить иллюзии Жанны. Пусть считает Оливье таким, каким ей хочется, чтоб он оказался, раз так нравится. Ради дочери можно час-другой послушать длинные дифирамбы — пусть и уши мои изрядно этим измучены, готовые свернуться в трубочку — в честь «прекрасного, благородного и безукоризненного, знатного и смелого, умного, отважного и справедливого графа де Ла Фер». Сколько мне помнится, Жанна всегда любила сказки, в особенности моего сочинения, которыми я часто занимала её живое и пылкое воображение, укладывая спать. Пусть хотя бы светлые иллюзии дочери, которых не осталось у меня самой, не умрут. В сердце человеческом всегда должно быть место надежде на лучшее. Хотя бы Жанна должна ещё искренне во что-то верить и на что-то надеяться, а мне это уже не под силу. Разучилась. Пережитое мною исковеркало мой внутренний облик до неузнаваемости, оставило после себя следы, которым никогда не суждено полностью изгладиться. Я будто постарела лет на двести, став совершенно другой женщиной… Закалённой, но ожесточившейся где-то в глубине своей души, изъеденной бессильным и яростным отчаянием, горечью и страхом. «Я не найду, я уже потеряла многие тайны своей души. Я очень мало в себе открывала, они исчезли мне их не найти». Да и женщиной в полной мере я перестала себя чувствовать, скорее искорёженным живым механизмом, лишённым права на слабость. Во время прогулки по замку, устроенной мне Жанной, мы много шутили и смеялись, говорили о литературе и живописи, обо всём на свете — что в голову придёт. Люблю такие мирные беседы с дочерью. Ей всего десять лет, а понимает она даже больше тех, кто старше её. Гордость захлёстывала от того, что именно ум и способность разбираться во всём прекрасном с упрямством и силой воли Жанна наследовала от меня. Хорошо, что заимствовала только лучшие черты, коих у меня и так немного, не переняв плохие. Конечно же, моя дочь не преминула показать мне богатую библиотеку замка — обнаруженную ею, что всё больше заставляло Жанну считать это место прекрасным пристанищем. Да, наличие в замке множества книг определённо не оставило её равнодушной. — Мамочка, скажи, — вдруг обратилась ко мне Жанна, когда мы с ней сидели в библиотеке, уютно расположившись в одном кресле, и читали Софокла, — а граф де Ла Фер… — Что граф де Ла Фер? — отозвалась я эхом, отвлёкшись от книги. — Мамочка, он добрый, как ты мне рассказывала? — Да, мой лисёнок, — ответила я, подавив дрожь в голосе, и поцеловав в макушку Жанну, — он очень добрый, искренний и открытый человек, который не бросит нас в столь трудной ситуации, — уверяла я ребёнка, чтобы им не завладела терзающая меня смутная тревожность. Дожили, уже и своему ребёнку стала врать напропалую! Но, с другой стороны, что мне Жанне сказать? «Знаешь, доченька, много лет назад я и граф де Ла Фер обвенчались, став мужем и женой, но он своими руками вздёрнул меня на дереве без всяких разбирательств, увидев клеймо на плече — незаконно поставленное палачом из мести по личным мотивам. Как-то раз даже грозился пристрелить ко всем чертям в «Красной голубятне» и нанял заплечных дел мастера, чтобы избавить от моего присутствия этот мир. Но он не учёл, что я сумею обольстить и убить нанятого им для свершения суда клеймившего меня скотину, после чего без предупреждения заявлюсь к нему в замок». — Это я должна была сказать своей дочери? Не думаю, что Жанна смогла бы понять и принять такую правду, хотя для своих десяти лет способна понять и принять многое. В некоторых случаях полезнее солгать, чем правдой убивать человека, как выстрелом в лоб. Я не знаю, что будет, когда Оливье вернётся домой и обнаружит здесь меня. Не знаю, как себя вести, когда мы столкнёмся лицом к лицу. Я не жду с его стороны широких жестов и милосердия, хотя никто не запретит мне на это надеяться. Не рассчитываю на тёплый приём. Не жду от него ласкового слова или объятий. Какие тут объятия? У него и протягивать мне руку помощи, как и укрывать в своём замке нет никаких даже самых малозначащих причин! Единственное, что он сделает с превеликим удовольствием, так это дружески пожмёт мне горло в знак приветствия. Я обречена навеки остаться в его памяти посланным в этот мир демоном, всюду сеющим лишь гибель, и оставляющим за собой шлейф смерти, скорби и страданий множества людей. Глупо уповать на то, что от былой любви у него хоть что-то ко мне осталось. Меня нисколько не удивит и не ранит, если окажется, что Оливье до сих пор ненавидит меня столь же сильно и преданно, как когда-то любил… Меня он может презирать и ненавидеть сколько угодно, желать мне всевозможных небесных кар и проклинать меня, обвинив в своей собственной мести. Не станет страшным потрясением, если он велит выгнать меня из своих земель, а то и отправит на тот свет. Да мне уже всё безразлично, пусть Оливье хоть тупым мечом обезглавливает или чучело на День дурака из меня делает, всё едино. Меня он может ненавидеть и мечтать увидеть мой труп, но какое-то внутреннее чутьё подсказывало мне, что его злоба не обратится против слабого и беззащитного, на Жанну он точно не станет переносить своё отношение ко мне. Оливье вполне способен прогнать из своих владений ненавистную ему жену. Но я ни на йоту не верю, что он вышвырнет в лютый холод, на верную гибель ни в чём не повинную десятилетнюю девочку, за всю свою жизнь никому не сделавшую зла. Ведь это я законченная интриганка и убийца, а не дитя моё. Как бы ни была сильна ненависть графа де Ла Фер ко мне, он не повесит на мою дочь грехи, совершённые её матерью, уж в этом я твёрдо уверена. Пусть выгоняет меня из своего дома в зверский мороз, в снегопад и даже вьюгу, я и слова поперёк не скажу. Если он возьмёт под свою защиту моего ребёнка, я до конца дней своих буду поминать Оливье в молитвах добрым словом, умоляя ниспослать ему всех земных благ. Идиотка. Юродивая. Дура безмозглая. Безумная, ополоумевшая. Сумасшедшая. Да, сумасшедшая! Видимо, я окончательно повредилась рассудком, если надеялась на то, что в лице супруга найду защиту. Всё равно, что сунуть голову в волчий капкан или тигру в пасть, убеждая себя, что мне ничего не будет. Но уж лучше это, чем обрекать свою дочь на вечное бегство. Не забывая о логических паузах и смене интонаций, я читала вслух Жанне трагедию «Антигона», но мысли мои были далеки от самого произведения. Жанна, полусидевшая у меня на коленях, склонила к моему плечу свою голову с остриженными и крашеными чёрными волосами, обняв ручками за шею. Глаза её слипались сами собой. Отблески горевших в библиотеке множества свечей играли на её светлой коже со здоровым и нежным румянцем. Чёрные пушистые ресницы отбрасывали еле видимые тени на её скулы, а губы тронула умиротворённая улыбка. Казалось в эти минуты, будто я снова окунулась в прежнюю спокойную и безмятежную жизнь, когда точно так же сидела в кресле у камина в своём бывшем особняке, что в Сен-Жерменском предместье, и читала дочери вслух труды античных авторов, так ею любимых. Красивая и невоплотимая иллюзия, которой мне пока что позволено себя тешить. Нет страдания сильнее, чем вспоминать счастливые дни в дни несчастья, как говорил Данте Алигьери. Уж кому, как не Данте Алигьери, изгнанному из родной Флоренции и умершему на чужбине, судить. Думать о том, какой будет реакция Оливье на моё появление в его замке, не хотелось, но других мыслей в голове не было. Не посещали. Равно я не хотела думать о том, как вести себя со своим мужем. Почему в моём воображении всё это кажется таким простым? У меня был план, когда я только ступила на землю Берри: в резкой форме напомнить супругу о его обязательствах по отношению ко мне, буквально требовать защиты и покровительства с крышей над головой для меня и Жанны, а потом и разрыдаться при нём можно, поведав о том, что приходится выносить по вине бывшего покровителя, и это ни в коей мере не будет ложью. Куда абсурднее бы смотрелись после всего мои страстные заверения в безграничной любви к нему и запоздалом раскаянии. Я хотела бросить ему в лицо дерзкое заявление, что если он сейчас выгонит меня и ребёнка, то наши трупы может искать в каком-нибудь «каменном мешке» Бастилии спустя года. Наша гибель будет тяжким грехом на его душе, и что если хоть немного в нём есть совесть и сострадание, он не оставит в беде отчаявшуюся женщину с её дочерью. Пусть вспомнит все сказанные клятвы у алтаря: в горе и в радости, в здравии и в болезни, пока смерть не разлучит. Клялся одиннадцать лет назад в любви, обещал всегда быть опорой и надёжной защитой? Пришло время напомнить ему о данных обязательствах женщине, которая до сих пор остаётся его законной женой перед Богом, людьми и законом, нравится ему это или нет. Обычно о защите и помощи принято умолять, во мне жила смелая надежда заполучить всё это на своих условиях. Но теперь эта идея не казалась мне такой заманчивой и единственно верной. Одно дело — рисовать всё это в своём воображении, другое — выпалить в лицо стоящему напротив человеку. В принципе, я могу попытаться его обольстить: пусть моя красота уже не та, что прежде, но всё ещё при мне. Тело по-прежнему стройное и гибкое, языком которого я ещё не разучилась околдовывать мужчин, хоть формы потеряли былую пышную округлость и аппетитность. Да что там говорить, стала настолько тощей, что на мне висит мешком даже моё старенькое и по n-дцать раз заштопанное — выцветшее от стирки — платье крестьянки! Глаза вернут себе былую искристость и яркость. Пухлые губы вновь обретут свой здоровый нежно-розовый цвет, если их долгое время покусывать. То, что волосы мои поседели и острижены, беда не велика — ещё отрастут, пусть и не сразу, да и чёрный мне к лицу, как и мой настоящий светло-золотистый. Составляет интересный контраст с моими голубыми глазами и белой от природы кожей. Надеюсь, этого мне хватит, чтобы заново прельстить своего мужа — женой которого я продолжаю оставаться, и это не будет чем-то зазорным, поскольку предлагать супругу своё тело — в обмен на безопасность и крышу над головой (не столько для себя) — не считается распутством в глазах закона, именующего подобные сделки супружеской обязанностью. Первая любовь — самая сильная, долго не забывается и не проходит мимолётно, не тает как снега по весне, угнездившись в глубинах сердца человеческого, если не была вырвана оттуда с корнями. Из тлеющих под пеплом искр можно разжечь костёр, главное, чтобы ветер дул в правильном направлении. Разве долгая разлука для любви не сродни ветру, задувающему слабое пламя, и заставляющему сильное разгореться ещё ярче, ещё сильнее?.. Но у моего плана соблазнить мужа есть одно маленькое, вернее огромное «НО». Кто даст неопровержимые гарантии, что он позволит мне на него воздействовать и соблазнится мной? Кто поручится, что он не приставит дуло пистолета к моему виску, как уже было однажды в «Красной голубятне», когда он силой отобрал у меня охранную грамоту? Кто знает, не питает ли он ко мне по-прежнему ненависти и презрения, столь сильные, что даже самые смелые попытки подчинить его власти моих чар окажутся бесплодными и обречёнными на провал? Сама навязчивая и неприятная мысль о том, что Оливье может и не купиться на мои попытки околдовать его, наводила на меня тоску, однако я была бы не я, не будь у меня запасного плана на тот случай, если предыдущий даст осечку. Попытка — не пытка, можно постараться разжечь в нём былое пламя, если, конечно, угли под пеплом не остыли. Не получится — буду унижаться. За полтора с лишним года привыкла. Говорите, не принимаю ни от кого подачек? Да, как же! Помнится, когда я работала в одной хорошей и дорогой гостинице, в комнате на третьем этаже останавливалась состоятельная пожилая маркиза, у которой я брала одежду в стирку за дополнительную плату. — На тебе, милочка, — старушка вложила мне в руку мешочек с золотыми и серебряными монетами, — хоть купишь себе и дочке новые платья. Смущённо выражая свою благодарность и краснея, я присела в неловком от волнения реверансе, опустив голову и глядя в пол. А я и не думала до этого дня, что умею смущаться и краснеть, опуская голову и пряча взгляд. Как миленькая, я смирила гордыню и приняла деньги от старой маркизы, хотя в глубине души было противно от того, что вынуждена за такую плату поступаться своими привычными представлениями о себе самой. Проглотила эту не подслащенную пилюлю, как и безропотно проглотила обращения «ты» и «милочка». Вынуждена принимать все эти подачки, поскольку положение тяжёлое, а брезгливо вертеть носом — роскошь слишком непозволительная для меня. Какая сейчас мне разница, перед той старухой унижаться или перед мужем лицо ронять? Хуже со мной уже ничего не произойдёт, солнце не потухнет, небо мне на голову не обрушится и земная твердь не разверзнется под ногами, поглощая меня. Мне всё равно, уже глубоко безразлично, где искать помощи и защиты, хоть у того же супруга. Не подействует на него обольщение, придётся на коленях упрашивать, хотя раньше на колени падали предо мной. А что делать? Мне ничего другого не остаётся. Хотя есть крохотный шанс, что это встретит отклик в его душе. Может быть, мне последовать примеру Елены Троянской и покорно подставить шею для удара мечом? Кто знает, вдруг в графе проснётся не разлюбивший свою супругу спустя года Менелай, решивший её пощадить? К чёрту былую ненависть к нему, к чёрту женскую гордость, от которой и так остались одни лохмотья, вместе с моим самолюбием! В ноги упасть, но добиться желаемого для дочери — я готова пойти и на это! Он приютит моего ребёнка? — тогда пусть душу мою забирает в пожизненное владение, если да! В конце концов, Оливье не каменный, может и дрогнет у него что-то в груди к отчаявшейся женщине, увидевшей в нём последнюю надежду на защиту, и сломленной. Хотя насчёт сломленной я бы ещё поспорила. Скорее измученной и затравленной. Может постараться предстать перед Оливье поверженной и не потерявшей гордого великолепия королевой, покорно склонившей голову на плахе и ожидающей, когда ледяная сталь меча оборвёт нить её жизни? Бред. Какая сейчас из меня королева, не потерявшая гордого великолепия? Изувеченная жизнью в глубине души, потерявшая остатки гордости и самолюбия, женщина, которой страшно лишь за судьбу её единственной дочери. Я сошла с ума, съехала с катушек, спятила, лишилась рассудка, обезумела и повредилась разумом… дошла до последней ступени сумасшествия, когда абсолютно всё равно, у кого в ногах валяться и умолять позаботиться о моём ребёнке, пока я не верну себе утраченное богатство и не смогу забрать свою дочь к себе. Подумаешь, этим кем-то будет презирающий и ненавидящий меня супруг, когда-то пылко любимый мною, но отринувший меня тогда, когда больше всего на свете остро нуждалась в понимании и поддержке… Не суть важно. Всё равно, перед кем стоять на коленях, умоляя о покровительстве и защите, если не для меня, то хоть для Жанны. Со мной же Оливье пусть, что хочет, делает: вешает, обезглавливает — я приму это. Чёрт возьми, которую же линию поведения избрать из всех трёх?! Лгать ему — себе дороже, Оливье — не Фельтон, сказками его не проймёшь, только оттолкну мужа от себя ещё больше этим поступком. Умолять, обольщать, требовать? Требовать, скорее всего, исключается — не в том я положении, чтобы ещё что-то у кого-то требовать. Умолять? — противно и унизительно, но можно себя переселить. Обольщать? — но чары могут и не подействовать на моего мужа. Применить эти тактики все вместе, одновременно? «Чёрт, чёрт, чёрт! Почему всегда так сложно определиться с правильным решением?!» — стучала в голове гневная и беспокойная мысль. Но недолго длился мой покой, недолго мне позволили предаваться своим воспоминаниям и размышлениям, любуясь задремавшей дочуркой. Избавили меня и от срочной необходимости выбирать линию поведения с мужем при встрече… — Катрин де Браве?! — слышалось яростное рычание бушевавшего за дверью мужчины и какие-то обрывочные попытки бедолаги-Гримо оправдаться. — Что эта развратная стерва делает здесь?! От громких голосов резко встрепенулась и тревожно озиралась по сторонам Жанна, крепче прижавшись ко мне, а я как могла, успокаивала ребёнка, целуя в макушку и что-то бессвязно шепча ей на ухо, наивно полагая, что Жанна перестанет так нервничать. Плохо это у меня, испуганно вжавшейся в спинку кресла самой, получалось. — Ты впустил в моё отсутствие эту шлюху Катрин де Браве, бросившую моего друга — своего мужа — ради богатого любовника, и лишь по ужасному стечению обстоятельств являющуюся моей кузиной?! — Но, мой господин… — пролепетал Гримо, но мужчина, в котором я по голосу мгновенно узнала Оливье, оборвал его. — Дочку я не прогоню, всё-таки моя племянница, но эту распутную дрянь я за волосы вышвырну отсюда, ноги её не будет в моём доме; весь свой род она обесчестила, как и род своего мужа! — Хозяин, прошу вас, не надо… — Отойди, идиот! Судя по звукам, доносившимся из-за закрытой двери, Оливье отпихнул Гримо в сторону… И резко распахнул несчастные двери, вихрем ворвавшись в библиотеку. Но, не сделав и десяти шагов до занятого мною и Жанной кресла, побледнел и бессильно упал на колени, что-то шепча и устремив на меня свой потрясённый и помутневший взгляд карих глаз. — Вы… здесь, в моём доме… — только и смог он из себя выдавить, едва дыша и протягивая перед собой руки. — Анна… — Вы не ждали меня, граф де Ла Фер? А миледи Винтер нарочно явилась с того света, чтобы иметь удовольствие вас видеть… — вырвались у меня эти слова сами собой, а я лишь нашла в себе силы отрешённо и грустно улыбаться, обратив на супруга взор. — Простите меня за столь внезапное вторжение, но мне с Жанной больше некуда идти, не у кого искать защиты, — признала я с обречённостью и смирением, преисполнившись бессильного безразличия к тому, что со мной дальше будет, покорно опустив голову — как приговорённая к смертной казни, потерявшая всякую надежду на снисхождение судей, и смирившаяся с беспощадным вердиктом, даже не пытаясь его обжаловать. Глядя на Оливье, я с грустью для себя подметила, что к нему неумолимый ход времени и сама жизнь оказались милосерднее, чем ко мне. Должно быть, сейчас ему около тридцати шести, он как раз и выглядит на свой возраст — ни больше, ни меньше. Всё так же красив и статен, в хорошей форме. Должно быть, постоянные физические упражнения сказываются. Со дня нашей последней встречи он почти не изменился, разве что кожа стала чуть смуглее. Карие глаза по-прежнему глядят умно и ясно, вот только на лице его даже не сведущий в науке физиогномики способен разглядеть застарелую муку. А так почти не переменился, тот же прямой аккуратно очерченный нос и тонкие губы, чёрные роскошные волосы до плеч. Волосы до плеч, такие ухоженные и густые, что им бы позавидовала любая женщина. Неотрывно разглядывая мужа, я ощущала где-то в глубине души укол горькой обиды. Подумать не могла, что буду столь сильно завидовать длине волос графа. Да и не удивительно, что это меня так болезненно кольнуло — что осталось от моей великолепной светло-золотой шевелюры? Всклоченные остриженные волосы, выкрашенные в чёрный цвет, потому что уже в свои двадцать семь лет я начала седеть, и к сорока годам, наверно, моя голова будет совсем седая. Оливье тоже был занят тем, что недоверчиво всматривался в моё лицо, будто до сих пор не верит, что я не призрак и не плод его воображения. Потом он как-то странно стал посматривать на Жанну, что вызвало у меня настороженность, и я крепче прижала дочь к себе. Жанна с любопытством смотрела на графа, без страха или подозрительности, с трепетом. Оливье же смотрел на неё столь внимательно, словно когда-то уже видел — только не помнит, где. Он внимательно вглядывался в черты её лица и большие карие глаза. «Что на моего ребёнка так смотришь пристально, чёрт тебя дери?!» — так и порывалась я выкрикнуть, но из благоразумия прикусила язык, с которого были готовы сорваться эти резкие слова. Повисшее над нами тягостное молчание, усугубляемое тишиной библиотеки после недавней бури. Застывший в дверях Гримо с выражением удивления и неверия на лице. Непонимающе переводившая взгляд с меня на графа и с графа на Гримо — Жанна. Весь во власти немого потрясения, коленопреклонённый Оливье, протягивающий ко мне руки, и губы его безмолвно что-то шептали. Происходящее в библиотеке смутно напомнило мне тот случай в «Красной голубятне». С той лишь разницей, что теперь мы поменялись местами, а я сама безоружна и слаба перед ним. — Но как… Анна, вы живы, вы здесь… — решился разорвать эту давящую тишину Оливье. — Как вы тут оказались? — нет, ему, правда, это надо знать? — Если позволите, граф де Ла Фер, я поведаю вам эту невероятно увлекательную и захватывающую историю позже, как уложу спать Жанну, — промолвила я спокойно, с трудом вернув себе пошатнувшееся из-за всей этой сцены самообладание, и успокаивающе погладив по спине немного пришедшую в себя девочку. — Дочь? — кивком Атос указал на обнимающую меня Жанну. — Дочь, — ответила я на его вопрос, точно заверяя свой ответ, как и Оливье, кивком. — Моя дочь, Оливье, — выделила я интонацией слово «моя». — Сколько лет? — прозвучал вдруг его голос как-то хрипло и надтреснуто. — Девятого марта будет одиннадцать, — был мой ответ ему без всяких эмоций. Как будто приросшие к тому месту, где застыли, мы смотрели друг другу в глаза, точно окаменевшие. Уханье совы и карканье ворон в отдалении долетало до слуха даже сквозь окна. — Как же так, что же я за столь негостеприимный хозяин, если до сих пор не поприветствовал гостей должным образом… — говорил Оливье, вставая с колен и улыбаясь, как будто под воздействием гипноза. — Прошу простить мне эту безобразную сцену, произошедшую лишь по недоразумению. — Подойдя к креслу, граф протянул руку Жанне и несколько виновато проговорил: — Прости, если напугал, дитя, клянусь честью, не хотел этого. — Граф де Ла Фер мягко пожал протянутую ему в ответ руку Жанны. — Сказанное мною до того, как увидеть вас, не относится к вам обеим ни в коей мере. Сыграло свою роль то, что леди Винтер представилась именем моей кузины Катрин де Браве, совершившей дурной поступок… — от меня не укрылось, как побледнело ещё больше лицо Оливье, а голос его чуть дрожал. — Я не желал видеть у себя эту женщину, но ты и твоя мама можете быть спокойными и чувствовать себя как дома. — Я нисколько не сержусь на вас, граф де Ла Фер, — Жанна бойко соскочила с моих колен, взяв со столика том Софокла. — Вашей вины в том, что вы ожидали увидеть неприятную вам кузину, но вместо неё встретили мою матушку, нет. Меня зовут Жанна. Жанна Мария Элизабет Винтер, — представилась она. — Пусть и произошло наше знакомство немного не так, как я представляла, но я этому рада. Знаете, моя мама рассказывала мне о вас очень много хорошего! Она говорила, что вы человек недюжинной отваги, добрый и благородный, искренний и открытый, а если вы благородный — не можете быть злым, потому что среди злых людей благородных не бывает. — Жанна энергично пожимала руку Оливье, а тот смотрел на неё, смутившись, и так, будто Жанна тоже принадлежит к миру фантасмагорических видений, а вовсе не была живой девочкой из плоти и крови. «Да, моя хорошая, ты у меня болтушка, оказывается?» — думала я с тёплой иронией, встав с кресла, и глядя на мужа и дочь. Обычно Жанна тихая, спокойная и робкая. Но долгожданная встреча с тем, кого она по моим сказкам воображала чуть ли не всемогущим добрым волшебником из другого мира, несказанно обрадовала её и оживила. — Жанна, дорогая, — я подошла к беседующим Жанне и Оливье (точнее беседовала Жанна, а граф что-то отвечал ей невпопад, нервно сжимал в руках снятые перчатки и улыбался), мягко взяв дочь за руку. — Я понимаю, ты весь путь до Берри мечтала увидеть мессира Оливье и познакомиться с ним, но у вас будет много времени наговориться утром, а сейчас тебе пора спать, — напомнила я ей в обычной спокойной манере, но таким тоном, совершенно не оставляющим места для возражений. — У тебя был очень трудный день, ты должна восстановить силы. — Анна, правда, — неожиданно вмешался Оливье, — может, позволите Жанне сегодня отступить от привычного ей распорядка? «Так, кто здесь мать, в конце-то концов?! Тоже мне — заступник нашёлся! — думала я ревниво, стиснув зубы. — Он её рожал, грудью сам выкормил, чтобы вмешиваться в воспитание? А эта маленькая ехидна… ишь, как глаза заблестели, нашла себе адвоката!» — Но мамочка, я ведь совсем не устала, — выразила Жанна своё несогласие, воодушевлённая заступничеством графа, — пожалуйста, можно мне тут ещё немного задержаться? — обняв меня и подняв голову, она смотрела мне в глаза умоляющим взглядом, но с хитринкой. — Мамочка, только пять минут! — Родная, будь послушной, сейчас ты пойдёшь спать, — оставалась я всё равно при своём мнении, — с господином графом ты сможешь побеседовать и утром. Это не обсуждается. — Хорошо, как скажешь, мама, — нехотя уступила девочка, а в голосе её чувствовались нотки лёгкой досады. — Жаль, конечно, что меня лишают вашего общества, — обратилась Жанна к графу, — которое мне приятно, но это упущение можно исправить завтра. Граф де Ла Фер, надеюсь, вы позволите мне заимствовать книги из вашей библиотеки? — Конечно, Жанна, сколько угодно. Ты могла бы и не спрашивать, — понемногу Оливье вышел из своего состояния оцепенения при виде меня и ребёнка. — Мне можно, значит, взять Софокла почитать? — девчушка показала Оливье книгу, которую мы читали до того, как он вломился в библиотеку, вознамерившись «вышвырнуть из замка эту шлюху Катрин де Браве». — Конечно, можно, Жанна, — разрешил граф, чуть улыбнувшись ей. — Не стесняйся. — Спасибо. Доброй ночи, мессир, — пожелала Жанна Атосу, когда мы с ней стояли в дверях. — Доброй ночи, — донеслось до нас, когда я и моя дочь переступили порог. — Анна, как сможете, приходите в кухню, там мы сможем спокойно поговорить, а мне ещё столько нужно обсудить с вами… — Да, Оливье, как будет угодно вам, — всё, что смогла я учтиво сказать в ответ. — Гримо, проводи леди Винтер и мадемуазель Жанну в комнату для гостей, и камин там растопи, — отдал Оливье распоряжение слуге, поклонившемуся, прежде чем выйти из библиотеки вместе с нами. Следуя за Гримо по коридору и ведя за руку оживлённо болтающую Жанну, я пребывала в каком-то подвешенном состоянии, а мысль, что всё происходящее — пьяный бред сумасшедшего, не покидала ни на минуту. Почему Оливье смотрел на меня без ненависти и презрения, почему не велел выгнать? Он так изменился в лице, побледнел и упал на колени от сильного потрясения. Так и есть, не ждал увидеть меня живой, да ещё в его замке. Не знал, что у меня есть ребёнок, в чьём происхождении не уверена я сама. Наверно, он тоже не знает, как себя вести, видя меня перед собой живую — из плоти и крови. Удивлён ли Оливье произошедшей во мне переменой? Я б тоже на его месте сильно удивилась, увидев нынешнюю себя. Но муж не бросал мне в лицо обвинения и проклятия, не прожигал насквозь яростным взглядом и не кривился от жгучего отвращения. В его словах, взгляде и действиях не было враждебности ко мне. Оливье просто не понимал, как я осталась в живых, и что заставило приехать в Берри, к нему в замок. Я ведь для него призрак тяжёлого прошлого, от которого хотел бы сбежать не он один. Граф прекрасно знал, как я его ненавижу. Ненавидела. Раньше. Даже на это сил не осталось. Вся выпита до дна. Комната, отведённая Оливье для меня и Жанны, отличалась утончённым изяществом и простотой. Ничего кричащего. Оформленная в светлых и приятных глазу тонах комната, картина на стене с изображённым на ней закатом в бежевой раме из дерева. Трюмо в левом углу рядом с кроватью, не занавешенной бледно-лиловым балдахином, и шкаф для одежды напротив. Гримо, жарко растопив камин, чтобы в комнате было тепло, ушёл. Жанна, переодевшись в ночную рубашку и аккуратно сложив свои вещи на стул, устроилась с книгой на кровати, но я погасила свечу и взяла книгу из её рук, положив на трюмо. — Давай завтра, лисёнок. Не порть свои глазки, нечего в полумраке читать, — я присела на край постели и плотнее подоткнула Жанне одеяло, а она вытащила из-под одеяла свою руку и погладила меня по плечу. — Завтра будет новый день, ты увидишь так полюбившегося тебе доброго мессира Оливье. — Мамочка, ты не споёшь мне песню — ту, мою любимую, Greensleeves?.. Столько всего произошло сегодня, я до сих пор не могу отойти от эмоций, а твой голос очень красивый и нежный, успокаивает. — Конечно, милая, — ласково я провела рукой по щеке дочери. — День сегодня, правда, выдался непростым… Я вздохнула и воскресила в своей памяти слова давно позабытой песни: — Alas, my love, you do me wrong, To cast me off discourteously. For I have loved you well and long, Delighting in your company. — Глядя на довольно улыбающуюся и смежившую веки Жанну, я поняла, что нашла в её лице благодарную слушательницу. — Greensleeves was all my joy Greensleeves was my delight, Greensleeves was my heart of gold, And who but my lady greensleeves. Your vows youʼve broken, like my heart, Oh, why did you so enrapture me? Now I remain in a world apart But my heart remains in captivity. С самозабвением и полной отдачей я пела песню ребёнку, испытывая в эти минуты светлую радость и покой, нежно перебирала пальцами отросшие волосы Жанны. — I have been ready at your hand, To grant whatever you would crave, I have both wagered life and land, Your love and good-will for to have. If you intend thus to disdain, It does the more enrapture me, And even so, I still remain A lover in captivity. My men were clothed all in green, And they did ever wait on thee; All this was gallant to be seen, And yet thou wouldst not love me. Thou couldst desire no earthly thing, but still thou hadst it readily. Thy music still to play and sing; And yet thou wouldst not love me. Well, I will pray to God on high, that thou my constancy mayst see, And that yet once before I die, Thou wilt vouchsafe to love me. Вскинув голову, я напрягла слух и уловила тяжёлые шаги за дверью. Это Оливье, сомнений нет. Звук его шагов трудно не узнать. Интересно, каким он нашёл мой маленький импровизированный концерт, раз уж подслушивал под дверью, когда я пела колыбельную? — Ah, Greensleeves, now farewell, adieu, To God I pray to prosper thee, For I am still thy lover true, Come once again and love me. Ещё два или три раза я по второму кругу пела старинную английскую песню, чтобы уж наверняка убаюкать ребёнка и как можно дольше оттянуть предстоящий разговор с Оливье. Успокаивала себя, чтобы не так страшно было думать о предстоящем выяснении с мужем. Но именно неопределённость пугала меня сильнее всего. Вроде бы Жанна спит, если прислушаться к её спокойному и мерному дыханию. Глаза закрыты, на губах счастливая улыбка. Как хорошо, что ей неведомы те сбившиеся в плотный ком мои мысли, от которых у меня пухнет и рвётся на части голова. Вот дверь слегка приоткрылась, и в маленьком проёме появилось лицо Оливье. Сделав ему знак не говорить, я коснулась губами напоследок лобика ребёнка. Жанна спала столь крепко, что её это нисколько не потревожило. — Господи, дай сил мне выдержать всё это, — прошептала я, перекрестившись, устремив взгляд в потолок, и тщетно стараясь унять бешеное биение сердца, готовое, казалось, пробить грудную клетку. Смутно я надеялась обрести последнее прибежище в том, кто был не особо ко мне милостив. — Дай мужества не отступить, не сойти с ума… Нехотя встав с кровати, я вышла из комнаты и тихонько прикрыла дверь, после обхватив свои плечи. — Девочка уснула? — тут же спросил граф. — Да, Жанна спит. Вы хотели со мной поговорить, сударь? — лишь ценой немалых усилий я сдерживала предательскую дрожь в голосе. — Серьёзно поговорить, мадам. Пойдёмте? — Оливье предложил мне руку, а я вложила свою дрожащую руку в его, после секундного колебания, и тут же почувствовала, как он слегка сжал её. — Как угодно, господин граф, — слетели с моих немеющих губ слова, лишённые эмоциональности. Слабый, бесцветный и тусклый голос. Безжизненный. Как будто с того света доносится невнятное эхо. Судя по нависшему над замком безмолвию, все слуги давно спят. Вокруг себя я не замечала ничего. Наверно, если бы не Оливье, поддерживающий меня под руку, я бы довольно тесно познакомилась с дверными косяками и стенами замка со ступеньками, ведшими вниз. Кровь в венах стыла, как вода в реках зимой. Сердце сжимается и словно падает куда-то к ногам, а в животе и груди неприятное ощущение скользкой пустоты. Как мы добрались до кухни, я не помню, и чувство, будто ступаю босыми ногами по раскалённой жаровне, никак не покидало. Оливье усадил меня за стол и зажёг свечи в канделябрах на стенах и в стоявшем подсвечнике на столе, только потом он сел напротив меня, пристально глядя мне в глаза. Не зная, куда себя деть, я опустила голову и схватилась за виски, стараясь унять волнение и дрожь в руках. Трудный разговор для нас обоих должен состояться, но я не была к нему готова, и потому заранее тревожилась о его исходе. — Теперь, мадам, — нарушил Оливье наше слишком затянувшееся молчание, — когда рядом с нами никого нет, я хочу знать правду: как так случилось, что вы до сих пор живы? — А вам бы хотелось увидеть меня в петле или на плахе? — вырвалось у меня по привычке язвительное замечание, только поблёкшие краски в голосе не производили былого эффекта. Похоже на жалкую попытку умирающего животного укусить напоследок. — Не бойтесь, вовсе не мщение привело меня в вашу обитель, всего лишь крайняя нужда, так что ваши друзья могут жить спокойно. — Я задал вам вопрос, Анна, — посуровел граф, — и жду вашего ответа. Надеяться увильнуть с вашей стороны совершенно напрасно. — Что ж, — я тяжело вздохнула и на пару мгновений устремила взгляд в потолок, — я расскажу вам всё, что вы так желаете узнать… Коль перешёл реку вброд, то мост уже ни к чему. Поздно отступать, когда сожжены эти самые последние мосты за спиной. Вы хотели правды, граф де Ла Фер? Вы её получите, и я не готова ручаться, что вам она понравится…Глава 5. Перед лицом грядущего
30 декабря 2013 г., 18:00
Миледи